"Чертовар" - читать интересную книгу автора (Витковский Евгений Владимирович)

4

Друзья затем и существуют, чтобы оказывать друг другу бесплатные услуги. Франц Верфель. Песнь Бернадетте

Глубокая ночь с воскресенья на понедельник висела над Московской кольцевой автодорогой, когда ее пересек со стороны Петербургского шоссе грузный, специально сработанный под самые крутые нужды автомобиль, по виду похожий на те, которые из банка в банк возят самую свободно конвертируемую валюту и разные золотые слитки. За ветровым стеклом слева сверкали три пропуска с суровыми надписями и подписями, не рекомендовавшими дорожной полиции задерживать автомобиль ни на въезде в Москву, ни на въезде в пределы Садового кольца, ни при попытке въехать в Кремль. После выполненного Богданом подряда на кожаные обои для Большого Кремлевского дворца чертовар мог позволить себе и не такие вольности.

Автомобиль непоспешно доехал до Триумфальной площади, свернул налево, потом направо — и замер против знаменитого своим тридцать восьмым номером здания. Богдан проверил прицел гаубицы и вылез из задней двери. В знаменитое здание он шел один. Не глянув в пропуск, дежурный отдал честь: Богдана знали с тех пор, как он помог почти вдвое разгрузить самый крупный следственный изолятор. Он бывал на Петровке редко, но тот, кто единожды видал его плотную, закованную в черную кожу фигуру, обречен был помнить ее до скончания дней. К дежурному по городу Богдана тоже провели без задержки.

— Что за блядство? — спросил чертовар, входя и не здороваясь. На стол дежурному полетела телеграмма. — Откуда отправлена? Подпись не смотрите, это мое дело.

Дежурный быстро вызвал оперативников, но Богдан жестом отменил приказ, ему не такая помощь требовалась. Он желал знать почтовое отделение, из которого отправлена телеграмма. После минутной перепалки по телефону дежурный сообщил, что четыреста семьдесят третье — совсем рядом, на Волконской площади, напротив дома Федеральной Службы, жилого, бывшего следовательского, целиком приватизированного…

— Достаточно, майор, — одобрительно сказал Богдан, — если я не ошибаюсь, в Москве все еще только один женский вытрезвитель?

— Мэрия обещает…

— Хорошо, что обещает. Но вы не верьте. Спасибо, майор. Ну, пока.

Через минуту окно майора уже было снято с прицела Богдановой гаубицы. Еще через четверть часа грузный автомобиль въехал в Неопалимовский и развернулся задом к неприметному входу в известный всей Москве вытрезвитель.

Здесь Богдана не знали, страшный автомобиль наведался сюда впервые. Богдан не ждал триумфального приема, только посмотрел на часы: половина третьего ночи, не поздно. Он давно собирался почистить здешние закрома, но руки не доходили, материала и в Тверской губернии пока до хрена. Теперь же, судя по рассказам офеней-заказчиков и верной их помощницы из Арясина, владелицы магазина «Товары» (на самом деле это была молясинная лавка) Ариадны Гораздовны Столбняковой, пристроившей дочь сюда в унтер-уборщицы, именно тут могли содержать неизвестно в каком виде того единственного человека, который сам себя назвал Кашей — в телеграмме Богдану. Никакой сентиментальности в Богдане не было, но он не привык менять убеждения. Все школьные годы просидел он с Кашей за одной партой и во все эти годы не позволил никому обижать своего соседа: тот имел право на защиту, ибо, будучи унижен, унизил бы достоинство самого Богдана, а этого Богдан стерпеть не смог бы. Нынче из-за дурацкого имени, данного пьяным попом, за товарищем детства и ранней юности Богдана охотились грязные сектанты, нарушающие стабильность внутреннего рынка России. «Истинные» уже не раз использовали притон в Неопалимовском как перевалочный пункт для своих жертв, однако внедренная сюда дочь Ариадны Столбняковой, со своей неприметной должности подметальщицы стриженных ногтей о здешних безобразиях регулярно докладывала. Если только «истинные», которым срочно требовались для жертвоприношений Кавели (и не-Кавели на всякий случай) бедного Кашу не утащили прямо в свои трущобы, то храниться он сейчас должен был здесь. Богдан полагал, что жадность заставит здешних начальников задирать цену все выше и выше, «истинные» же, по безвыходности положения, соберут любые деньги и выложат их. Лишь бы Кавель был к очередному празднику. Но дорог нынче Кавель, дорог.

