"Дивизионка" - читать интересную книгу автора (Алексеев Михаил Николаевич)Наш ПечоринВ конце августа 1942 года на огневые позиции нашей минометной роты каким-то чудом пробрался незнакомый солдат со знаками различия сапера на черных сморщенных петлицах. Чудом — потому что уже третьи сутки часть вела бои в полном окружении. Немцы вышли к реке, петлявшей по донским степям, форсировали ее далеко на флангах дивизии и после долгих, злых схваток замкнули позади нас кольцо. Солдат был худ, мрачен. Запыленный чуб его висел из-под пилотки сиротливо и жалко, как у побежденного петуха гребешок. Из-за широкого кирзового голенища выглядывала алюминиевая ложка. На ремне, оттянувшемся по бокам тощего тела, болтались фляга и малая саперная лопатка — то и другое в сером шинельном чехле. Признаюсь, появление невзрачного солдатика не прибавило нам бодрости. К тому же мы решили, что пришел он минировать позиции, а это всегда означало одно и то же: отход, а в данном случае — отход с прорывом кольца вражеского окружения. Люди воевавшие хорошо знают, что скрывается за этим коротким словом. Противник заметит отходящих и будет следовать по пятам, его артиллерия из всех стволов открою вдогонку яростный огонь, и укрыться в голой степи будет решительно негде. С рассветом же над отступающими колоннами появится всеми проклятая «рама[1]», вслед за нею жди «музыкантов[2]» — это уж как бог свят! А там начнется такое… В общем, кто хоть раз на войне попадал в этакую «карусель», тот по гроб жизни не забудет о ней. Вот что сулило нам неожиданное появление сапера. Этим только и можно объяснить, что минометчики встретили его без особого энтузиазма. В других случаях, когда сквозь вражеское кольцо к нам пробирался человек оттуда, с Большой земли, его качали на руках. Я был на НП и мог наблюдать за сапером лишь издали. К крайнему моему удивлению, худенький солдатик вынул из кармана блокнот и, разговаривая с обступившими его минометчиками, стал что-то записывать. Я хотел уж подойти, да увидел рядом с незнакомцем политрука роты и успокоился: Петя Ахтырко, конечно, проверил документы, прежде чем пуститься в беседу с сапером. Вскоре к ним присоединился наш ездовой — Гурьян Максимыч Прибытков; тот уже никак не мог быть в стороне, когда рядом затевалась какая-нибудь беседушка. Вчера Максимыч — так звали мы этого пожилого, во всех отношениях положительного крестьянина, надевавшего солдатскую одежду лишь по случаю войн, — ни одна из них, начиная с первой мировой, почему-то никак не могла обойтись без непосредственного участия Максимыча, — так вот, вчера он по-настоящему удивил всю роту. — Лошадей, товарищ лейтенант, я замаскировал так, что днем с огнем не сыщешь. Кто, окромя меня, их найдет, отдам ему свою махорку за целую неделю! Охотников, понятно, объявилось много. Но, к вящей радости Максимыча, лошадей минометчики не нашли, хотя всяк проходил мимо них по меньшей мере раз десять. Уж не об этом ли рассказывал сейчас Максимыч нашему гостю? Случилось так, что ни в тот день, ни позже я не смог спросить у политрука, что же это за солдат наведывался в роту. События круто повернули нашу фронтовую жизнь: в следующую ночь было приказано выходить из окружения, и все это протекало так, как описано выше: вражеский артиллерийский налет, «рама» на рассвете, затем «юнкерсы», разбитые повозки, орудийные передки вверх колесами, издыхающие лошади в кюветах, с мучительным недоумением глядящие на мир меркнущими фиолетовыми глазами, свист осколков в раскаленном добела воздухе… Лишь неподалеку от крупной железнодорожной станции наша дивизия привела себя в порядок и заняла оборону. Бои вновь приняли ожесточенный характер. В такое-то время Максимыч и привез на передовую вместе с термосами, до краев наполненными гороховым супом и перловкой, маленькую дивизионную газетку. Лик старого Максимыча сиял. Морщины на нем разбежались светлыми ручейками. Снедаемый нетерпеливым желанием поскорее сообщить какую-то небывалую новость, он на ходу заорал во всю