"Чертовар" - читать интересную книгу автора (Витковский Евгений Владимирович)

2

Вашу мать звали Елена Глинская? Генри Каттнер. Механическое эго

— Неправота неправых, и к тому же еще всяческая неправота. Ты будешь отмерзать или нет?

Вопрос повис в воздухе. Вынужденное безделье посреди недели тяготило. К тому же не давал покоя страх покушения: теперь, лишившись мощной защиты Имперской Федеральной Службы, он запросто мог превратиться из охотника в дичь. Его звали Кавель Адамович Глинский. И никак иначе.

Его звали так от рождения, и кто знает — не первым ли он был из числа тех, кого в лето пятьдесят какого-то позднего года окрестили на Смоленщине этим именем. Присланный из епархии новый батюшка, иерей Язон, водворившись в село Знатные Свахи Сыргородского уезда (тогда — района), очень сильно запил. Поп нарекал Кавелями всех младенцев мужского пола, продолжалось это долго, покуда под конец Петрова поста почтенный служитель культа не рухнул у церковной ограды в приступе белой горячки. Лишь когда очухался батюшка маленько, приступили к нему бабы, мамаши новорожденных Кавелей, с вопросом: что это за имя такое и где его в святцах искать. Батюшка раскрыл глаза и дал последнее в своей жизни объяснение: «Так ведь Кавель Кавеля убил же? Или нет? Убил? Убил! Вот… В честь и во славу великомученника Кавеля…» Больше ничего из батюшки не выжали, сыргородская «скорая», вызванная по прошлой беде еще месяц назад, наконец-то прибыла и увезла его в больницу, а там почтенный, по слухам, преставился самым тихим и скромным образом. Бабы с огорчением перекрестились и пошли нянчить шестнадцать орущих парней: все, как один, не исключая и пару близнецов, эти парни получили в крещении странное, расколовшее русскую землю имя — Кавель.

Село по множеству противоречивых соображений скоро расселили, будто коммунальную квартиру. Сперва собирались на его месте космодром строить, потом — водохранилище, еще думали под ним хоронить урановые отходы, а в итоге вселили в запустевшие избы турок-месхетинцев, от которых отплевалась Грузия. Свахинцы, более-менее великороссы, хотя с изрядным польско-белорусским подпалом, рассеялись по Руси. Юный Кавель Адамович Глинский удачно очутился в ближнем Подмосковье, в городке под названием Крапивна; еще в шестидесятые городок был насильственно включен в черту Москвы, но столичности от этого не приобрел, все равно ездить в него приходилось на поезде с Курского вокзала. Так и вырос Кавель Адамович провинциальным москвичом, для которого, несмотря на драгоценную прописку в столице, слова «поехать в Москву» означали простое: насущную еженедельную необходимость. «Все вкусное» в Крапивне было только оттуда, ибо в своих магазинах имелись преимущественно серые макароны, пластовый мармелад и плодово-ягодное вино.

Годы школьные, семидесятые, Кавель Адамович помнил смутно. Все десять лет просидел он за партой с одним и тем же мальчиком, которого звали Богдан Тертычный. Мальчик был смугл, низкоросл, коренаст, редковолос, к тому же молчалив, — словом, в товарищи годился мало, но Кавель тайно обожал соседа за то, что тот защищает его от обидного прозвища «Каша», как-то естественно возникавшего при попытке образовать уменьшительное от имени Кавель. За «кашу» Богдан, не говоря ни слова, шел прямо к обидчику и очень привычно, без единого слова выбрасывал вперед левую руку, после чего грандиозный фингал от челюсти до брови не заживал пять недель. Богдана боялась вся школа, от директора до истопника включительно. Богдан был прирожденным мстителем за себя и за своих, никогда не лез в драку первым, но всегда давал сдачи, — и очень мощно давал. Никогда не носил он пионерского галстука, тем более — комсомольского значка, никогда и никто не поставил его в угол и не выгнал за дверь. Но и другом он не был — никому. Соседа по парте защищал, видимо, потому, что считал ниже своего достоинства сидеть за одной партой с объектом издевательства.

Старшие братья обработанных Богданом остроумцев пытались отделать его, подловив по дороге домой, где угрюмый крепыш жил с матерью-медсестрой, — но все без пользы. Богдан выворачивался из-под брошенного в него кирпича, — через мгновение тот, кто рискнул кирпич бросить, лежал на дороге с множественными переломами, а Богдан уходил своей дорогой. По всем предметам были у него дежурные четверки, кроме поведения, тут Богдан требовал пятерку, и ее ставили. Пятерку по физике, однако, он получал не за страх, а за совесть, приборы слушались его, как рабы, лабораторные работы сходились до десятого знака после запятой. При всем при этом Богдан умел быть незаметным.

Только этот жутковатый защитник и оставил в душе Кавеля что-то вроде теплого чувства, ничего интересного больше школьные годы не принесли. После окончания школы Кавель Глинский почти потерял Богдана из виду, но кое-что о нем знал: в основном по каналам своей весьма привилегированной работы: Богдан бросил свой Бауманский, в армию не пошел принципиально, предпочел месяц психушки с получением несъемной «пятой» статьи, потом сошелся с женщиной старше себя на двенадцать лет и отбыл в деревню. Имелся и адрес, да много ли в адресе корысти?

Думая обо всем этом далеком, Кавель Адамович поднял полупудовую замороженную треску — и снова ударил ею о кухонный стол. С рыбины осыпалось немного льда, больше ничего не произошло, рыба была из морозильника — поддаваться усилиям безработного она не желала. Знала, наверное, эта подлая рыба, что никакой он больше не следователь Федеральной Службы по Особо Важным Религиозным Делам, а всего лишь рядовой следователь по особо тяжким преступлениям в эмведэ, проще — милиционер, мусор в прямом и переносном смысле, да и то пока что без кабинета, только в понедельник освободить место в конце коридора обещали. Знала, наверное, проклятая рыба, — Хемингуэя начиталась, не иначе, — и о том, что треску Кавель не любит и вообще готовить не умеет, знала рыба, что Кавеля в понедельник бросила жена, знала, что очень трудно становиться специалистом по несанкционированным убийствам после того, как почти пятнадцать лет ты проборолся с незарегистристрованными сектами, и очень успешно проборолся. А теперь следственный отдел у Службы ликвидировали, и остался бы Глинский у разбитого рыбьего корыта, кабы не лютая недостача следователей в простом эмведэ. Что поделаешь, когда больше ничего не умеешь?.. Пойдешь в мусора, в менты, если по научному называть эту профессию.

Разъедрить твою мать в золотую ступу, Федеральная Служба! Целый институт создали, чтобы узнать, откуда пошла на Руси ересь кавелитов. Пришли к выводу, что в девятнадцатом веке уже была, даже письменные и печатные свидетельства есть. Однако, согласно радиоуглеродному анализу старинных молясин, тех, что еще без чертовой жилы делались, время их изготовления можно датировать довольно точно: не позже восемнадцатого века, не раньше двенадцатого. Есть смутные свидетельства наличия молясин у хазар и половцев. А сами кавелиты считают, что спор их, великий вопрос, возник с той самой поры, когда… ну, Кавель Кавеля… Это все знают. А с каких все-таки пор? Бабушка на воде вилами надвое писала.