Особенно дорого он обойдется тому, кто его обидит. Потому что Богдан Арнольдович Тертычный сидел в школе с Кавелем Адамовичем Глинским за одной партой. Потому, что чертовар Тертычный представлял собой неучтенное «неизвестное» в уравнении Начала Света, выстроенном младшим тезкой Кавеля вместе с его «истинными» прихлебателями. А еще потому, что за «истинных» давно пора взяться всерьез с промышленной стороны: это не убогие сатанисты, наверняка среди членов секты найдутся одержимые бесами. Бес же, извлеченный из человека, обычно и здоровей, и качественней того, которого надо вытряхивать из-под земной коры, где базальт пребывает в жидком состоянии и где бесы по большей части ютятся; кроме того, не продохнуть бывает от этих раскаленных туш в чертоге во время работы, а выпороток в них очень редок, безоар не встречается никогда, — разве что хрящей вдоволь, так много ли толку в хрящах? Нет, не в добрый для себя час Кавель покусился на Кавеля.

Опять Богдан неторопливо вылез из задней двери своего бронированного транспорта и пнул толкнул дверь в вытрезвитель. Было заперто. На стук не реагировали. Богдан опустил на лицо нечто вроде маски газосварщика и ударил в дверь коленом. Дверь с треском упала внутрь помещения; судя по воплю, кого-то пришибло. Не обращая внимания, заложив кулаки в карманы кожаного пальто, Богдан вошел в комнату, представляющую собой гибрид приемного покоя, регистратуры и грязного тамбура. За окошком маячила фигура заспанной женщины в форме, двое местных охранников встали в стойку — они держали Богдана на мушке. Чертовар повел тяжелым взглядом.

— Прекратить. При первой попытке дернуться — стреляю, — сказал Богдан, не вынимая рук из карманов. — Бросить оружие. Встать лицом к стене. — Увидев, что его приказание не исполняется, добавил: — Раздеться догола. Встать раком.

Потрясенные служители вытрезвителя побросали оружие и непослушными пальцами начали расстегиваться. Подчиненные страшной воле чертовара, никогда не верившего в свое поражение, они уже были готовы сбросить последнее исподнее и принять требуемую для изгнания черта позу, но Богдан закончил зондирование. Все это были людишки подневольные, ничем ценным не одержимые. Довольно будет и того, чтоб не вмешивались.

— Отставить раком! — скомандовал Богдан, и трое замерли, как в кинокадре. Они больше не интересовали непрошеного гостя. Он шагнул к металлической двери, через которую — теоретически — пьяных баб отправляли на мытье и на протрезвление, и вышиб дверь тем же способом, что и первую: ударом колена. В грудь Богдану затарахтела автоматная очередь, он поморщился — стрелять в чертову кожу… Пули рикошетировали.

— А ну встать раком! — рявкнул он незадачливому автоматчику. Тот не внял и продолжал строчить, словно в руках его была швейная машинка. — Ага!

Богдан выбросил из кармана кулак с оттопыренным безымянным пальцем. Автоматчика скорчило, он завалился набок, попутно поджимая ноги. За его филейной частью стало конденсироваться бурое облако. Богдан обвел глупого стрелка рукой, заключая в кокон, а заодно запихнул выползающего вешняка назад в кишку, — будет еще время аккуратно вытащить его в мастерской. Одержимый вместе с одержателем были временно парализованы. Сколько таких полуфабрикатов перевозил Богдан в мастерскую! Выгодно и просто.

