"Летопись моей музыкальной жизни" - читать интересную книгу автора (Римский-Корсаков Николай Андреевич)Глава XX 1886–1888Мысль о Русских симфонических концертах осуществилась в сезоне 1886/87 года. В зале Кононова М.П.Беляевым даны были четыре концерта —15, 22, 29 октября и 5 ноября. Из них первый и третий под моим управлением, а второй и четвертый под управлением Г.О.Дютша. Публики было не особенно много, но достаточно, и концерты имели если не материальный, то нравственный успех. Между прочими пьесами мне удалась особенно скрипичная симфония Бородина, которой я с особенной тщательностью занялся на этот раз, предварительно расставив в париях многочисленные и тонкие оттенки. Автор был, я помню, в восхищении. Долго неудававшаяся мне оркестровка «Ночи на Лысой горе» наконец была окончена к концертам этого сезона, и вещь эта, данная мною в первом концерте, удалась как нельзя более и возбудила дружный bs. Пришлось только заменить тамтамом колокол. Он был выбран мною в колокольной лавке, а в зале оказался нестройным вследствие изменения температуры. Докончив обработку 3-й симфонии, заинтересованный скрипичной техникой, с которой я в то время довольно близко познакомился в инструментальном классе, я возымел мысль сочинить что-нибудь виртуозное для скрипки с оркестром. Взяв две русские темы, я сочинил на них фантазию и посвятил П.А.Краснокутскому, преподавателю скрипки в капелле, которому был обязан многими разъяснениями по части скрипичной техники. Фантазию эту я пробовал с оркестром учеников капеллы, к этому времени уже сделавших значительные успехи. Оставшись доволен своей пьесой, я задумал написать еще виртуозную скрипичную пьесу с оркестром на испанские темы, но, сделав некоторый набросок ее, оставил эту мысль, предпочитая написать впоследствии на эти же темы пьесу оркестровую с виртуозной инструментовкой. Следует упомянуть также о совместном сочинении квартета на тему B-la-ef к именинам Митрофана Петровича, которые справлялись при собрании многочисленных друзей его и сопровождались богатырским обедом и богатырской попойкой. Как известно, в квартете этом первая часть принадлежит мне, скерцо —Лядову, серенада —Бородину и финал —Глазунову. Квартет был сыгран перед обедом, и именинник был в полном восхищении от нашего сюрприза. Рано утром, в необычный час, 16 февраля 1887 года я был удивлен приходом ко мне В.В.Стасова. Владимир Васильевич был сам не свой. «Знаете ли что, — сказал он взволнованно, — Бородин скончался». Бородин скончался накануне поздно вечером, скоропостижно, мгновенно. Веселый и оживленный, среди собравшихся у него гостей, разговаривая с кемто, он упал недвижимым, мертвым. Екатерина Сергеевна находилась в эту зиму в Москве. Не стану говорить, как меня и всех близких ему поразила эта неожиданная смерть. Немедленно возникла мысль: что делать с неоконченной оперой «Князь Игорь» и прочими неизданными и неоконченными сочинениями? Вместе со Стасовым я тотчас поехал на квартиру покойного и забрал к себе все его музыкальные рукописи. После похорон Александра Порфирьевича на кладбище Невского монастыря я вместе с Глазуновым разобрал все рукописи, и мы порешили докончить, наинструментовать, привести в порядок все оставшееся после А.П. и приготовить все к изданию приступить к которому решил М.П.Беляев. На первом же месте был недоконченный «Князь Игорь». Некоторые нумера его, как первый хор, половецкая пляска, плач Ярославны, речитатив и песня Владимира Галицкого, ария Кончака, арии Кончаковны и кн. Владимира Игоревича, а также финальный хор, были окончены и оркестрованы автором; многое другое существовало в виде законченных фортепианных набросков, прочее же было лишь в отрывочных набросках, а многое и вовсе не существовало. Для и действий (в половецком стане) не было надлежащего либретто и даже сценариума, а были только отдельные стихи и музыкальные наброски или законченные, но не связанные между собой нумера. Содержание этих действий я твердо знал из бесед и совместных обсуждений с Бородиным, хотя многое в проектах он изменял, отменял и вновь