Если нижний круг из-под молясинной планки отнять, то выглядит она почти точно как богородская игрушка, только там мужик и медведь поочередно стучат по наковальне, а в молясинах наковальни нет, там стучит один мужик другого по голове, а потом наоборот. Считается, что одинаковые эти фигурки — Кавели. Берет кавелит молясину, раскручивает и начинает твердить: «Кавель Кавеля любил, Кавель Кавеля убил…» Через полчаса можно такого молящегося на операционный стол без наркоза класть и резать что хочешь, — скажем, два опыта на аппендиксе поставили — даже не кровило. Ничего, балда, не чувствует, шевелит червеобразным отростком и повторяет: «Кавель Кавеля любил…» Полный улёт, словом. Если б все кавелиты были такие, можно бы на них попросту плюнуть. Но ведь идет среди них вечная молва, что спор о Кавелях должен в России однажды разрешиться, вот только тогда и жизнь пойдет, после Начала Света. Ну, а пока что главное дело — побить оппонента.

Оппонентов же — тысячи разновидностей. Ныне давно отслуживший свою службу и расформированный Институт был до колик обрадован, найдя на втором курсе юридического факультета МГУ юношу по имени Кавель. Пьяный поп Язон наградил Глинского вместе с именем еще и будущей профессией, — парня тут же завербовали в младшие лаборанты. Тот думал, что ему работы по самое Начало Света хватит. Хватило бы, но Служба именно на сектах решила сэкономить. Ох, отрыгнется России такая экономия…

Треска не сдавалась и не поддавалась ни ножу, ни топорику. Рыба явно была упрямой кавелиткой, точно знавшей, что новую свою службу Глинский уже ненавидит почти так же, как любил прежнюю. В понедельник Глинский на эту новую работу впервые вышел, и сразу ему сунули дело об убийстве на платформе Тридцать третий километр. Дело гиблое, ни свидетелей, ни личности убитого, одинёшенький труп в отечественной одежде и с портфелем, а в том портфеле молясина, простая, типа «медведь-медведь». Что ж, «братцы-медвежатники» нынче имелись в любой деревне и в каждой подворотне, таких молясин Глинский и в коллекции не держал бы, кабы не стремление к полноте собрания. Новый начальник, подполковник с битыми змеями на погонах, приказал временно «работать дома», — что было нарушением всех законов, — но до поры Кавель Адамович решил будущего начальника преступником еще не считать. Он предполагал, что на новой его работе, как и везде, преступников окажется полным-полно. Прямо на столе начальника стояла запрещенная щеповская молясина, хозяин кабинета наивно выдавал ее за пепельницу, но Глинский был уникальным профи, не такими трюками мозги ему запудривать. Мысленно, к уже полученному делу об убийстве, Кавель Адамович завел еще и дело о преступном гнезде щеповцев, противопоставивших себя всему миру, заявляя: «Мы щепа единственно правильная, как лес порубили, так мы полетели! «Но это пока только в мыслях.

В портфеле убитого молясина типа «медведь-медведь» была очень изношенная, ее Глинский осмотрел тщательно. Надо полагать, если молясина и вправду принадлежала покойному, тот крутил ее целый день, медведи били друг друга молотами по башке, а «медвежатник» шептал: «Кавель Кавеля…» По опыту прежней работы Кавель Адамович знал, что «медвежатники» обычно люди сильные, чаще деревенские, и в радении способны взвинтить себя до такого состояния, что молясину разнесут, сами в припадке бухнутся, избу раскатают по бревну, невредима останется только чертова жила. Та, на которой круг вертится, фигурки движутся; порвать чертову жилу никому пока не удалось, хоть пирамиду Хеопса на нее подвесь, все цела будет. Сколько денег Федеральная служба извела, эту жилу пробуя порвать, сдуру связали жилой два самолета, приказали улететь в разные стороны. Ну, угробили самолеты, а чертова жила и теперь цела.

Ладно. Убитый, судя по приметам в деле, был из городских. Стало быть, мог оказаться как «медвежатником», так и «медведевцем», то есть принадлежать к небольшой секте, отколовшейся от «братцев-стреляных» прямо во время скандала в московском бюро радиостанции «Свобода». С нынешним документом Кавелю Адамовичу в чердачные лабиринты «Свободы» нечего было и соваться, да и с прежним было рискованно: возьмут между делом интервью, а потом, сволочи, выпустят в эфир в знаменитой программе «Раскол за неделю». Кавель Адамович оставил рыбину в покое, глянул на входную дверь и на дверь в кабинет, и сделал выбор в пользу последней. Отер пальцы о фартук и пошел к письменному столу. Больше идти было почти некуда, мебель из гостиной Клара вывезла подчистую, даже электропроводку — скрытую! — из стен вынула. А в кабинете у Кавеля, кроме письменного стола, дивана и стула, были только стеллажи с молясинами, по всем четырем стенам. За годы трудов Кавель насобирал их столько, что в первый же миг, как обнаружил бегство жены, подумал не о Кларе, а о том, что освободилось место для новой экспозиции, для стеллажей, можно будет якутскую коллекцию расставить, подлинные «комаринские» заправить под стекло с сигнализацией, как в музее. И лишь потом выползло из глубин рассудка мерзкое напоминание о том, что ему, Кавелю Адамовичу Глинскому, едва ли теперь предстоит скорое пополнение коллекции.

Ему теперь предстоит изо всех сил раскрывать несанкционированные убийства.

Никому больше не нужны его необъятные познания. Никто не запишется к нему на прием за три дня, чтобы узнать, «влобовская» молясина изъята в очередном «корабле», или, напротив, «полбовская». «Влобовцы», сторонники правильного (по их мнению) разрешения вопроса о том, как убил Кавель Кавеля — «что в лоб, что пo лбу» — считали, что Кавель Кавеля убил именно ударом «в лоб», и находились вне компетенции Глинского, ибо кое-как, нехотя, все же зарегистрировались на Малом Каретном, а легальными ведает отдел генерал-майора Старицкого, с этим — туда. Но вот если молясина «полбовская», ну, тогда это к нам, к майору Древляну, вот вам к нему записочка: это молясина страшная, придумал ее ересиарх Платон Правша, он по сей день сидит где-то в лесах и твердит, что варил Кавель полбу, — это каша такая, вообще-то пшеничная, но в секте используют вместо нее особый горный ячмень, — да и получил пo лбу. Ест Платон Правша эту кашу пять раз в день и все ждет, что мученического венца сподобится. Насчет венца наша организация пока не торопится, хотя как только поймает этого быстрого разумом Платона… Ну, это посетителю знать не положено. А майор Древлян и сам не отличит полбовскую от влобовской, у этих отметина на лбу вот такая, а у этих — вот этакая, и один только Глинский во всей Федеральной службе различает подобные тонкости.

А сейчас Кавель Адамович вновь был наедине с коллекцией. Он подошел к полке у окна, узкой, на такой в ряд больше двух молясин не поставишь. Но определил он сюда редкие, иной раз кровью добытые. Ох, как пришлось унижаться, какие бредни выдумывать, чтобы отнять у темного следователя-низовика подлинную слоноборскую молясину, — ведь ее, быть может, держал в руках, а если не держал, то наверняка благословил глава секты, сам Марий Молчальник! Глинский любовно снял молясину с полки. На слегка выщербленном диске, вырезанном из цельного спила мамонтового бивня, свободно вращалась планка, но фигуры на ней были необычные: на одной стороне робкий, поджавший хвост китенок, на другой — грозный, занесший длинным хоботом хрустальную кувалду слон; по молясине и сомнений быть не могло, что если кит да вдруг на слона налетит, то слон, и только слон, окажется победителем, беспощадно сборет врага. Таких молясин за всю службу видел Кавель Адамович только две; одну из них, к счастью, успешно присвоил.