Тем временем заспанный майор, уже знакомый читателю по квартире Кавеля Глинского, появился из боковой двери, рванулся к Богдану и более чем профессионально выстрелил ему под маску, прямо в рот. Богдан мотнул головой и сплюнул пулю. Зубы он носил тоже чертовы.

— Кондратий Глебович, — сказал чертовар, — Это напрасно. Теперь я вас с собой заберу. А ведь мог повременить, но теперь заберу, и не только вас. Жадность выдает вас нечеловеческая. А ну раком!

Майор сделал робкую попытку застрелиться, но пистолет из его руки уплыл в карман к Богдану. Через миг новый человек-кокон валялся на полу коридора. Зависло молчание.

— Тихий ангел пролетел, — издевательски пробормотал Богдан. Не любил он сопротивления, особенно такого жалкого и бесплодного. Иной раз черти пытались наслать на него землетрясение — до девяти и восьми десятых по шкале Рихтера, Богдан сам замеры делал; и протуберанцами его глушили, и копья царя Соломона под Большой Оршинский Мох, болото северней Выползова, подсовывали, — чего только не вытворяли! Бесится скотинка… После такого сопротивления или подкупа, достойного по масштабам, черта и свежевать и пластать было как-то интересней, хотя он и плесень несмысленная, вроде сыроежки. А тут, на Неопалимовском — какая-то мелкая бесовщина, хоть и не свежуй, прямо в автоклав гони.

Богдан прошел вдоль коридора, привычным тычком колена вышибая двери, — все падали внутрь камер. Из-за дверей неслись стоны, звон кандалов, лязганье затворов, но выстрелов больше не было. Прямо с порога Богдан кричал грозное «Раком!» — и на этом все кончалось. Двери последних камер были оправлены сталью и вообще больше напоминали оформление входа к золотому запасу великой державы, не из самых великих, но великой. Однако автомобиль Богдана выглядел посолидней, чем такая дверь, а Богдан мог бы стать грозным противником для в самом деле великой державы. Даже и самой великой.

Лениво извлек чертовар из карманов обе руки и натянул на них стеклянные перчатки. Потом погрузил пальцы в сталь двери, словно в воду, — по поверхности побежала крупная вертикальная рябь. Потом оплавленные куски полетели на пол. Богдан обращался с металлом, как с войлоком, через минуту и наружная дверь, и внутренняя валялись грудой бесформенных оплавков, лишь глупо сиял оставленный в небрежении цифровой замок. В живот Богдану что-то ударило, с дымом разорвалось. Богдан покачал головой.

— Четырехдюймовка… Надо ж, разоряются, чего только не удумают… Совсем, однако, за дураков нас принимают… — бормотал Богдан, со скучным видом вышибая третью, четвертую и пятую двери. В помещении, защищенном столь мощно, ничего интересного не было, лишь валялся в обмороке человечишка, недавно орудовавший в квартире Глинского мыльно-коньячным огнетушителем. Богдан повел рукой — никакой бес в мужичонке не обитал, а сам он был Богдану ни к чему. Богдан досадливо сплюнул — тоже мне, стоило рвать пятислойную дверь на куски. Богдан опять натянул перчатки и занялся дверью с номером «9». Сцена почти повторилась, однако на этот раз не стреляли. В комнате-сейфе лежал, скованный цепями, помещенный под капельницу, пожилой человек с седыми усами и лысиной, рядом в обмороке висел на спинке стула еще один тип пенсионного возраста — вероятно, врач.

— Трифон Трофимович, за что они тебя сюда? — с горечью сказал Богдан, проводя рукой над лицом спящего. Тот просыпаться и не думал. Чертовар растолкал врача. — Чтоб в тридцать минут перевели в Кунцево. Никаких выкупов. Ему еще спать и спать, а когда он соберется просыпаться, я вам заранее скажу… и заберу его.

— Спящий… — пролепетал врач.