вставлял. Менее всего сочиненной музыки оказывалось в III акте. Между мною и Глазуновым было решено так: он досочинит все недостающее в акте и запишет на память увертюру, наигранную много раз автором, а я наоркеструю, досочиню и приведу в систему все остальное, недоделанное и неоркестрованное Бородиным. Сообщая друг другу свои намерения и советуясь обо всех подробностях, мы принялись с Глазуновым за нашу работу, начиная с весны. Из прочих сочинений Бородина главное место занимали две части из неоконченной симфонии. Для части имелось незаписанное изложение тем, которое Глазунов помнил наизусть; для части предполагалось записанное пятидольное скерцо для смычкового квартета без трио; для последнего автором предназначался один из не вошедших в оперу материалов —рассказ купцов. Из концертов сезона 1886/87 года упомяну о концерте, данном Бесплатн. муз. школой под управлением Балакирева в память Фр. Листа[351]. Дирижерство Балакирева далеко не представляло для нас того обаяния, каковое мы испытывали в прежние, давние времена. Кто изменился —Балакирев или мы? Я полагаю, что мы. Мы выросли, научились, воспитались, насмотрелись и наслушались; Балакирев же остался на месте, если не попятился немного назад. Но кто были мы в 80-х годах? В 60-х и 70-х это был балакиревский кружок, сначала под его абсолютным главенством, затем малo-помалу освобождавшийся от этого и приобретавший большую самостоятельность в лице своих отдельных членов. Кружок этот, получивший ироническое название «могучей кучки», составляли: Балакирев, Кюи, Бородин, Мусоргский, я, позже Ан. Лядов и, до некоторой степени, Лодыженский. Непременного члена кружка В.В.Стасова, как не музыканта по спецмальности, я ставлю особо. Наш кружок 80-х годов, особенно начиная со второй их половины, уже не балакиревский, а беляевский кружок. Первый группировался около Балакирева, как старшего члена и учителя своего, второй —около Беляева, как мецената, издателя, устроителя концертов и хлебосола. Мусорского уже не было на свете; в 1887 году за ним последовал и Бородин. Лодыженский исчез, получив назначение по службе Министерства иностранных дел в славянские земли, и совершенно забросил музыкальные занятия. Кюи, хотя и поддерживал хорошие отношения с Беляевским кружком, тем не менее, держался особо и в стороне, тяготея более к заграничным, парижским и бельгийским музыкальным деятелям с помощью графини Мерси Аржанто. Балакирев же, как бывший глава рассыпавшегося кружка своего, никаких общений с беляевским кружком не допускал, по-видимому, презирая его. С самим же Беляевым его отношения были более чем холодные, вследствие несогласия последнего поддерживать концерты Бесплатной школы, а также вследствие некоторых недоразумений по части издательских дел. Невоспитанный и несдержанный на язык, М.А. сыпал всевозможными насмешками по адресу Беляева. Однажды в разговоре со мной в капелле он назвал его Болваном Петровичем, — так что я принужден был его остановить и попросить не говорить со мною таким образом о человеке, которого я уважаю и с которым близок. Насмешливое отношение Балакирева к Беляеву скоро стало переходить в нескрываемую неприязнь к нему, ко всему кружку и всем его делам, и начиная с 90-х годов все отношения между беляевским кружком и Балакиревым порвались. К Балакиреву бесповоротно примкнул С.М.Ляпунов, всецело подпавший под его влияние и ставший скоро какой-то фотографией со своего оригинала. Отношения Балакирева к Кюи стали тоже довольно далекими, со мной же он был несколько ближе по причине совместной службы в капелле. Итак, «могучая кучка» распалась безвозвратно. Связующими звеньями между прежним балакиревским и вновь зародившимся беляевским кружком были Бородин, я и Лядов, а за смертью Бородина —я с Лядовым вдвоем. Глазунова за связующее звено считать нельзя, так как появление его на сцену совпадает со временем распада «могучей кучки». Со второй половины 80-х годов нас или беляевский кружок составляли: я, Глазунов, Лядов, Дютш, Фел. Блуменфельд, брат его Сигизмунд (талантливый певец, аккомпаниатор и композитор романсов); далее, по мере окончания консерватории, появлялись Н.