Рядом с шедевром слоноборов, которые слоньим духом борют, размещалась менее редкая молясина китоборов, последователей знаменитого поэта и философа Ионы Врана. На ней слон был совсем маленький и хилый, зато кит — просто устрашающий. При вращении планки он грозно распахивал пасть и наскакивал на слона; ясно было, что в случае возможного налетания царя морей на грозу суши именно последнему уготована погибель. Таких молясин у Глинского было три, две стояли в ящике в прихожей, а на полку он отправил лучшую, такую красивую, что и впрямь можно было поверить в сказку о том, что лучшие молясины делают в неведомой миру Камаринской Киммерии, не обозначенной на картах и почти никому не видимой. В папках Глинского хранились записи молитвенных приговорок китоборов, но, увы, ни одной слоноборской: последние следы почитателей Слона терялись в городке Вяртсиля близ Ладоги, на всё еще строго засекреченном металлопрядильном заводе имени К. П. Коломийцева, официально производившем гвозди, неофициально — колючую проволоку. По очень левому, очень щедро оплаченному заказу Мария Молчальника там склепали настоящего водоходного слона. По слухам, все слоноборы в того слона вошли, затворились и ушагали в глубины Ладоги, дабы привести неправильно поставленный вопрос к общему знаменателю, найти в темноводных глубинах кита и — сбороть его.

Глинский криво улыбнулся. Кабы все так просто. Исполинский мозг Мария Молчальника не предусмотрел скорого ответного хода противника: твердые духом китовым китоборы удалились куда-то на восток, и опять же по слухам — стали строить там грандиозного сухопутного кита, на вёсельной, паровой и парусной тяге. Как достроют, так загрузятся в него, поедут, найдут слона — и навеки того сборют. Слишком уж буквально поняли обе секты неправильную кавелитскую загадку, решив привести двух великих зверей к одному знаменателю, сухопутному либо же водоходному. Звери поменялись стихиями, но… Кавеля Адамовича Глинского все эти дела по служебной линии теперь не касались. Он перевел взгляд на прочие редкости.

Топоровцы. Яростная ингерманландская секта, на всех перекрестках твердящая, что все люди — евреи, потому что произошли от коммунистов, а если наоборот — то это тоже архиверная точка зрения, следовательно не иначе как при помощи топора Кавель убил Кавеля. Оттого, что в их молясинах использовались вместо молотов тяжкие топоры, эти их молитвенные мельницы (так иной раз называли молясину восточные миссионеры, члены Общества Потери Сознания, члены «Вишну-Ё» и прочие) разлетались после недели или двух, проведенных в радениях. В коллекции Глинского молясина была новенькая, снятая с тела отстреливавшегося сектанта в одна тысяча девятьсот девяносто… Боже мой, как время-то бежит.

Рядом стояло истинное резное чудо: костромская молясина кавелитов-колесовцев, веривших, что Кавель Кавеля не иначе задавил колесом, притом древнекостромским, колесо-то, как все знают, под Костромой-то и выдумано. Вывернутая как латинское «эс» молясина этот факт наглядно демонстрировала. Кавели-бояре стояли на двухколесных повозках, и падали один к ногам другого поочередно, дабы шея каждого была переехана, дабы каждый встал, дабы все началось по новой. Изделие было дорогое и ювелирное. Глинский бывшего владельца молясины сам допрашивал и на суде был свидетелем, ничего, дали что-то условно, а больше он не попадался. Молясина была почти не изношена, колесовцы кровное добро неизменно берегли и портить не позволяли. Но недавно колесовцы зарегистрировались в Малом Каретном — и перешли в ведение Старицкого.

Жаль, ведь и его по штату сократили. Кажется, пошел служить вахтером в офис Вероники Морганы, верховной кавелитки России, давно заявившей, что еще в утробе матери знала она: Кавель Кавеля убила, а не наоборот. Разъяснений у нее не спросили, сдуру зарегистрировали в Малом Каретном, вот и арендовала она офис в помещении бывшей кулинарии гостиницы «София» на Триумфальной площади, сроком на девятьсот девяносто девять лет. В том же здании, только на чердаке, засели малозначительные «полевые», интересные только ненавистью своего курбаши Наума Бафометова к донельзя законспирированным «лесным братьям»: те ушли в глубокое подполье, скрываясь во всякой зелени — в том числе и среди зеленых столов богатых казино. «Лесная» молясина у Глинского тоже была, правда, ветхая. На ней Кавели играли в карты: каждый держал в одной руке бубнового туза, в другой — канделябр; при помощи последнего смертельные удары и наносились. Но молясина, увы, была ветхая.

Глинский вздохнул снова. Если б все были такими безвредными, как эти лесные, ничего, кроме академического интереса, он бы, следователь, ни к каким кавелитам не испытывал бы. Тихими были «ноевцы», следившие за тем, чтобы число членов секты не перевалило за восемь человек, по числу некогда бывших в ковчеге. Даже и «антиноевцы», которых интересовал только Всемирный Потоп как способ эстетического и весьма порнографичного самоутопления: среди них попадались вообще-то почти одни престарелые дамы. К тихим относились кочующие, очень многочисленные «журавлиты», их перелетная молясина тоже имелась у Глинского, и накрепко была она прикручена к стеллажу проволокой, ибо улететь могла в любое время года. За столетия — сотни, тысячи молясин разных толков накопила Россия, и лишь немногие Кавель Адамович никогда не держал в руках. Была у него в коллекции и молясина «корабля» Кавеля Истинного. Именно из-за этой страшной секты Кавель Адамович, лишившись работы, чувствовал себя неуютно. Ибо Кавеля Адамовича звали Кавель.

А боялся он теперь другого человека, которого тоже звали Кавель Адамович Глинский. Еще одного из шестнадцати Кавелей, обреченных на вечное изумление паспортисток алкоголизмом давно покойного попа Язона. По слухам, он был последним из шестнадцати парней. Глинских в селе была добрая половина, и Адамы тоже встречались, так что если Кавель Кавелю и приходился родственником, то не ближе пятого-шестого колена. Однако «младший» Кавель выбрал для себя очень неординарную стезю. В те годы, когда будущий следователь маялся на юридическом факультете и зубрил основы латыни, Кавель-младший удалился в вологодские леса, в чащобы и трущобы, где собрал вокруг себя людей, наименовавшихся Истинными Питомцами Кавеля Истинного: иначе и не могли называть себя люди, душами и телами которых правил самый настоящий Кавель, даже по паспорту — Кавель. И для этих людей древний вопрос о том, Кавель Кавеля либо наоборот, действительно был разрешим. Найдет Кавель Кавеля, убьет Кавель Кавеля, вопрос сам собой решится, немедля наступит вожделенное Начало Света.