— Я, кажется, ясно сказал? Никаких выкупов. На то он и Спящий, чтобы спать. Который год спит, и еще поспит. И нечего дергать. Кстати, а сам-то ты… Нет, пустой ты. Но за Спящего ответишь лично. Вот тебе метка.

Богдан вскинул левую руку большим пальцем к лицу врача. Посредине лба у того появилось морщинистое, поросшее редкими волосками родимое пятно. Медик схватился за физиономию.

— Сниму, не бойся. Когда Спящий проснется, тогда сниму. А пока будешь беречь его здоровье и покой. И от покушений. Если что — шли телеграмму: Арясинский уезд, Выползово, Тертычному. Спящего обижают. Подписи не надо. Ясно?

Лекарю было куда как ясно. Богдана он более не интересовал. Богдан рвал в клочья дверь десятого бокса, отмахивался от пулеметных очередей, вышибал филенку за филенкой, пока не вошел, наконец, в святая святых неопалимовского вытрезвителя. Здесь, под точно такой же капельницей, как Спящий, лежал собственной персоной Кавель Адамович Глинский, он же Каша. Два санитара, расстрелявшие боеприпасы, жались к стене и тянули руки к потолку. Чертовар почти нежно провел по лицу Кавеля ладонью, вывернул ему веки.

— Гексенал? Как же, будут тратиться. Декапроптизол? Хренопон, словом… Вульгарный наркотан, экономисты, Марксом траханные! Чем тебя откачивать теперь, спрашивается? Ничего, отблюшься…

Богдан извлек ампулу с ярко-красной жидкостью, обломил конец и поднес к носу Кавеля. Тот чихнул, рванулся с койки и упал чертовару на руки.

— Н-да, слабо на тебя эта пакость действует, какие ж дозы тут понадобились? Видать, адреналинчик, адреналинчик-то в избытке… — бормотал Богдан, придерживая лоб неукротимо блюющего Кавеля. В развороченных дверях появился Давыд.

— Светает, Богдан Арнольдович. Нам бы домой, мы скоро?

— Мы уже… Стели в кузове. Тут не меньше десятка клиентов с начинкой. И знакомься. Вот мой друг, Каша Глинский. Чуть не съеден всякой плесенью, но, видишь, спасен и блюет. Будет отлеживаться у нас, на Ржавце, молоко пить от Белых Зверей: будет хорошо ему. Любишь молоко от Белых Зверей, Давыдка?

Мордовкин расплылся в улыбке. Ячье молоко с куском янтарного масла представлялось ему верхом блаженства.

— Полименты едут, слыхать… — сказал Давыд. Богдан заторопился.

— Тогда катапульту сюда. Грузи в кузов. Одежку ихнюю не бери, расползется все равно, когда чертей вынимать будем. А тут нас больше ничего не касается.

Давыд приволок носилки и складную катапульту: Кавель должен был покинуть вытрезвитель воздушным путем, только такой след не могли взять «истинные», отчего-то боялись они воздушной стихии. Для равновесия чертовар прикрепил клейкой лентой по бокам санитаров пожирней, посредине положил так и не проснувшегося Кавеля, потом ударом кулака вышиб внешнюю стену бокса. Запахло утренней сыростью. Богдан установил реле, вышел сквозь стену из разгромленного вытрезвителя, по-детски ясным взором окинул светлеющее небо и ближние задворки. Откуда-то тянуло жареной мойвой.

— Погода хорошая…

Давыд запихнул последний кокон с чертом и человеком в фургон, закрыл дверцы. Забрался на водительское место. Отвел машину подальше, саженей на семьдесят. Катапульта грохнула: реле сработало точно. Носилки с укрепленным на них Кавелем и двумя санитарами-противовесами описали большую дугу в утреннем небе и мягко спланировали на крышу страшноватой машины. Богдан осмотрел Кавеля, потыкал в углы губ, опять вывернул веки. Потом накрыл брезентом. Отклеил санитаров-противовесов, уложил в сторонку, не забыв каждому вкатить по шприцу чего-то не известного легальной медицине. Помнить о полете на носилках им не полагалось.