А. Соколов, Антипов, Витоль и другие, о которых речь будет в свое время. Маститый В.В.Стасов сохранял всегда хорошие и близкие отношения и к новому кружку, но влияние его в нем было уже не то, что в кружке Балакирева. Можно ли считать беляевский кружок продолжением балакиревского, была ли между тем и другим известная доля сходства и в чем состояло различие, помимо изменения с течением времени его личного состава? Сходство, указывавшее на то, что кружок беляевский есть продолжение балакиревского, кроме соединительных звеньев в лице моем и Лядова, заключалось в общей и тому и другому передовитости, прогрессивности; но кружок Балакирева соответствовал периоду бури и натиска в развитии русской музыки, кружок Беляева —периоду спокойного шествия вия вперед; балакиревский был революционный, беляевский же —прогрессивный. Балакиревский состоял, за вычетом ничего не выполнявшего Лодыженского и позже появившегося Лядова, из пяти членов: Балакирева, Кюи, Мусоргского, Бородина и меня (французы до сих пор оставили за нами наименование «les cnq»). Беляевский кружок был многочисленный и с течением времени разрастался. Все пятеро членов первого были признаны впоследствии за крупных представителей русского музыкального творчества; второй по составу был разнообразен: тут были и крупные композиторские значительные дарования, и даже вовсе не сочинители, а дирижеры, как, например, Дютш, или исполнители —Н.С.Лавров. Балакиревский кружок состоял из слабых по технике музыкантов, почти любителей, прокладывавших дорогу вперед исключительно силой творческих талантов, силой, иногда заменявшей им технику, а иногда, как зачастую у Мусоргского, недостаточной для того, чтобы скрыть ее недочеты. Кружок беляевский, напротив, состоял из композиторов и музыкантов, технически образованных и воспитанных. Кружок Балакирева вел начало интересующей его музыки только с Бетховена; кружок Беляева уважал не только своих музыкальных отцов, но дедов и прадедов, восходя до Палестрины. Кружок балакиревский признавал почти исключительно оркестр, фортепиано, хор и голосовые соло с оркестром, игнорируя камерную музыку, голосовой ансамбль (за исключением оперного дуэта), хор а cappella и смычковое соло; беляевский кружок смотрел на эти формы шире. Балакиревский был исключителен и нетерпим; беляевский —являлся более снисходительным и эклектичным. Балакиревскийне хотел учиться, но прокладывал дорогу вперед, надеясь на свои силы, успевая в этом и научаясь; беляевский —учился, придавая техническому совершенству громадное значение, а дорогу вперед тоже прокладывал, но менее быстро и более прочно. Балакиревский кружок ненавидел Вагнера и тщился не обращать на него внимания; беляевский —присматривался и прислушивался к Вагнеру с интересом, любознательностью и уважением. Отношения первого кружка к своему главе были отношения учеников к учителю и старшему брату, слабевшие по мере возмужалости каждого из младших, о чем мною было говорено неоднократно; Беляев же не был главою своего кружка, он был скорее его центром. Как мог Беляев сделаться этим центром и в чем была, его притягательная сила? Беляев был богатый торговый гость, немножко самодур, но притом честный, добрый, откровенный до резкости, иногда даже до грубости прямой человек, в сердце которого были, несомненно, даже нежные струны, радушный хозяин и хлебосол. Но не широкое радушие и возможность прикармливания были его притягательной силой. Таковой была, помимо симпатичных нравственных сторон его существа, беззаветная его любовь и преданность музыке. Заинтересовавшись русской школой через знакомство с талантом Глазунова, он отдался покровительству и делу ее распространения всецело. Он был меценат, но не меценат-барин, бросающий деньги на искусство по своему капризу и, в сущности, не делающий для него ничего. Конечно, не будь он богатым, он не мог бы сделать для искусства того, что он сделал, но в этом деле он стал сразу на благородную, твердую почву. Он сделался предпринимателем концертов