Первой жертвой секты стал в тогдашнем Ленинграде Кавель Николаевич Беззубов, ничего худого от жизни не ждавший выпускник института физкультуры. Его, преподавателя какой-то там более чем средней атлетики, схватили ученики прямо на тренировке, связали эспандерами, доставили на руках в штаб-трущобу Глинского, в лесную и овражную глушь, и там ересиарх торжественно принес своего незадачливого тезку в жертву. Ничего не случилось, не настало Начало Света, да и власть вполне устояла. Кавель-ересиарх тоже вывернулся, объяснил, что Кавель этот — не окончательный Кавель, поскольку не Глинский, стало быть, не от глины взят — и уж особенно если он не сын Адама, что ясно по отчеству. Теперь многочисленные Кавели Федоровы и Журавлевы могли спать относительно спокойно, хотя, конечно, иным хищным Кавелям в жертву мог сгодиться любой. Всего же Кавелей Глинских существовало только четверо, считая ересиарха, но один из оставшихся имел неуместное для россиянина отчество Казимирович, — да еще был он виртуозом аккустической гитары и вечно пропадал на гастролях. Таким образом, единственным Кавелем Адамовичем Глинским, кроме недоступного для изуверов следователя Федеральной Службы, был троюродный брат ересиарха, его полный омоним. За жизнь этого Кавеля очень боялась жена, видный человек в псковском губкоме, контролер тамошний, она заставила мужа сменить фамилию на свою, стал он Федоровым, — но имени, увы, сменить не успел: он был украден во Пскове из приемной родной жены и немедленно попал на трущобный вологодский алтарь.

Федеральная Служба чисто случайно арестовала одного из Истинных, проведала подробности человеческого жертвоприношения и встревожилась не на шутку: после гибели Федорова-Глинского осталась сиротой девочка Юлиана, еще в младенчестве проявившая себя как вундеркинд с редчайшими данными авиаконструктора, притом специализировалось дитя в области тяжелых пикирующих истребителей-бомбардировщиков. Девочку забрали из яслей и засекретили, однако засекретишь ли тяжелый пикирующий истребитель Федюк-25, нынче уже взятый русской армией на вооружение? Но Истинных, кажется, юная Юлиана Кавелевна не интересовала. Начало Света все медлило, престиж ересиарха трещал по швам.

Он решил свои дела одним махом: устроил «ночь дубовых вил» и принес в жертву всех в секте, кто роптал на недостаточно скорое продвижение к Началу Света. А следом устроил охоту за очередным Кавелем. Им чуть не стал Кавель Модестович Журавлев, уроженец того же года, того же села, еще одна жертва попа Язона.

Этот Кавель заинтересовал Истинных потому, что сам подался в кавелиты, сам основал собственный толк, или, как чаще говорили, «корабль». Поразмыслив над знаменитой дилеммой и над собственной фамилией, уединился Кавель Журавлев на заброшенном хуторе Брынин Колодец под Вязниками Владимирской губернии и за три года упорных трудов сконструровал перелетную молясину. Именно белый перелетный журавль, стерх, стал основой учения «журавлевцев», именующих себя также и «стерховцами». На их молясине два белых, выточенных из моржовой кости журавля, с неимоверной лаской тюкали друг друга по клюву и все время норовили взлететь. «Кавель Кавеля любил, Кавеля Кавеля… долбил!» — с придыханием бормотали стерховцы на своих радениях. Раз в год, якобы по заповеданию священной книги «Наитие Зазвонное», такие молясины отпускались на свободу, на их место закупались новые, а старые улетали зимовать не то в Южной Индии, не то на Тапробане, она же Цейлон и Шри Ланка; случалось, что весной молясины прилетали обратно. На этот случай, по установлениям Кавеля (Журавлева, понятное дело), нарекшего себя Навигатором, весь «корабль» должен был заранее переселиться, ибо «негоже старого журавля в руки брать». Якобы «перо стерха за тысячу верст» — или «за тысячу ли» — еще в древнем Китае было символом выговора с занесением в личное дело, вот такое перо им однажды уже досталось, — поэтому все журавлевцы были резко настроены против китайцев.

При кочевом образе жизни журавлевцев разыскать таковых Истинным оказалось непросто. В Брынином Колодце их давно след простыл, и лишь гнездовья вернувшихся молясин отмечали места прежних стоянок в Передосадове, Почепе, Новоназываевске и Смердыни; в городе Мухояре на улице Неизвестного Ударника, дом три дробь а, Истинные напоролись на засаду и, как говорится, пришедши по шерсть, ушли стрижеными. Федеральная Служба неделю фрагменты тел сортировала, цельные тела сектанты успели унести. Но после того боя Кавель-ересиарх от журавлевцев отступился, ибо не хотел, чтобы Кавель Журавлев пришил его самого: может, и наступит тогда вожделенное Начало Света, но Глинского-нелегала это не устраивало. Он занялся поиском остальных Кавелей, сумел прикончить единственную среди них пару близнецов, но теперь их старший брат, Тимофей Лабуда, поклялся отомстить Истинным (по профессии он был киллером, к тому же очень дорогим), и гонялся за ними так, как никакая Федеральная Служба не умела, — да и вообще она подобного садизма сроду не санкционировала, толку-то от него — чуть. Кавелю Адамовичу вспоминать не хотелось все эти костяные пепельницы и подозрительные струны, которыми отмечал свой путь вышедший на тропу войны киллер. На его арест был выдан ордер, но всех вольных станичников на Руси не переловишь, очень уж она, матушка, большая. Да и трудно было искоренить обычай кровной мести, исконный в родном селе, в Знатных Свахах: очень уж горячая кровь текла в жилах уроженцев этого села, говорят, при каком-то прежнем царе целую зиму черкесский полк там был на постое. Так что Кавель-ересиарх сам был и охотником, и дичью одновременно.

Однако в похожем положении оказался теперь и Кавель-следователь, хотя из охотников-то его как раз выперли. Жаль. «Истинные», конечно, были самой запрещенной из запрещенных сект. Россия нынче претендовала на звание очень цивилизованной страны и человеческие жертвоприношения в ней были анафематствованы специальной статьей уголовного кодекса и высочайшим указом аж о семи пунктах. Хоть какая-то защита для тех, кто государству ценен. Кавель Адамович с грустью посмотрел на клавишу вызова экстренной помощи: провода, ведшие к ней, Клара тоже отрезала. «Подалась в кавелиты? Или в кавелитки?» — равнодушно подумал Глинский. Ничего в таком предположении не было странного, Клара десять лет была замужем за человеком по имени Кавель. К молясинной коллекции она как будто была равнодушна, знала, что продать эти сокровища почти невозможно, даже пытаться опасно, ибо за каждым экспонатом тут стояла чья-то жизнь, минимум — чья-то свобода. Клара считала, что ни одной молясины Кавель никогда не купил (почти так оно и было). Кто бы продал? У сектантов своё — только для своих.

А все-таки с трупом на Тридцать третьем километре нужно что-то делать, в понедельник начальник-щеповец кабинет предоставит и сразу результатов захочет, знаем мы начальство. Глинский с тоской присел к письменному столу, с тоской отодвинул бесполезный компьютер и развязал тесемки на тоненькой папке. Протокол железнодорожной полиции, акт вскрытия, квитанция из морга, конверт с фотографиями. В него, получая дело на руки, свежеиспеченный специалист по несанкционированным, а потому нераскрываемым убийствам до сих пор не заглянул. Глинский вынул из конверта четыре фотографии, разложил перед собой и в первую минуту ничего не понял. Во вторую минуту не поверил глазам своим, в третью — поверил. Ничего себе — скучная работа. Ничего себе — «без особых примет».

Сфотографированный покойник был негром.

