"Причина ночи" - читать интересную книгу автора (Душка Николай)2. Бурьяны родиныЭто был не я. От того человека, что ходил в школу, с сумкой или с портфелем — не вспомнить, — ничего не осталось, ни лица, ни мыслей, ни души. Из кокона выпорхнула бабочка, из бабочки сотворилась гусеница. А с вами разве не так было, не так случилось? Душа опустела, не как бочка с вином, а как бутылка с пивом, теперь можно заглянуть в неё или подуть в горлышко, ду-ду, брум-брум, па-па. — Нужна бутылочка? — Нет, заберите. — Спасибо, молодой человек. — Спасибо, мужчина. — Спасибо, дедушка. Я, нет-нет, — он, вышел из школы, которая не утопала в зелени, жалкие кусты бузины или сирени обессилено тянули тонкие ветки к небу, прося у него, или у самого бога, дождя, чтобы частично смыть с себя городскую пыль, пыль города К., которая до конца не смывалась, но дышалось всё же легче. Он вышел из школы и почувствовал, — прояснилось, — что он один, один среди всех: и девушек, и ребят, и взрослых. Несмотря на то, что в школе было полно всякой всячины, и вечера, и кружки, и соревнования, и интересных лиц было больше, чем неинтересных, он оставался в стороне от всего этого, потому что надо было учиться, учиться и учиться, как велел учитель… как он жил один до сих пор? Ведь человек не может один. Или всё же может какое-то время? Их класс, 9-й Б, был собран не только из городских, но и из сельских, город наступал на село нагло, с высоты взирая на жалкие домишки, которые ощетинивались острыми заборами и густыми бурьянами; кроме сельских пришли в класс и поселковые, и хотя посёлку-то точно наступал конец — городские дома с каждым днём затаптывали в землю поселковые лачуги, — ученики из посёлка были всегда весёлыми. Может, они повзрослели раньше остальных. И лица их были уже тогда просветлёнными, а мы, остальные, думали, что светлыми. Шахимат приходил в школу с востока, это была единственная сторона света, в которой не было построек. Там тянулась, лениво тянулась железная дорога, отец Шахимата был мастер этой дороги, он присматривал за ней, и где-то в том краю, возле рельсов и шпал, стоял домик, в котором и жила семья Шахимата. Сто лет назад в этом доме-будке проживал станционный смотритель. От него и остался ухоженный клочок пространства среди полей, и дворик, и сарай; и домишко, и даже смотровые щели в его стенах. Теперь здесь, на станции, останавливались грузовые составы и рабочие поезда. Шахимат жил в романтическом месте и, может, поэтому, был романтиком. Его душу беспрестанно наполнял стук колёс поездов, уходящих в никуда и приходящих из ниоткуда. Из рабочих поездов выходили люди, или люди, может, просто выглядывали в окна, и Шахимат видел лица — они выдавали измотанные души, и этого было не скрыть; у некоторых людей души были вынуты уже полностью, у некоторых — нет, часть души ещё оставалась, хотя было видно, что её не удержать ни стиснутыми зубами, ни сжатыми кулаками. Если не выпорхнет через рот, то вылезет из шкуры, но внутри не останется. Душам, видимо, было не место в этих телах, и они правдами и неправдами покидали их. А жизнь в организмах поддерживали сердца. Они по инерции качали кровь. Тогда было иначе. То было время, когда с другим, с кем-либо, с кем угодно можно было познакомиться просто так. То было время бескорыстия. Оно пришло ещё до нас, ещё раньше, и мы… нам повезло, посчастливилось жить тогда. Ни до того, ни никогда после не будет такого времени, потому что бескорыстие — большая помеха в жизни, за ним, как тать, следует отречение от себя, и конец — делу венец. Для другого ничего не жалко, если он такой же, как ты. «Все люди — одинаковы», — твердили нам отовсюду, «все — равны», — висело в воздухе и никогда не исчезало насовсем, носилось по школьному двору, порхало