— Пусть проветрится на крыше, — сказал Богдан, — через часок спрячем, чтоб не простудился. Хоть и неприятно с вешняковыми консервами вместе укладывать. Сволочи они тут, однако: берут заложников, так берегли бы!.. Шутка ли — шестьдесят часов под наркотаном, можно и концы отдать. Ничего не умеют. В каждом по бесу ленивому сидит.

— Вешняк всегда ленивый… Почти всегда, — со знанием дела ответил Давыд, выруливая на Садовое кольцо, — Хорошо домой ехать, Богдан Арнольдович! Не люблю я Москву. Толчея тут.

Богдан глянул за окно: на утренних улицах не было ни души.

— Ну уж, и толчея… — лениво сказал он. Где-то позади выли сирены, запоздавшие участковые группы спешили к недобиткам из Неопалимовского на помощь. Там полицейских ждала немалая неприятность, — хотя, конечно, уж никак не та, на которую им довелось напороться. Из бокса с номером «8» выбрался специалист по мыльно-коньячному делу, нашел привычное оружие и развернул оборонительные действия. Расстреляв без видимых результатов свыше тридцати имевшихся у него мыльных огнетушителей, будучи затем оглушен резиновою дубинкою, он добровольно сдался ОЧПОНу. На Петровке примерно представляли, что именно случилось на Неопалимовском, — там знали, что никакой автоген при вскрытии дверей использован не был и лазерный луч тоже ни при чем. Поэтому за истерикующей бригадой, обождав, послали свою собственную.

А Богдан пока что ехал вовсе не к себе на Арясинщину. Его жуткая машина развернулась на Самотечной площади, затем переулками поднялась на Волконскую. Дверь в квартиру Кавеля рвать на части не понадобилось, она с пятницы стояла незапертой. Лишь пустые полки из-под коллекции молясин да включенный холодильник с одинокой слепой треской в морозильном отделении — вот и все, что нашел Богдан в жилище друга детства. Он понюхал воздух. Потом рывком, как кровяная гончая, она же собака Святого Губерта, пробежал вдоль стен, принюхиваясь. За считанные секунды он «прочел» все полки до единой, пользуясь тем способом, который древние греки именовали «бустрофедон»: дочитав полку справа налево, следующую он читал слева направо — и так далее. Богдан сопел от удовольствия.

В прихожей появился Давыд.

— Что… Много тут, Богдан Арнольдович? — спросил он неуверенно.

Богдан не ответил, он яростно втягивал в себя воздух возле самого пола. Потом поднялся и стал загибать пальцы. Когда пальцев не хватило, он молча подозвал Давыда; теперь чертовар загибал пальцы на его руках. Этих пальцев тоже не хватило. Давыд послушно снял обувь. Кончилось все тем, что чертовар и помощник оказались на полу, и пальцы у них были загнуты все — кроме одинокого мизинца на левой ноге Богдана. Чертовар вздохнул.

— Сороковой, знаешь поверье глупое, роковой. Скорей хорошо, что их тридцать девять.

— Да где они, Богдан Арнольдович?

— Обокрали они моего Кашу! Одержимые тут были, вот кто! А мы полки увезем и к пыли, к пыли на них одержимых с одержателями… в лучшем виде. Сами приедут в Арясин, нечего их катать. Да и нам с тобой эти шелковичные коконы класть некуда. — Богдан поймал укоризненный взгляд помощника: коренной уроженец Арясинщины, древнего шелководческого места, Мордовкин не любил, когда обижают шелковичные коконы, шелковичного червя, Великий Шелковый путь и все другое шелковое. — У нас в чертоге забитый, почти еще вся туша. Раз. В подсобке два колобка — три.