В неграх Кавель разбирался не очень, все-таки негр — не молясина. Однако его познаний хватало на то, чтобы отличить западноафриканский, он же североамериканский тип лица — от типа лица негра с восточного побережья Африки или с юга. Убитый был вылитый «сэчмо», то есть Армстронг (не космонавт, а джазист) в молодости. «Интересно, какие молясины употребляли у него в оркестре?..» — подумал Глинский о привычном. И понял, что подполковник-щеповец, кажется, не просто так подсунул ему дело с Тридцать третьего километра. Все-таки не при каждом неопознанном негритянском трупе имеется молясина. Или при каждом?

Негр, согласно экспертизе, был убит ударом тяжелого плоского предмета по черепу, прямо сверху. По предположению эксперта, убитый наклонился, закуривая, — хотя никаких сигарет, никакой трубки и вообще следов того, что негр был курильщиком, не имелось. Глинский, увы, знал, где и кто бьет именно так, сверху: так бьют Кавели кувалдами друг друга на самых простых молясинах. Неужто это опять убийство Кавеля? Имя это, насколько удалось проверить Глинскому, все-таки не давалось живым людям нигде, кроме села Знатные Свахи, да и то лишь попом Язоном накануне белой горячки, — а негров в родном селе, сколько помнил следователь, не было. Пришлый Кавель? Первый случай.

Орудие убийства, проломившее всю верхнюю часть черепа, понятно, отсутствовало. Глинский поежился. Именно так был убит Кавель Федоров-Глинский, отец вундеркиндши-авиаконструкторши. Шестипудовым молотом по черепу. Лично Кавель-ересиарх удар и нанес — в тогдашнем гнезде Истинных, в Старой Пузе на реке Юг возле Великого Устюга, как следствие показало. Жаль, тогда, когда Истинные из Старой Пузы рванули когти под Воронеж, не заложил их никто. Потом они много еще куда бежали: в Лало-Лельске Мордовской губернии полкорабля Федеральная Служба из гранатометов положила, в Хренце возле Холмогор Истинные сами федералам засаду устроили, выскочили из подпола с примкнутыми деревянными вилами и под клич: «За родину! За Кавеля!» — пошли в атаку. Тоже их там хорошо положили, но опять и ересиарх, и ближние его подручные все ушли, и отыскались их следы только после очередного жертвоприношения, — ухлопали Истинные тогда по ошибке государева человека в Подмосковье, но всех не охранишь, Вильгельм этот сам был из блюдущих, гербы досматривал у выездных дворян. Государь гневаться изволил, но недолго, ибо нашлись доказательства того, что был оный Вильгельм давним агентом мирового диалектического материализма. Слишком велика Россия даже для Федеральной Службы, погоня за Истинными становилась похожа на игру в шашки, — однако не на русской доске восемь на восемь клеток, а на такой, число клеток которой равно числу «эн», а хрен его знает, какое это число.

Итак. Налицо удар по голове на манер Истинных, медведевская молясина, отсутствие документов и негритянское происхождение. Глинский прикинул, что раньше он и с половиной таких улик успешно выходил на след очередного противозаконного корабля, припирал корабельщиков к стенке и… всего лишь принуждал зарегистрироваться, а дальше пусть у Старицкого голова болит. Интересно, у кого сильней болит голова: у генерал-майора, когда но становится вахтером, или у Кавеля, когда он мучится над убиенным негром? У Вероники Морганы, к которой пошел трудиться Старицкий, в офисе одни бабы. Зато вахтер у нее — генерал-майор. Престижно.

Заскулил телефон, и тут же прозвучал резкий звонок в дверь. Глинский такие ситуации ненавидел, но решил, что за дверью подождут полминуты.

— Слушаю, — выдохнул он в трубку.

— Кавель Адамович? — спросил мужской голос с неуловимым провинциальным акцентом.

— Я вас слушаю, — повторил Глинский.

— Кавель Адамович, если вам будут звонить в дверь, ни в коем случае не открывайте…

— Уже звонят!

— Ни в коем случае! Скажите, есть кто-нибудь, кто мог бы вам помочь… не по службе, а лично, так сказать? У меня нет времени, у вас его тоже нет. Я могу только передать кому-нибудь ваши слова, кого-то вызвать, дать телеграмму — но только если это человек сильный, способный вас защитить…

В прихожей раздался выстрел. Кавель оглянулся. Судя по щелчку о плинтус и брызнувшие щепки, стреляли не в дверь, а под нее. Кавель соображал быстро: видимо, опасность была серьезной.

— Запоминайте! — выпалил Глинский. — Тверская губерния. Арясинский район. Село Выползово. Тертычному Богдану. Текст. Спаси если помнишь. Каша тэ-че-ка…

— Немедленно шлю! — сказал голос, и прозвучали гудки отбоя. Кавель достал служебный «бош», шестьдесят четыре выстрела в минуту на автоматическом режиме, семь первых рассматриваются как предупредительные, самое то что надо для перестрелки в квартире, по заверениям инструктора, во всяком случае. Но Кавель боялся, что сейчас это мало поможет, и не зря боялся: до автоматического режима дело не дошло. Дверь открылась, и прямо в лицо следователю ударила сильная струя; уже теряя сознание, он заметил, что жидкость — коричневая, резко пахнет мылом и недорогим армянским коньяком, ныне известным как бренди «Вечерний». Огнетушитель они, что ли, такой гадостью зарядили? — еще успел подумать Кавель, захлебываясь. Он потерял равновесие, закашлялся; из коридора вылетела сеть, опутавшая его с ног до головы, а через миг кто-то непомерно проворный уже заклеивал Глинскому рот и уши пластырем. Глинский сквозь коньячный дух и мыло успел заметить, как омерзительно возник другой запах, приторно-сладкий, и сознание покинуло Кавеля на той мысли, что теперь, когда его убьют, всю уникальную коллекцию молясин уничтожит первый же изувер: найдет свою, порадеет, приберет, а остальные спалит, растопчет, поломает, — дальше были только тьма и тишина.

В комнату вошли двое санитаров, следом явился полицейский майор с нашивками медицинской службы. Он осмотрел спеленутого и усыпленного Кавеля, отклеил пластырь на глазах, пощупал пульс, остался доволен. Закурил длинную «Императорскую» пахитоску фабрики «Суматра», — нынче они снова вошли в моду.

— Грузите, — сказал он санитарам и третьему человеку, все еще державшему опорожненный из-под коньяка и мыла огнетушитель.

— На Неопалимовский, десятый бокс. Не давать просыпаться. Следить за пульсом.

Из-за его спины высунулся кряжистый горбун, сощурился.

— Кондратий Глебович, — укоряюще сказал он, — можно ведь и прямо нам сдать. Чего вам возиться?

Майор брезгливо посмотрел на горбуна, благо был на две головы выше.

— Пятьдесят процентов — не деньги. Уплатите все сто, будет разговор. Еще двадцать пять за оказанное сопротивление. И еще пятьдесят за нанесенные моим людям травмы.

— Кондра-атий Глебович, — горбун присел от майорской наглости, — мы же половину заплатили вперед, а вторая при мне! Ну, посудите сами, кому он нужен, кроме нас?

— Мне нужен, — отрезал майор, — очень ценный экземпляр. Долихоцефал. Для вивария. Вскроем череп, исследуем. Потом, конечно, уже не нужен будет. Потом забирайте даром, даже… десять процентов верну.