на уроках, переменах, жило во снах, мутью осаждалось в душах. Но равны все не были, в классе он и Шахимат были способнее других или, может, просто старательнее, кто-то ездил на своём автомобиле, а кто-то только на велосипеде, кто мог, воровал, чтоб жить лучше, надо было воровать, и почти все воровали, а они двое не могли, трудно было идти против совести, да и зачем, но все — равны, было ли действительно так и могло ли быть вообще, может, в чём-то главном и равны, надо только найти это главное, общее. И они искали. Они всё больше времени проводили вдвоём, и это время было заполнено словами, как поле боя пороховым дымом. Как сырое небо пухлыми тучами. — Все равны. — Должны быть одинаковыми. — Они не понимают, как это хорошо. — Но как их сделать равными? — Не силой же. — Они могли бы захотеть. — Люди, которых мы знаем, не захотят. — Чтобы все, как один. — Но ведь этого нет. — Но будет, должно же это когда-нибудь случиться. — Только не с этими людьми. — А с какими? — И когда? Всё время, когда они были вдвоём, заполнялось словами, как пустой мешок початками кукурузы; два не совсем взрослых человека, затерянных в ноосфере, два не созревших, недозревших ума, у которых не было своих мыслей, откуда им было взяться, своим размышлениям, и слов у них тоже было немного… Им очень хотелось таких мыслей, чтобы убедить каждого, сильных и понятных, и ещё чего-то: непостижимого и неведомого. Это было важнее, чем модный прикид. Хотя принарядиться, конечно, тоже иногда тянуло. Надо было понять, почему нет равенства. Всё кричит и вопит о нём, но его нет, и не предвидится. Неужели этому не бывать никогда? Так чего же ждать? На что надеяться? Что вокруг, и кто вокруг, они не знали, можно было только гадать, но гадать вдвоём — это не так бессмысленно, как в одиночку. В книгах, которые случайно попадались под руку, всё — туман и тайна, и они искали истину: искали в себе, составляли её из лоскутов знаний, где-то подобранных случайно, из плакатов, висевших там и сям; осторожно выведывали думы одноклассников, хотя чаще всего те и не скрывали своих-чужих мыслей, откуда им было знать о придуманном двумя друзьями мире-загадке. А свой, ближний, они знали хорошо, и порой прекрасно, и плавали в нём, как рыба в воде. Они — двое — витали в несуществующем пространстве, бродили по бурьянам родины, родина была щедра бурьянами, рядом шуршали высоковольтные линии электропередачи, потому что в городе К. стоит гидроэлектростанция, и вся земля вокруг опутана проводами, которые тихо шуршат, помогая думать. Незаметно, плавно, не торопясь, их накрывала украинская ночь, о которой всё сказано, она заполняла землю тишиной, звёзды Ван Гога выползали на небо, тишина менялась покоем, мысли просветлялись, но они были тоненькими, едва заметными, тоньше паутины, и хрупкими, или, может, ломкими. Они не держались в их головах, а улетучивались, исчезали, и когда появлялось огромное красное солнце, ночные истины блекли, а, может, отправлялись спать, набираться сил, чтобы когда-нибудь окрепнуть и осветить жизнь, существование или бытие этим двум заброшенным существам, и чтобы ни восходящее солнце, ни ночь, ни даже конец света не остановили это пока ещё несуществующее сияние мысли. Хотя с концом света, конечно, не поспоришь. Если он наступит, то никакая мысль уже никому не пригодится, так что с ним надо поосторожней, почтительней надобно. Их споры не прекращались до вечера, до темноты. Снова последние лучи золотили бурьяны родины, снова наступала ночь, и друзья расставались и шли по домам. В школе было радостно: учиться, наблюдать, чувствовать. Первое время пришлось тяжело, но это быстро забылось. А потом, после, когда окончил школу, радость прошлого испарялась, почему-то, день за днём, год