— Чего забитого считать…

— Ну, хрен с ним, пустим его в автоклав, он уже шкуру дал и безоар. Нет, пусть Фортунат доделает, материал все-таки. А в машине у нас — шестнадцать. Значит, восемнадцать… ну, с половиной. Нет уж, эта последняя партия пусть сама в Арясин едет. К тому же нутром чую: иные под семьсот пудов потянут. Куда их столько деть? Пусть сами едут, в порядке живой очереди. Да какая они живая очередь! Они и не мертвая очередь. Словом, давай снимать полки.

— Может, и с выпоротками есть? — с надеждой спросид Давыд.

— Кто его знает… Нынче вешняк идет, а у вешняка выпороток — штука редкая… Взяли!

Давид крякнул. Полка была тяжелая. Ее, как и последующие, уложили в кузов поверх одержимых. Поверх досок разместили носилки вместе со спящим Кавелем Адамовичем Глинским. Дыхание бывшего следователя понемногу приходило в норму, но до пробуждения было далеко. Богдан осмотрел получившийся груз, надел замшевый чехольчик на ствол так и не задействованной гаубицы. Потом закрыл заднюю дверь, домой он предпочитал ездить рядом с водителем.

— Ну, и на что нам были деньги тут, Давыдка? Давай домой. Однако нет, деньги-то, деньги, на что-то и вправду деньги были нужны… А! В Клину заедем на рынок. Мойва кончается. Фортунат работать не сможет. С четырех десятков туш налогу сколько? Непременно еще один-другой инспектор на свою… голову?.. заявится… В общем, из Твери, чую, припрется. А тут и без него работы на два месяца.

— Больше одного черта в день утомительно, — повторил Давыд привычную реплику хозяина как свою, и завел мотор. Пустая квартира Кавеля на Волконской была оставлена кому угодно, украсть из нее можно было разве что слепую треску. А тяжелая машина выкатила переулками на Тверскую-Ямскую, естественным образом переходящую в Петербургское шоссе, и отбыла курсом на северное Заволжье, так и не воспользовавшись ни пропуском в пределы Кремля, ни иными льготами, на которые согласно своему номеру и особым приметам имела право.

В Клину оказались рано, однако стук золотого империала в форточку рыбной лавки сотворил чудеса: Богдану Арнольдовичу вынесли и мойвы наиболее тухлой пять пудов, и белужьей икры светло-серой слабого посола в штучной расфасовке императорских астраханских садков Нижней Волги: пять фунтов для выздоравливающего Кавеля. Больше, как знал Давыдка, никто осетровую икру на Ржавце и Выползове не ест после кое-каких событий, и да и из этой икры Шейла больному спечет свои фирменные лепешки, икряники: она верила, что блюдо это лучше всех других помогает восстановлению сил поврежденного организма. Хотя сама тоже их есть не всегда решалась.

За всю красивую жизнь — полтора империала. Еще один Богдан выложил в том же Клину за полный бак девяносто третьего бензина. Все расходы пойдут Фортунату в амбарную книгу, ну, а доходы выяснятся после изъятия содержимого из одержимого груза.

Московские номера теперь не требовались, Давыдка навесил арясинские; можно было бы и еще самые разные, но ехали они сейчас именно через древнюю столицу захолустного (оттого — богоспасаемого) княжества. В районе крохотной станции Донховка засел в дорожной полиции у Богдана какой-то недоброжелатель, притом, что было точно проверено, не одержимый, притом, что всякой логике противно — неподкупный. Говорили, что сидит там кто-то из бывших князей Дмитровских, так и не покоривших Арясин, и завидует, что из-за Богдана арясинская экономика процветает. Донховку беспрепятственно проехали в восемь, дальше требовалось не проскочить Важный Поворот — но Давыд свои обязанности помнил и Поворот, конечно, не проскочил.

Дальше на горизонте засверкала Волга и перекинутый от захиревшего Упада к руинам древних башен Полупостроенный мост. За мостом, в шести верстах вверх по течению Тучной Ряшки, как раз и стоял уездцентр Арясин. Не всем видимый, под шинами Богданова автомобиля мост не скрипел.