Горбун присел еще ниже.

— Ну, Кондратий Глебович, ну, мы же уговаривались… Ну, вы за горло берете… Какие там травмы… Нет у меня сейчас таких денег на руках…

— И не надо на руках. У вас три дня. Он у меня на Неопалимовском поспит. Привозите деньги, живым налом. Лучше желтым перчиком, тогда… пять процентов уступлю. И не дурите, у меня боксов много, и вовсе не во всех капельницы и сиделки, как в десятом, там у нас другие приспособления имеются. — Майор посмотрел на часы. — Так что до пятнадцати ноль-ноль в понедельник, двадцатого то есть, можете перчиков привезти. Аржаны зеленые, можно синие, новые, немятые, но принцев мне маленьких уже никаких, амадеусов не разменяешь потом… Не привезете — сделки не было, аванс аннулирован. Приступаю к научным изысканиям. Всё. Логгин Иваныч, всё. Дискуссий не будет.

Горбун насупился.

— Нехорошо вы с нами, нехорошо. Привезу, конечно, но вот ужо будет на вас Начало Света, будет!.. Еду, еду…

Горбун исчез. Майор проследил за погрузкой Глинского на носилки, проводил санитаров до двери. Потом быстро вернулся в кабинет, жадно пошарил глазами и схватил гордость хозяйской коллекции — слоноборскую молясину. Сунул за полу форменной шинели и вышел из квартиры, не забыв спрятать окурок «Императорской» в тяжелую золотую пепельницу с крышкой, саму же пепельницу — в боковой карман.

На кухне сиротливо и очень медленно отмерзала треска. Дважды звонил телефон, но взять трубку было некому. Затем ее нехотя сняли: на место происшествия явился участковый, — соседи все-таки перепугались выстрела, позвонили в шестьдесят четвертое. Участковый был росл и угрюм, в трубку только сопел. В трубке тоже молчали. Участковый глянул на определитель номера: увы, звонили из автомата. Наконец, тишина раскололась.

— Ты не жди, что я вернусь, — сказал женский голос. — Если хочешь, подай в суд. На бывшей площади Прямикова, нынче она Андроньевская. Повестку пришлешь Веронике Моргане в офис, она знает, где меня найти.

Участковый внимательно прислушался к гудкам отбоя, положил трубку. Квартира была пуста, однако время рабочее, и мало ли что. Вызов, безусловно, ложный. Взгляд участкового скользнул по стеллажам — и застыл, остекленел. Полицейский схватился за край стола и медленно опустился в хозяйское кресло, потом достал шарик нитроглицерина и рассосал его. С тревогой поглядел на часы, поднес к уху. Снова поглядел на часы, потом задумчиво сверил их показания с термометром, укрепленным за окном, в открытой всем весенним ветрам лоджии. Потрогал свой лоб, убедился, что сильного жара нет. Потом тихо ругнулся и шагнул к полке Глинского, на которой обрел предмет, столь сильно потрясший его сердце. Это была редкостная, из розоватой кости сработанная «воробьясина»: на ней один воробей стремился заклевать другого, — и, понятно, наоборот.

— Настоящая, киммерийская… — пробормотал полицейский, — миусской, наверное, резьбы. Ох, не зря догадался на Рождество жареными воробьями разговеться, — вот, хотя бы увидел… Взять, что ли? Нельзя, заметят…

Полицейский принюхался, посмотрел под ноги. Похоже, здесь кого-то с мылом выкупали в коньяке. На мгновение страж закона задумался: может, такое необычное радение тут было? Как, интересно, выглядит она, эта, ну, коньясина?.. Заветная игрушка с дерущимися воробьями заградила очи его разума, спеленала весь полицейский здравый смысл. Участковый охватил вожделенный предмет обеими руками, накрыл подвернувшейся салфеткой, сам себе сказал: «Ну, Ефрем Илларионович, помогай Кавель, давай теперь Кавель ноги!» Бормоча «Мучениче Кавельче, по… помогильче!», — заложил полицейский молясину за пазуху и рванул из квартиры Глинского куда подальше, не подумав составлять акт: приставы-гибельщики непременно заметят, что святая воробьясина прилипла к рукам участкового, уж лучше с погонами проститься, чем с ней.

Только-только убрался участковый из подъезда дома на Волконской площади, как в квартире Глинского опять зазвонил телефон — долго и назойливо, терпя и сороковой звонок, и пятидесятый, кто-то пытался призвать Кавеля Адамовича к трубке. Телефон все-таки умолк, но причиной этого был примечательный факт: в будку напротив дома Глинского, стоявшую возле овощного магазина, постучал человек средних лет, нахальной и не совсем трезвой наружности, и спросил Глинскую, зачем это она и звонит и глядит в бинокль одновременно; бинокль ему не нужен, а вот телефон — весьма. Клара извинилась, мысленно выругала себя за лишнюю бдительность. Видела она, что и вытрезвительская машина убыла, и полицейский вниз по переулку рванул, так что давно пора было приступать к собственному делу. Неумело изображая, что сгибается под бременем хозяйственной сумки, Клара вошла в свой бывший дом, где надеялась не встретить никого из соседей; в этом она преуспела, — по меньшей мере, ни с кем здороваться не пришлось. Поворочала ключом, удивилась, что дверь не отпирается, случайно обнаружила, что та вообще не заперта.

Из шкафа в прихожей Клара достала две молясины, как две капли воды похожие на образец, ранее предъявленный Вероникой: на каждой баба бьет дубиной другую, тоже с дубиной. Всем ведь известно, что Кавель была женщиной, само слово-то женского рода ведь! Теперь предстояло найти еще две, именно про четыре священных круга в коллекции Глинского писал в своем доношении вахтер Старицкий, а Вероника, глава корабля, ему верила, он много лет был у нее на окладе, она его в генералы произвела, а теперь и еще повысила. Моргановцы карали за владение священной мельницей даже нетрусливых вишну-ётов, не говоря о потересознаньевцах и рядовых коллекционерах. Но предание медленной смерти возлагалось на более опытных сестер. Кларе было приказано лишь изъять молясины.

Искомые шедевры нашлись в особой застекленной горке, где владелец держал хрисоэлефантинные экземпляры — иначе говоря, сработанные из мамонтовой кости и золота. Золото шло на инкрустацию, вопреки нормальной традиции: вообще-то именно слоновой костью полагалось бы изображать белые руки Кавелей-девиц. Но тут именно руки были золотыми: слыла великомученица Кавель величайшей мастерицей на все руки, мотыгу изобрела, колесо, сеяла-пахала, скот разводила, на охоту ходила, а как явилась на нее с дубиной лютая, эта, как ее, ну, — и понеслось радение. За такую молясину, антик-обсоси-гвоздок, отдавали жизнь люди и почище бывшего супруга Клары. Вероника Моргана не могла оставить святые вещи еретикам на поругание, попади такая молясина к окаянным «ярославнам премудрым», так растопчут, осквернят, чур, чур, чур.