и издателем русской музыки без всяких расчетов на какую-либо для себя выгоду, а, напротив, жертвуя на это огромные деньги, притом скрывая до последней возможности свое имя. Основанные им Русские симфонические концерты оказались впоследствии учреждением с навсегда обеспеченным существованием, а издательская фирма «M.P.Belaeff, Lepzg» стала одной из уважаемых и известнейших европейских фирм с подобным же обеспечением на вечные времена. Итак, к Беляеву привлекали —его личность, преданность искусству и его деньги не сами по себе, а как средство, примененное им к возвышенной и бескорыстной цели, что и делало его притягательным центром нового кружка музыкантов, имевшего лишь некоторую наследственную связь с прежней «могучей кучкой». В силу вещей чисто музыкальным главою беляевского кружка оказывался я. Я был значительно старше других его членов по возрасту (но моложе Беляева лет на 8); я был общим учителем членов кружка, в большинстве случаев кончивших консерваторию под моим руководством или хотя бы несколько у меня поучившихся. Глазунов учился у меня немного и вскоре перешел на отношения моего младшего товарища. Лядов, Дютш, Соколов, Витоль и другие, будучи в консерватории учениками Ю.И.Иогансена включительно до фуги, стали моими учениками по инструментовке и свободному сочинению. Несколько позже я стал вести своих учеников, начиная с гармонии, следовательно таковые, как Черепнин, Золотарев и другие, оказывались моими учениками уже к всецело. Таковым главою кружка признавал меня и сам Беляев, во всем советуясь со мною и указывая на меня всем членам как на их главу. В начале образования беляевского кружка и в начале своей свободной деятельности каждый из молодых композиторов кружка обыкновенно первому мне показывал свое новое произведение и пользовался моей критикой и советами. По мере же приобретения ими самостоятельности в творчестве, не обладая балакиревскою исключительностью и деспотизмом или, быть может, попросту будучи более всеядным, я старался менее и менее оказывать на бывших своих учеников какое-либо давление или влияние и радовался на их вырабатывающуюся самостоятельность. В 90-х годах мало-помалу мое главенство начали разделять со мною Глазунов и Лядов, образовав со смертью М.П. по завещанию его, Попечительный совет по управлению издательством, концертами и проч. Но об этом речь будет в своем месте, равно как и о подробностях отношений членов кружка между собою и Беляевым мною рассказывается —как всегда —попутно воспоминаниям, в их последовательности. Концерты Русского музыкального общества переходили в последние годы то от Рубинштейна к приезжим дирижерам, и в том числе Гансу Бюлову, то обратно к Рубинштейну. Чувствовалось что-то шаткое и неустойчивое. В конце сезона А.Г.Рубинштейн, позвав меня однажды в свой кабинет, предлагал мне дирижирование концертами Русского музыкального общества в следующей сезоне. Я собирался обдумать это предложение, набросав даже черновую программу, но дело на том и остановилось. Рубинштейн как-то замял этот вопрос и не поднимал его в следующем сезоне; вероятно, он был недоволен моей программой или вообще затруднялся положиться на мои силы. Я, конечно, более не заговаривал с ним об этом. На ле-то 1887 года[352] мы наняли дачу в Лужском уезде, в имении Никольском на берегу озера Нелай. Я усердно работал все ле-то над оркестровкой «Князя Игоря» и успел сделать многое. В середине лета эта работа прервалась на некоторое время: я написал «Испанское каприччио» из набросков предполагавшейся виртуозной скрипичной фантазии на испанские темы[353]. По расчетам моим, «Каприччио» должно было блестеть виртуозностью оркестрового колорита, и я, по-видимому, не ошибся. Работа над оркестровкой «Князя Игоря» шла тоже легко, непринужденно и, по-видимому, удавалась. В это ле-то было полное солнечное затмение, как бы нарочно совпадая с работой над «Игорем», в прологе которого изображено затмение солнца как дурное предзнаменование для выступавшего на половцев князя Игоря. В Никольском затмение это не произвело впечатления, так как