силу своих легких: — Газета, товарищ лейтенант! Про нас! Мы… мы… герои, стало быть! Сначала я прочел газету один. В очерке, занявшем всю вторую страницу, под рубрикой «Наши герои» неведомый мне Ан. Степной подробно описывал бои, в которых пришлось участвовать минометной роте. Автор не скупился на краски, и при чтении отдельных мест уши мои загорались жарким пламенем, а в висках звонко стучала кровь. Теперь я догадался, кем был тот солдат. Но одного обстоятельства понять не мог — ни тогда, ни сейчас: где этот ничем не примечательный с виду, откровенно нежизнерадостный человек отыскивал столь звучные, яркие и живые слова для своих фронтовых зарисовок? Я долго колебался, отдать ли газету солдатам или потихоньку, незаметно от них, свернуть ее и… Нет, нет, порвать и выбросить я не мог — это было свыше моих сил! Торопливо схоронил газету подальше в карман, но тут же устыдился: вдруг показалось, что я обокрал бойцов, лишил их в общем-то вполне заслуженной ими радости. А потом я вовсе не был уверен, что Максимыч уже не рассказал об очерке солдатам… Тут же попросил Петю Ахтырко прочесть газету вслух — сразу всей роте. — Степной? Что же это за Степной? — Петя пожал плечами. — У того парня другая фамилия. Не помню уж точно какая, но только не Степной! И Ахтырко и я в те времена были слишком далеки от своеобразного мира журналистов и не подозревали о существовании таких странных вещей, как литературный псевдоним. Минометчики прослушали очерк молча и как бы даже безразлично. Затем стали украдкой поглядывать друг на друга с недоумением и удивленным вниманием: вправду ли они такие уж герои, как о них рассказывается в газете? Ну, к примеру, что геройского в Ванюшке Давискиба? Песни, правда, спивает здорово этот хохленок — прямо-таки соловейко. Про то все знают и за то любят Ванюшку. А вот как он вел себя у миномета во время боя, никто и не заметил: не до того было. Откуда же корреспонденту знать, что думал Давискиба в минуту, когда он опускал в горячий ствол мину и кричал что есть моченьки, вытаращив черные свои очи: — Выстрел!.. Выстрел!.. Выстрел!.. Между тем в очерке сказано: «В эту минуту перед его глазами вставала белая хата за Днепром, а возле хаты — старенькая женщина. Она исступленно глядит на восток и сухими губами неслышно шепчет: „Сынку мий, сынку! Де ж ты, кровинка моя?“» Думал ли об этом Иван Давискиба или о чем другом, мы не знали, но только вот видим: увлажнились глаза хлопчика, заблестели; отвернулся и стал зачем-то сосредоточенно перематывать портянку… У времени и у судьбы свои законы, свои права. Надо ж было, чтоб начальнику политотдела дивизии полковнику Денисову спустя полгода после сталинградского побоища пришла в голову более чем неожиданная мысль — представить меня на должность заместителя редактора дивизионной газеты. Что навело его на мой след, одному аллаху ведомо. Может быть, две-три заметки, с грехом пополам состряпанные мною и напечатанные в этой газетке? Думается, однако, что заметки эти разве только при повышенном оптимизме можно было принять за признаки журналистских способностей их автора. Но как бы там ни было, а я стою сейчас перед маленьким, аккуратным полковником с умными, насмешливыми глазами и слушаю сентенцию относительно того, что не боги горшки обжигают, что газета — не менее важная огневая точка, чем минометная рота, что со временем я буду еще его, полковника, благодарить и что «балакать», собственно, больше не о чем, а надо брать предписание в зубы — он так и сказал: «в зубы» — и немедленно отправляться в редакцию, которая зарылась в землянках в глубокой балке. — Вот тут! — ткнул он пальцем в лежавшую перед ним карту. — Идите! Я вышел от Денисова и призадумался. О богах и горшках я слыхивал и раньше, но для меня это было слишком слабым утешением. Я подозревал, конечно, что статьи для газеты пишут не боги, а люди, но люди, хорошо владеющие своим ремеслом, и они будут совершенно правы, ежели не очень-то возрадуются моему пришествию в газету, да еще в