Теперь упаковать: весят четыре штуки немало, можно не делать вида, что тяжесть несешь; выйти из дома, дотащить до бывшей «Софии», два квартала отсюда — вот и кончен «послух», посвятит ее Вероника в настоящие сестры. Но серьезно боялась Клара, что еще по пути налетят на нее со знаменитым воплем «Лихо! Лихо! Кавелиха!» — окаянные врагини-ярославны, силища-то у них ярославская, немалая, отымут сумку, могут и убить. А не убьют, так и сама Вероника не легка на руку, и прощай тогда мечта о мире во всем мире, о долгожданном Начале Света! Клара узкими переулками засеменила прочь от Волконской, дворами бывшего Совета Министров РСФСР, потом он же музей рукоприкладства имени Ильи Даргомыжского, поскорей к Веронике, та, небось, уже струны рвет на контрабасе. Это была правда: на своем медитативном контрабасе, без которого и мантры-то в голову не лезли, Вероника Моргана с утра третий раз меняла струны, так изнервничалась.

Однако слишком долго квартира Глинского, как всякое святое место, пустой оставаться не могла. Вызвавший сразу после выстрела полицию сосед, ночной таксист Валерик, позвонил в дверь трижды, длинными звонками. Потом осторожно толкнул, — дверь, понятно, распахнулась. Кошачьей походкой вошел двухметровый таксист — в котором безошибочно распознавалось лицо кавказской национальности — в прихожую, заглянул в пустую гостиную, на кухню, в ванную, в сортир, и лишь потом заглянул в кабинет. Жадным взглядом обшаривал он стеллажи Кавеля Адамовича, искал вожделенный предмет, а найдя — рухнул на колени, точь-в-точь как стояли фигуры на искомой диковине. Точней, Кавели стояли там на коленях поочередно; этот толк кавелитов возник при толковании строки из народной песни «Может быть, и просил брат пощады у Кавеля». Пошадовцы-коленопреклонцы, от которых недавно со скандалом отложился корабль «низкопоклонцев», полагавших, что не на колени повалился Кавель, а злому брату в ноги повалился, — так вот, пощадовцы твердо верили, что Кавель перед смертью только встал на колени и кроток был до последнего мгновения. Валерик, пользуясь профессионально ночным образом жизни, нередко возил единоверцев на радения в Ясенево. Он-то знал, как люто не хватает сейчас молясин: добрую половину истребили раскольники, и хуже, эти отщепенцы отрядили тайного человека в Арясин и там заказали еретическую, невиданную доселе молясину, сразу прозванную в народе «челобитной», — ну, а крепкие в старой вере пощадовцы оказались в положении евреев после погрома. Кое-кто, конечно, кое-что уберег, но мало, мало для простого ежедневного поклонения, чего уж мечтать о правильном ежедневном — пятиразовом!..

По неказистости, по топорности фигур — как того требовала простая вера пощадовцев — Кавель Адамович таких молясин держал в коллекции всего одну. Да Валерик и не ждал найти больше, к тому же когти отсюда нужно было рвать поскорее, он-то, сосед как-никак, был тут засвечен насквозь. Но он понимал также, что покуда здесь есть хоть одна молясина, пусть вовсе непонятная, место это для кого-то свято, а потому и пусто не будет. Сделать то, чего хотел бы больше всего — сжечь всю эту ересь к чертовой матери — он никак не мог: огонь перекинется на его собственную квартиру, пожарные же, завидев столько благодати в квартире Глинского, займутся прежде всего грабежом, — в итоге его же, Валерика, квартира дотла как раз и выгорит.

Мартовский день клонился к вечеру, из ярко освещенного магазина, на который смотрели окна квартиры Глинского и лоджия, потекли ручейком люди с тыквами невиданных размеров. Сегодня владелец магазина сбывал невостребованные московским землячеством невест-украинок тыквы; видать, пошел мартовский свадебный сезон, когда бабы дают согласие, а не наоборот, потому что когда жениху-сватающемуся дают отказ, то ему тыкву выносят, «гарбуза» по-ихнему. Тыква — предмет долговременного хранения, но не вечного же, так вот, пустил их г-н Курултаев в продажу за бесценок, поштучно. В метро нынче постановлением мэрии вход с тыквами был воспрещен, предполагали, что слишком уж соблазнительно вмонтировать в них что-нибудь взрывное. Поговаривали, что скоро перестанут пускать в метро с кабачками, а там — бери выше — и с огурцами. Но на кабачки и огурцы пока не было сезона, а тыквы до метро не докатывались, из них варила кашу беднота, ютившаяся в старых домах вокруг Волконской.

Ветхая старушенция, обеими руками обнимая необъятную тыквищу, перебралась от овощного к подъезду дома Глинского, втиснулась в него, тяжко отдуваясь, без помощи лифта взобралась на третий этаж, а там, не выпуская тыквы из рук, ногой отворила дверь молясинной квартиры, вошла, и опять же ногой за собой дверь затворила. В кабинете старушенция заметно оживилась, позыркала дальнозоркими глазками по полкам и очень быстро нашла то, что хотела. «Ной, не ной — Антиной иной!» — пробормотала она, ловко приподняла заранее спиленную крышку тыквы и опустила в полое нутро овоща неприглядную для стороннего взгляда антиноевскую молясину, выполненную в виде круглого ковчега; кто знал секрет, мог приоткрыть окошко, включить подсветку, а там творилось такое, что и в порнографических фильмах показывать обычно стесняются. Старушка на разглядывание времени не имела, она дело сделала, пыль с полки шалью подмела, тыкву захлопнула — и своим ходом отбыла в переулки, прилегающие к Волконской. Очень вовремя. У подъезда с визгом затормозил шестисотый мерседес, из него вышел статный подполковник с двумя битыми змеями на погонах, потом выскочил шофер, держа объемистый саквояж. Оба, подполковник и шофер, устремились в жилье Глинского, никого там, понятно, не ожидая застать. Валерик наблюдал за ними в щелку из-за собственной двери.

Подполковник, в отличие от предыдущих визитеров, тщательно запер за собой дверь, снял фуражку и огляделся. Потом надел фуражку и откозырял своему же шоферу:

— Осмелюсь доложить, госпожа генерал-подполковник, могу приступить к выполнению приказа!

Шофер-генерал, вдали от посторонних глаз и не думавшая притворяться мужчиной, небрежно бросила подполковнику саквояж и направилась в кабинет Глинского.

— Эта… Эта… Эта… — тыкала женщина-генерал в хозяйские сокровища, те перекочевывали в саквояж. Отбор был закончен в несколько минут. Липовый шофер по незаметному жесту начальства осмотрел пепельницы. Все было тщетно, ни единой щеповской молясины не имелось. Генерал-шофер стояла посреди комнаты и сверлила подполковника-шофера взглядом, а он растерянно смотрел в окно, дожидаясь озарения.

— В прихожей! — Генерал только фыркнула. Велик щеповский корабль, не обделил Кавель подлинную щепу от Своих порубок, умные щеповцев уважают, глупые боятся: но как могла отсутствовать в знаменитом от Москвы до самого Арясина собрании Глинского щеповская молясина? Щеповская у окна должна стоять, на почетном месте — даже у атеиста, даже у еретика поганого! Кто посмел спереть без ведома?..

Прав оказался, однако, подполковник: разве что не приплясывая, вернулся он в кабинет, держа в руках две громадные и очень тяжелые молясины, такие поставить на стеллаж хозяин просто не смог бы, диаметр основания — двадцать вершков, наш русский ярд. Генерал поняла причину недолжного размещения священных предметов и мысленно помолилась за упокой души бывшего владельца; что ж, не виноват он, что не по деньгам ему было под щеповские шедевры заказать хрустальные ковчеги-поставцы. Голый-босый хозяин, даром, что Кавелем звали, ну — вредные игрушки теперь — в саквояж, а драгоценности нужно упаковать отдельно. На просторных кругах стояли атланты, кряжистые, наподобие тех, что у Эрмитажа в Питере балкончик отжимают. Каждый держал за спиной булыжник типа «орудие пролетариата».