небо было пасмурно, а затмение было рано утром, вскоре после восходя солнца. Наша няня Авдотья Лариономвна даже отрицала факт затмения, считая его за потемнение от хмурого облачного неба. Наезжая от времени до времени по обязанностям службы в Петергоф, где жили летом малолетние певчие Придворной капеллы, я ночевал обыкновенно у Глазуновых, живших там же на даче. В беседах с Александром Константиновичем обдумывали и обсуждали совместно нашу работу над «Князем Игорем»[354]. В течение сезона 1887/88 года работа над «Игорем» продолжалась. К делу оркестровки присоединилась необходимость в клавираусцуге, точно согласованном с партитурой. Эту работу взяли на себя: я, Глазунов, Дютш и оба Блуменфельда. Партитура и клавир готовились к изданию, которое взял на себя М.П.Беляев. Вскоре началось печатание и корректуры. * * * Новое помещение Придворной капеллы было уже готово, и капелла, покинув свое временное пребывание на Миллионной улице, отпраздновала новоселье. Ко дню именин М.П.Беляева на этот раз была сочинена Глазуновым, Лядовым и мною квартетная сюита «Именины» в трех частях, из коих мне принадлежала третья —Хоровод. Русские симфонические концерты этого сезона состоялись в числе пяти в Малом театре. За болезнью Г.О.Дютша —всеми дирижировал я. Первый концерт был посвящен памяти Бородина и состоял из его сочинений, между которыми был сыгран в первый раз инструментованный мною летом Половецкий марш из «Кн. Игоря», оказавшийся в высшей степени эффектным [после исполнения этого номера мне поднесен был большой лавровый венок с надписью «за Бородина». В этом же концерте в 1-й раз исполнялись —увертюра к «Кн. Игорю» и две части из неоконченной симфонии a-moll][355]. В одном из следующих концертов было исполнено мое «Испанское каприччио»[356]. На первой репетиции, только что была сыграна первая егочасть (2/4 A-dur), как весь оркестр стал мне аплодировать. Такие же аплодисменты сопровождали и все прочие куски, где то позволяли ферматы. Я попросил оркестр позволить посвятить ему эту пьесу. Общее удовольствие было на это ответом. «Каприччио» игра лось без затруднений и звучало блестяще. В самом конце рте оно было сыграно с таким совершенством и увлечением, с каким не игралось впоследствии даже под управлением Никиша. Пьеса, несмотря на длину, вызвала настоятельный bs. Сложившееся у критиков и публики мнение, что «Каприччио» есть превосходно оркестрованная пьеса —неверно. «Каприччио» —это блестящее сочинение для оркестра. Смена тембров, удачный выбор мелодических рисунков и фигурационных узоров, соответствующий каждому роду инструментов, небольшие виртуозные каденции для инструментов solo, ритм ударных и проч. составляют здесь самую суть сочинения, а не его наряд, т. е. оркестровку. Испанские темы, преимущественно танцевального характера, дали мне богатый матерная для применения разнообразных оркестровых эффектов. В общем, «Каприччио», несомненно, пьеса чисто внешняя, но притом оживленно-блестящая. Несколько менее удался в ней третий отдел (Alborada Вdur), в котором медные инструменты немного заглушают мелодические, рисунки деревянных духовых, что, однако, весьма исправимо, если дирижер обратит на это внимание и умерит обозначение оттенков силы в медных инструментах, заменив fortssmo простым forte. Кроме «Каприччио», в Русских симфонических концертах этого сезона исполнялась моя Фантазия для скрипки (П.А.Краснокутским) и Andante из квартета Бородина, переложенное мною для скрипки solo с сопровождением оркестра[357]. Последняя пьеса не привлекла к себе внимания публики и скрипачей, и, по-моему, совершенно незаслуженно. В январе месяце у нас родилась дочь Маша[358]. В середине зимы среди работ над «Кн. Игорем» и прочим у меня возникла мысль об оркестровой пьесе на сюжет некоторых эпизодов из «Шехеразады», а также об увертюре на темы из Обихода. С таковыми намерениями и соответствующими им музыкальными набросками я и переехал с наступлением лета на дачу со всем семейством в имение Глинки-Маврина Нежговицы, в 18 верстах за Лугой у Череменецкого озера. В течение лета 1888 