качестве их начальника. Но приказ есть приказ, и его надлежало исполнить. Тяжко, до хруста в груди, вздохнув, я поплелся в редакцию. Дорога вела через лес. Было тихо, прохладно, пахло земляникой. Где-то выстукивал дятел, тараторила сорока — зло и насмешливо. В отдалении урчал грузовик, скрипели повозки: это устраивались на глухих полянах подразделения второго эшелона дивизии. «В тыл, значит?» — спросил я себя с беспощадным ехидством. Как приговоренный, подходил я к редакции. Еще издали увидал блиндаж, а возле него, у входа, две кудлатые головы, склонившиеся над листом бумаги. Рядом на каких-то странных, отродясь невиданных мною ящиках лежали такие же странные доски с множеством клеточек — очень похожие на пчелиные соты. Над досками, ссутулившись, стояли солдаты в полотняных выпачканных передниках и быстрыми движениями пальцев извлекали что-то из этих сотов. Укрывшись за деревом, я стал наблюдать за теми двумя, кудлатыми. Одного узнал сразу — это был тот самый сапер, что однажды навещал нас. «Вот он какой, Степной!» — мелькнуло в моей голове, и мне почему-то сделалось еще тоскливее. Теперь на узких плечах сапера куцыми крылышками лежали погоны младшего лейтенанта. Второй, совсем юный, краснощекий, черноглазый, отчаянно жестикулируя, громко, с завыванием читал стихи, видать только что сотворенные им: Сапер морщился и молчал. Черноглазый смотрел на него умоляюще и начинал снова: — Лучше бы ты ее не снимал, — мрачно перебил сапер. — Это почему же? — страшно удивился поэт. — Глядишь, не было б этих твоих стишат. «Ее прелестные слова». Гм, «прелестные»!.. Ты еще напиши: жемчужные! Скверно, друг мой Кузес, скверно и пошло. Девка сидит на коммутаторе, задерганная непрерывными звонками до такой степени, что того и гляди выматерит тебя… А ты — прелестные! Холодок забрался под мою гимнастерку: мне стихи Кузеса ужасно понравились и больше всего именно — «ее прелестные слова». Но теперь я не признался бы в этом самому богу. Злые замечания худенького мрачного младшего лейтенанта принуждали верить только им. Сапер, между тем, продолжал: — Напиши «служебные». Это будет правда, а главное — во сто раз поэтичнее. Кузесу, очевидно, нелегко было расстаться с «прелестными», но в конце концов и он согласился с ироническим своим собеседником. Прочел сызнова: Сапер опять надолго умолк. Потом все же сказал: — Сейчас лучше. Хотя «сквозь вой» — не бронзы звон. Рядом — «воз — вой»… Ну да черт с тобой. Пушкина из тебя все равно не получится. Чирикаешь, и ладно. Пошли, Лавра вон еду тащит! — Младший лейтенант оживился, проворно извлек из-за голенища ложку и, размахивая ею, как саблей, двинулся навстречу пожилому солдату, несущему в ведре какую-то еду. Кузес продолжал сидеть на месте. Тогда я еще не знал почему. Узнал позже: у Юрки не было ни ложки, ни котелка, и он ждал пожертвований от солдат. Когда кончился обед, я вышел из своего укрытия. Солдат-наборщик Миша Михайлов проводил меня в землянку редактора капитана Шуренкова. Тихий, весь светленький, редактор, вопреки моим ожиданиям, обрадовался, узнав о моем назначении: — Очень хорошо, очень хорошо! — Ничего хорошего нет. Я ведь никогда не работал в газете. — Оч-чень хорошо… Что? Не работал? — Никогда! — Не боги горшки… — Это я уже слышал, товарищ капитан. Поймите же наконец, я никогда, ни единого дня, ни единого часа не работал в газете. Вы со мной хлебнете горя! Начподив, наверное, не с той ноги встал сегодня. Но вы-то при своем уме! Что я у вас буду делать? Тут люди вон стихи пишут, а я… Я поставил на карту все, чтобы меня вытурили из редакции к чертовой бабушке, и минутами мне казалось, что цель достигнута, потому что после такого моего горячего и искреннего признания редактор притих, беспокойно замигал белесыми ресницами: — Так-таки никогда и не работали в газете? — Ни разу. Никогда! — с величайшей радостью подтвердил я. — Ну что же. Очень хорошо. Будем учиться, — спокойно объявил Шуренков и, высунувшись из землянки, позвал: — Дубицкий! Зайдите ко мне на