— А походных у него что ж, ни одной? — брезгливо спросила генерал.

Подполковник повторил обыск — походные щеповские маскировались обычно под пепельницу с обсидиановым блюдцем. Но нет, некиммерийскую дешевку Глинский у себя держать брезговал. Значит — сперли. Ну, да ладно, все наши будут, упокой, Кавель, душу Кавеля-хозяина на лоне Кавелевом. Генерал, оформляя Глинского к себе «безнадежным следователем», убедилась: ни серьезных покровителей, ни связей «каких надо» у него не было. За все годы работы в Федеральной Службе этот олух не позаботился о плацдарме для отступления на черный день! Ну, упокой, Кавель… Неправота неправых, и к тому же еще всяческая неправота, так сказать…

Подполковник достал еще один саквояж, упаковал драгоценности, и бывшее начальство Глинского покинуло квартиру. На улице генерал немедленно вернулась в мужское обличье и угодливо юркнула за руль, подполковник же степенно сел справа, и мерседес отчалил.

Свечерело почти вовсе, а поток посетителей в квартире Глинского не иссяк. Забежал на минутку техник-смотритель, спер перелетную журавлясину средней сохранности и был таков. Заявился сосед с последнего этажа, кровожадно схватил «стреляную» с пулеметами, несколько раз чихнул от поднятой пыли и вознесся домой на лифте. Мелкой трусцой добежал с рабочего места в бывшей «Софии» бывший коллега, вахтер Старицкий, уволок все три «влобовские», ибо тайно к влобовцам принадлежал, — как не примкнуть к тому, чем заведуешь? Почтальон позвонил раз, позвонил два, а потом прокрался и сунул себе в сумку драгоценную и загадочную «сизокрысину», предмет поклонения чуть ли всех сотрудниц Трехгорбой Мануфактуры. Наконец, почтенный господин Курултаев пришел из своей квартиры над овощным магазином: он целый день следил в бинокль и в зеркало, и вот теперь, выждав нужное мгновение, лишил коллекцию Глинского возможности бороть кого бы то ни было духом китьим. Из-под рухляди в лоджии вынырнул лысеющий акробат, размассировал затекшую за сутки выжидания поясницу, спрятал на груди под трико «душеломовскую» и, как пришел через лоджию, так через нее и сгинул. Поток посетителей не иссякал до позднего вечера, чуть не последними из музея Даргомыжского приходили «духорусские спасателевцы», обе женского рода — и ничего себе.

Когда полки Глинского стали напоминать советскую библиотеку, по которой прошлась цензура, явился гость, визита которого никак не робкий Кавель Адамович, глядишь, перепугался бы. Пришел тот самый негр, душераздирающие фотографии чьего раздолбанного черепа все еще валялись на столе в кабинете. Негр был в куньей шапке, он ее в прихожей сунул в собственный карман, и никаких повреждений на его черепе как будто не имелось. Негр вкусно закурил толстую сигарету, обозрел полки, покачал головой, поцокал языком. Неторопливо произнес несколько выразительных ругательств на английском, испанском, русском, двух креольских и одном не известном науке языках. Потом развернул два холщевых мешка и, взметая пыль, стал загружать молясины в мешки почти без разбора, однако при этом точным офенским жестом заворачивая каждую в заранее приготовленный кусок оленьей замши.

Полки опустели прежде, чем заполнился мешок. Негр прикинул на вес, вернулся в прихожую и открыл шкаф-запасник. Все повторилось: сигарета, ругань, цоканье, но теперь молясины под завязку заполнили оба мешка. Негр докурил вторую сигарету, аккуратно завернул окурок в замшу и опустил в карман. Потом закинул мешки за плечи и удалился прочь, не привлекши ничьего внимания, — потому что Валерик давно отбыл на ночную работу в Ясенево.

Наступила пауза — больше у Глинского взять, кажется, было нечего. Прошло с четверть часа — и длиннопалая рука в шевровой перчатке аккуратно приотворила многострадальную дверь; в прихожей возник человек, ни на кого из прежних не похожий. Он был высок, массивен, длинноволос, — ни тени хмеля, в котором он несколько часов назад стучал в телефонную кабинку Клары Глинской, не сохранилось в его лице. В пальцах, желтых от никотина, поздний гость вертел почтовую квитанцию. Оглядев квартиру, он убрал квитанцию в нагрудный карман. Ни полки из-под молясин, ни пустые комнаты его не заинтересовали, он прошел на кухню.

— Размерзай! — резко, с самым неуловимым из возможных акцентов приказал он треске на столе. Рыба послушно нагрелась и потекла ручьями. Выждав несколько минут, гость вырвал у рыбины глаза: к мизинцам на его перчатках со стороны подушечек были прикреплены крючки наподобие коготков. Глаза рыбы оказались крохотными трубками, на каждой поблескивал объектив. Один из них весь день смотрел на входную дверь, другой — в кабинет.

— Отлично! — сменив акцент, по-московски сказал гость и спрятал трубочки в карман на рукаве. Затем деловитый гость вернул не вполне отмороженную треску в морозильник и прибавил мощности. Так скорей замерзнет, еще пригодится, может быть, хотя нормы хранения и нарушаются. Да и какое хранение!.. Гость в перчатках быстро исчез, его-то начальство надолго не отпускало. Квартира опять опустела.

Теперь осиротевшее помещение не тревожили ни телефонные звонки, ни гости, и время шло к двенадцати, когда в квартире появился последний посетитель. Это был мальчик лет десяти-двенадцати, одетый в не столь давно восстановленную на Руси гимназическую форму, с перетянутой широким ремнем талией, с игрушечной шпагой у левого бедра. Мальчик погулял по квартире, заглянул в пустой холодильник, где с лютой скоростью задубевала одинокая треска, лишенная к тому же органов зрения, — а потом выдвинул ящики письменного стола. В нижнем он обнаружил нечто, упущенное всеми предыдущими гостями. Вырезанная из любимого киммерийскими мастерами дерева-эндемика, миусской груши, плодами которой откармливают рифейских раков близ полярной реки Кары, была отставлена Глинским в этот ящик единственная молясина в коллекции, которую он не смог ни понять, ни идентифицировать с каким-либо кавелитским толком. Диск из горного хрусталя, чертова жила, сама драгоценная древесина — ничто не поясняло сюжета молясины, на которой виртуозно вырезанные фигурки бобров, замахнувшихся друг на друга бревнами, казалось, вот-вот расколошматят друг друга. Такая молясина подразумевала обожествление бобра, что ли, или, быть может, такой молясиной пользовались бы сами бобры — будь они не только существами мыслящими, но и кавелитами. Однако в фольклоре на этот счет Глинский не отыскал совсем ничего.

Мальчик нежно погладил дно молясины, потрогал фигурки, хранившие следы нечеловечески искусной обработки. Молясина перекочевала в ранец к мальчику, тот надел его, убедился, что трофей не бултыхается, и тихо вышел из бывшего дома Глинского, а с последним ударом курантов на Спасской башне исчез в воротах близлежащей типографии «Богатый пролетарий».

Настала ночь. Москва радела больше и усердней обычного.