года в Нежговицах мною были окончены «Шехеразада» (в четырех частях)[359] и «Светлый праздник», «Воскресная увертюра» на темы из Обихода[360], сверх того, сочинена мазурка для скрипки с небольшим оркестром на польские темы петые моею матерью, которые она слышала и запомнила еще в 30-х годах, когда мой отец был волынским губернатором. Темы эти были знакомы мне с детства, и мысль сочинить на них что-нибудь давно занимала меня[361]. Программою, которою я руководствовался при сочинении «Шехеразады», были отдельные, не связанные друг с другом эпизоды и картины из «Тысячи и одной ночи», разбросанные по всем четырем частям сюиты: море и Синдбадов корабль, фантастический рассказ Календера-царевича, царевич и царевна, багдадский праздник и корабль, разбивающийся о скалу с медным всадником[362]. Объединяющею нитью являлись короткие вступления —, и V частей и интермедия в, написанные для скрипки solo и рисующие самое Шехеразаду, как бы рассказывающую грозному султану свои чудесные сказки. Окончательное заключение V части имеет то же художественное значение. Напрасно ищут в сюите моей лейтмотивов, крепко связанных всегда с одними и теми же поэтическими идеями и представлениями. Напротив, в большинстве случаев все эти кажущиеся лейтмотивы не что иное, как чисто музыкальный материал или данные мотивы для симфонической разработки. Эти данные мотивы проходят и рассыпаются по всем частям сюиты, чередуясь и переплетаясь между собой. Являясь каждый раз при различном освещении, рисуя каждый раз различные черты и выражая различные настроения, те же самые данные мотивы и темы соответствуют всякий раз различным образам, действиям и картинам. Так, например, резко очерченный фанфарный мотив тромбона и трубы с сурдинами, являющийся впервые в рассказе Календеpa (часть), появляется снова в V части при обрисовке разбивающегося корабля, хотя этот эпизод не имеет связи с рассказом Календера. Главная тема рассказа Календера (h-moll, 3/4) и тема царевны в части (B-dur, clarnetto) в измененном виде и в быстром темпе являются как побочные темы багдадского праздника; между тем из рассказов Тысячи и одной ночи ничего не известно о каком-либо участии этих лиц в празднестве. Унисонная фраза, как бы рисующая грозного мужа Шехеразады в начале сюиты, является как данное в рассказе Календера. в котором, однако, не может быть и речи о султане Шахриаре. Таким образом, развивая совершение свободно взятые в основу сочинения музыкальные данные, я имел в виду дать четырехчастную оркестровую сюиту, тесно сплоченную общностью тем и мотивов, но являющую собой как бы калейдоскоп сказочных образов и рисунков восточного характера —прием, до известной степени примененный мною в моей «Сказке», в которой музыкальные данные так же мало отличимы от поэтических, как и в — «Шехеразаде». Первоначально я имел даже намерение назвать часть «Шехеразады» —Prelude, — Ballade, — Adago и V —Fnale; но по совету Лядова и других не сделал этого. Нежелательное для меня искание слишком определенной программы в сочинении моем заставило меня впоследствии, при новом издании, уничтожить даже и те намеки на нее. каковые имелись в названиях перед каждой частью, как то: Море, Синдбадов корабль, Рассказ Календера и проч. При сочинении «Шехеразады» указаниями этими я хотел лишь немного направить фантазию слушателя на ту дорогу, по которой шла моя собственная фантазия, предоставив представления более подробные и частные воле и настроению каждого[363]. Мне хотелось только, чтобы слушатель, если ему нравится моя пьеса как симфоническая музыка, вынес бы впечатление, что это несомненно восточное повествование о каких-то многочисленных и разнообразных сказочных чудесах, а не просто четыре пьесы, играемые подряд и сочиненные на общие всем четырем частям темы. Почему же, в таком случае, моя сюита носит имя именно Шехеразады? Потому, что с этим именем и с названием «Тысяча и одна ночь» у всякого связывается представление о Востоке и сказочных чудесах, а, сверх того, некоторые подробности музыкального изложения намекают на то, что это все