за годом, и вот всё это, всё то, что было в школе, два года, 9 и 10 класс, забылось само собой, исчезло, и школа стоит на месте, три когда-то родных этажа, а, может, четыре, кто знает, сколько, все они на месте, и ступеньки, по которым спускались и поднимались интересные созданья, с которыми так и не удалось… чего-то не удалось… А могло ли что-нибудь получиться, вечное, или хотя бы незабываемое? Может быть, да, а, может быть, нет. Скорее всего, нет. У школы было крыльцо. Потому что вспоминается одна колонна, к которой когда-то прислонился. Была колонна, значит, было и крыльцо. Быстрее вспоминается пивная бочка, жёлтая бочка, которую облепили люди, движение вокруг неё, как возле осиного гнезда: шуршание, возня, наполненные банки, радость одних, недовольство других, что-то живое, люди чего-то хотят, копошатся. Может, это место больше напоминает пчелиный улей — они всегда проходят мимо, они не знают вкуса пива, этот запретный плод им не нужен, пивом их не искусить; вот когда появляется бочка с квасом неподалёку… Дождь лил и лил на мостовую, на асфальт тротуаров, очищал воздух, мыл асфальт, мыл до тех пор, пока он не стал чистым, пока не вымыл. Они вышли из школы, в этот вымытый воздух, на этот чистый асфальт, и души их, их души тоже очистились. И вдруг стало так хорошо, чисто внутри стало, так чисто, что чище не бывает, внутри раскрылась вечность, и они, может, перестали говорить, может, и так стало всё понятно, без слов. То, о чём они спорили, вдруг стало несущественным, неважным, ненужным, лишним; главнее стали улыбки встречных девушек, а не девиц, как кто-то хочет подумать, как кому-то может показаться, и в этих улыбках было всё, вся полнота бытия, непознанное, которое и не нужно познавать, вселенная с её загадками, чудо, и, наверно, счастье. В этих улыбках была та же самая чистота, которая грянула сюда, на улицы и тротуары города К., когда всё лишнее смыл дождь. На чистых лицах она светилась, пороки оставили и души людей, и пространство вокруг школы, и город, они испарились, переместились в другие пространства или в другие времена, они никогда не вернутся; пороки, и то, что два не совсем ещё взрослых человека открыли в людях, хотя до конца и не знали, что же это такое — это было что-то нехорошее, оно жило во всех и каждом, и за него люди держались, как за соломинку; и именно этим нехорошим люди были похожи друг на друга, — оно исчезло, его смыл всеочищающий дождь, и все бывшие мысли стали фантазиями, люди оказались другими, понимающими, глубокими, вечными, каждый встречный стал чудом природы… Возле бочки с пивом не было ни возни, ни драки, все стояли в очереди, признавая за другими, такими же, как они, равное право… Близилось лето. И они, два друга, двое, шли в никуда, шли просто так, чтобы встретить ещё кого-нибудь, кто улыбнётся. А, может, он один шёл. Он шёл, и встречные всё улыбались, открывая души, не скрывая ничего: скрывать было нечего. Сталкиваясь, соприкасаясь друг с дружкой, души расцветали. И не было тех, кто хотел бы завладеть ими, измазать и испачкать, а потом выбросить на помойку… То было другое время. С тех пор, как дождь очистил природу, он как-то сразу перестал стесняться девушек, перестал бояться подходить к ним, — они уже не были из другого теста, — а из того самого, они, хоть и были из плоти, она для них была не главной, так же, как и для него, а их чистые лица отражали чистые души, которым надо же было где-то жить. А потом всё это куда-то исчезло. Или ушло. Они уехали учиться в Харьков, в университет, на поезде, по железной дороге. Шли годы, и город К. вместе со школой с тремя, а, может, четырьмя этажами, исчез. Осталась только железная дорога и железнодорожный вокзал. Со временем он тоже, наверно, исчезнет. |
|
|