Справа остался действующий женский Яковль-монастырь. Давыдка искоса посмотрел на кресты, хотел перекреститься — и не посмел, хотя знал, что хозяину это безразлично, Богдан Тертычный был твердокаменным атеистом, к чужим предрассудкам относился неодобрительно, но никого за них не карал. Хотя для набожных арясинцев Богдан был «сущим афеем» (так на киммерийский манер называли его офени), занимался он своими промыслами вполне легально и лицензионно, АОЗТ «Выползово» в графе «источник сырья» указывало — «природная плесень»; именно плесенью считал Богдан чертей, от которых очистил Арясинщину похволив буйно расцвести и всяческой торговле, и шелкопрядству, и промыслу кружевниц.

Бронированная машина неспешно миновала главную площадь Арясина, когда-то прославленный ярмарками Арясин Буян, свернула в Копытову улицу, перевалила через Ряшку и, оставив по левую руку глубокий Накой, поехала по проселочной дороге на Суетное, богатое село о семи церквях; не доезжая до него, машина свернула к селу Ржавец, которое, как и Выползово, Богдан давно откупил у цыган. Дорога была колдобистая. «Типун тебе на язык да колтун на голову!» — ругнулся Давыдка, обращаясь неизвестно к кому.

— Каша просыпается, — вдруг сказал чертовар, — давай быстрей.

— Еще две версты, — одними губами прошептал Давыдка, но газу прибавил. Усадьба на Ржавце была ухоженная, а подъезд к резиденции тутошней владычицы забетонирован. Что такое была тысяча тонн бетона для Богдана, когда дело шло об удобствах любимой женщины!

Невенчанную, но любимую жену Богдана звали Шейла Егоровна Макдуф, было ей под пятьдесят, носила она очки в роговой оправе и, сколько помнил Давыдка, никогда не отлучилась из Ржавца дальше того, что в народе зовется «до окоёма». Богдан приходил сюда на редкие выходные и был вполне счастлив, распивая с женой и ее очередными «выздоравливающими» постояльцами ячье молоко. Вот и сейчас Шейла стояла перед въездом в усадьбу и его загораживала. Пришлось остановиться.

— Глуши мотор, — сказала она. В каждой руке у нее было по полному ведру пенящегося, еще парного молока от Белых Зверей. Давыдка облизнулся: меньше стакана тут не наливали. — Не сопи, тебе тоже налью. Привез, Богдаша? Фортунат по мобильнику звонил, говорил, что больного везешь.

— А то, — мрачновато ответил Богдан, вновь обретая сходство с задумавшимся беркутом. Случаев, когда он бы не исполнил задуманного, не знала история.

— Тогда ждите: молоко процежу, — сказала Шейла, уходя в дом. — Давыдка, Богдаша, несите бедолагу. Процежу молоко, масло размешаю — и будем поить. Выхаживать.

Мордовкин смачно втянул воздух.

— Савельюшка, марлю неси! — крикнула Шейла пасынку, отлеживающемуся где-то в глубине старого, хотя сильно перестроенного барского дома.

— Вот и Савелий пригодился, — равнодушно сказал Богдан. Пасынок жены, при всем его паразитстве, никогда не мешал.

Богдан давным-давно открыл в себе силу неверия, назвал ее каталитической и острил, что по вероисповеданию он — каталик. Сила неверия сидела в нем от рождения, а поскольку родился он в Знатных Свахах уже в те поры, когда поп Язон отбыл в свой последний путь, то был Богдан некрещеным. Однако с младых ногтей развил он в себе дар власти над чертями, коих воспринимал примерно как природное бесхозное сырье, вроде грибов, березового дегтя, лыка и прочих чудес русского леса.