различные рассказы какого-то одного лица, каковым и является нам Шехеразада, занимавшая ими своего грозного супруга. Довольно длинное, медленное вступление «Воскресной увертюры» на тему «Да воскреснет Бог», чередующуюся с церковной темой «Ангел вопияше», представлялось мне в начале своем как бы пророчеством древнего Исайи о воскресении Христа. Мрачные краски Andante lugubre казались рисующими святую гробницу, воссиявшую неизреченным светом в миг воскресения, при переходе к Allegro увертюры. Начало Allegro «да бегут от лица его ненавидящие» вело к праздничному настроению православной церковной службы в христову заутреню; трубный торжественный архангельский глас сменялся звуковоспроизведением радостного, почти что плясового колокольного звона, сменяющегося то быстрым дьячковским чтением, то условным напевом чтения священником евангельского благовестия. Обиходная тема «Христос воскресе», представляя как бы побочную партию увертюры, являлась среди трубного гласа и колокольного звона, образуя также и торжественную коду. Таким образом, в увертюре соединились воспоминания о древнем пророчестве, о евангельском повествовании и общая картина пасхальной службы с ее «языческим веселием». Скакание и плясание библейского царя Давида перед ковчегом разве не выражает собой настроения одинакового порядка с настроением идоложертвенной пляски? Разве русский православный трезвон не есть плясовая церковная инструментальная музыка? Разве трясущиеся бороды попов и дьячков в белых ризах и стихарях, поющих в темпе allegro vvo; «пасха красная» и т. д. не переносят воображение в языческие времена? А все эти пасхи и куличи, зажженные свечи… Как все это далеко от философского и социалистического учения Христа! [* Н.А.Соколов —прекрасный, талантливый рассказчик, однажды впоследствии описывал мне сценку: на святой неделе на Владимирской площади полупьяненький мужиченко остановился перед колокольней, на которой трезвонили вовсю; сначала крестился, потом задумался, а потом вдруг пустился в пляс под звуки и ритм трезвона. Поистине духовное веселье!] Вот эту-то легендарную и языческую сторону праздника, этот переход от мрачного и таинственного вечера страстной субботы к каком-то необузданному языческо-религиозному веселию утра светлого воскресения мне хотелось воспроизвести в моей увертюре. Сообразно с этим я просил графа Голенищева-Кутузова написать программу в стихотворной форме, что он и сделал для меня. Но я, не удовлетворившись его стихами, написал свою программу в прозе, которая и приложена к изданной партитуре. Разумеется, моих взглядов и моего понимания «Светлого праздника» в программе этой я не объяснял, предоставив говорить за меня звукам. Вероятно, звуки эти говорят до некоторой степени о моих чувствах и мыслях, так как некоторых слушателей увертюра моя приводит в недоумение, несмотря на значительную ясность музыки. Во всяком случае, чтобы хотя сколько-нибудь оценить мою увертюру, необходимо, чтобы слушатель хоть раз в жизни побывал у христовой заутрени, да при этом не в домовой церкви, а в соборе, набитом народом всякого звания, при соборном служении нескольких священников, чего в наше время многим интеллигентным слушателям не хватает, а слушателям иных исповеданий и подавно. Я же вынес свои впечатления из детства моего, проведенного у самого Тихвинского монастыря. «Каприччио», «Шехеразада» и «Воскресная увертюра» заканчивают собой период моей деятельности, в конце которого оркестровка моя достигла значительной степени виртуозности и яркой звучности без вагнеровского влияния, при ограничении себя обыкновенным глинкинским составом оркестра. Эти три сочинения указывают также на значительное уменьшение контрапунктических приемов, замечаемое после «Снегурочки». Исчезающий контрапункт заменяется сильным и виртуозным развитием фигураций, которые поддерживают технический интерес моих сочинений. Такого рода направление длится у меня еще несколько лет; в оркестровке же после названных сочинений замечается перемена, о которой я буду говорить в дальнейшем своем повествовании. |
|
|