Вызывать чертей из пропастей кипящей магмы, либо же извлекать их из кого-нибудь одержимого, было для Богдана то же, что иному рвать вишню с ветки. Научную сторону употребления чертовой туши Богдан разработал еще в юности; потом, когда собрались деньги от первых опытов, — Богдан сбывал готовые кожи некоему мастеру-брючнику, у которого и познакомился с Шейлой, — он откупил у цыган два села на Арясинщине и был с тех пор весь в работе, в семейном счастье и опять в работе.

Досаждало ему в здешних лесах неожиданными сюрпризами только болото Большой Оршинский Мох, где черти жили тысячелетиями. Богдан их почти всех уже переловил и пустил на мыло, но бывали и накладки. Конфуз приключился весной девяносто второго года, когда Россия пребывала в очередном припадке смены мнения о себе самой. Щелкнул тогда в чертоге пальцами Богдан и увидел, что никакой не черт возник в рабочем пентаэдре, а большой, одновременно похожий на рогатую жабу и на артиста Фернанделя, водяной. Богдан водяного привычно перевернул рогами вниз и бросил на вагонные весы, — Давыдка в то время еще бегал по родному селу и выл под окнами, и чертовар приготовился записывать сам: сколько в материале пользы и какой. Но водяной рыдал зелеными слезами, и чертовар стал его разглядывать. Это был не черт, нет, не черт. Не должна бы каталитическая сила на эту рыбу-жабу воздействовать. Но вот — вытащила, как на удочку осьминога. Первый и последний раз Богдан снизошел до разговора с уловом.

Разговаривал водяной в отличие от чертей очень плохо, со всеми нажитыми в болотных топях дефектами речи. Вытащил его Богдан, оказалось, не из Моха, а из топляков на дне высыхающего Московского моря, чем-то водяной, конечно, был родствен чертям, но отнести его к простому сырью мастер не решился, постановил временно считать улов как бы рыбой. А рыба обязана метать икру. Вот и давай, мечи. А звать тебя будут, например, Фердинанд.

И водяной, напружась, стал метать. Светло-серую белужью, конечно, так и не обучился, но черную простую — сумел. Богдан посадил пленника в водоем с природно соленой водой, бабы оттуда раньше воду для засола огурцов брали. Но Богдан бабам к водоему приходить заказал настрого: найдете соль и еще где-нибудь, не бедные. К концу месяца весь пруд был застелен плотным слоем мелкой черной икры, которую радостно лопали Черные Звери — как добавку к обычному рациону из овсянки со шкварками, вытопленными из чертова сала: огромным черным собакам, охранявшим угодья Богдана, водяной угодил. И работники этой икрой не брезговали, да и Шейла говорила, что могла бы иной раз подать ее к столу под графинчик калгановой. Но Богдан водки почти никогда не пил, так что и закуска была ни к чему. Давыдка же во всем подражал хозяину; впрочем, ни Варсонофий, ни Савелий не отказывались. Зачисленный в рыбы, водяной метал икру круглый год. И то польза. Но Богдан по сей день сомневался — правильно ли поступил, взяв на службу существо, которого не бывает. Зато не сомневались Черные Звери, а с их мнением Богдан считался.

Над хутором Ржавец, над чертоварней, над Арясинщиной, над всем бывшим Тверским Великим княжеством разгорался весенний день, трудовой день чертовара. Проведя бессонную ночь, Богдан и не думал ложиться спать. Со стороны Выползова несло чудовищной вонью тухлой и к тому же пригорелой мойвы; следовательно, Фортунат кого-то отловил и, возможно, приступил к разделке. А когда на чертоварне главный — не дело маять заместителя, он к тому же два дня с одним вешняком проваландается, даже если тот хилый. Богдан вспомнил, что на столике в чертоге остался драгоценный безоар, и заторопился — хотелось поскорей взять в руки. Кашу Глинского Шейла теперь сама выходит.

Богдан наспех съел бутерброд из половинки батона, выпил стакан чего-то густого белого, но вкуса не почувствовал. Шейла легонько толкнула его в спину: она знала, что чертовар без работы — не мужик.

— Езжай!

Тяжко груженный фургон покатил к чертогу.