минутку! В блиндаж вошел худенький младший лейтенант. — Знакомьтесь. Это наш новый сотрудник, — указал на меня редактор. — А это — секретарь газеты, младший лейтенант Андрей Дубицкий. Знакомьтесь… Познакомились. Я сделал это охотно. Дубицкий — без всякого воодушевления. Чтобы как-то расположить его к себе, я сказал про его очерк о минометной роте. — Вы тогда почему-то подписывались чужой фамилией? — спросил я. Дубицкий поморщился точно так же, как при чтении стихов Кузесом. — Это мой псевдоним — Ан. Степной. Я родился и вырос в Казахстане, в степи… Вы что, не знаете, что на свете бывают псевдонимы? — Честно говоря, да. — А вы, честно говоря, видали когда-нибудь, как делается газета? — Нет, не видал. — Чудесно! Знаете, старший лейтенант, мы с вами далеко пойдем. — Что касается меня, то дальше передовой я никуда не уйду. А вы — не знаю, — сказал я, чувствуя, что начинаю злиться на Дубицкого. Его высокомерие и откровенная издевка подействовали на меня самым неожиданным образом: я решил, что останусь в газете и докажу этому новоявленному Печорину, что действительно не боги горшки обжигают. «Постой же!» — думал я про секретаря, садясь вечером за сочинение первой своей корреспонденции. К утру статья была готова и тотчас же перекочевала в руки Дубицкого. Мне стало грустно. Готовый ко всему на свете, я все же был ошарашен тем, что услышал от Андрея. — Роман сочинили, ваше сиятельство, — сообщил он мне, ядовито усмехаясь в свои рыжие казачьи усы. — С продолжением в десяти номерах будем печатать. По три колонки в каждом номере… Куда прикажете перевести гонорар? Я рассвирепел: — Довольно паясничать, товарищ младший лейтенант! Говорите, что думаете. И, пожалуйста, без дурацких сиятельств! Никуда не годится — так и скажите. Я и сам понимаю, что не бог весть какое чудо сотворил… — Что верно, то верно. В полное собрание ваших сочинений сей шедевр, пожалуй, не войдет. Однако попробуем поправить… Садитесь, товарищ старший лейтенант, и приступим к делу. Вот только пойду спрячу котелок, не то Юрка Кузес утащит… Худо ли, хорошо ли, но писать заметки в газету я научился сравнительно быстро и теперь поставлял их в дивизионку в количествах астрономических. Шуренков души во мне не чаял. Что же касается Дубицкого, то он, кажется, и не собирался менять своего насмешливо-снисходительного тона, когда речь заходила о моих статьях. Сначала я обижался, а потом увидел, что точно так же он относился к Юрке Кузесу и даже к редактору. Исключением был Валька Тихвинский. Вальку секретарь любил и вроде бы чуточку побаивался: добрый, милый, славный наш Валька, сделавшийся внештатным фотокорреспондентом дивизионки, был остер на язык, и тут немудрено было косе попасть на камень. В соавторстве с Тихвинским Андрей сочинил две песни. Одна называлась «Марш гвардейцев», а другая — «Котелок». Отыскался и композитор в дивизионном клубе — старший сержант Могутов. Он написал музыку. С той поры Дубицкий, Тихвинский и Могутов составили триумвират с постоянной штаб-квартирой в землянке секретаря дивизионки. Первую их песню распевала вся дивизия, вторая привилась только в саперном батальоне, где некогда служил один из ее создателей — Андрей. Не знаю отчего, но самому Дубицкому особенно по душе были две последние строчки из «Котелка». Вот эти: Он повторял их с особенным упоением, и его обычно холодноватые, неласковые глаза, отражая душевную оттепель, начинали влажно блестеть. Валька, Андрей и сержант Могутов писали стихи и печатали их в газете. Мне тоже захотелось сочинять стихи. Зарифмовав какую-то мыслишку, я решил немедленно обнародовать свое произведение. Не будучи, однако, вполне уверенным в его художественных достоинствах, я решил подписать стихотворение псевдонимом, который давно уже сложился в моей голове: «Зиш». Две первые буквы обозначали инициалы любимой, а третья — начальную букву ее фамилии. Под стихотворением, с легкой руки редактора появившемся в тот же день на страницах дивизионки, стояла подпись: «Мих. Зиш». Дубицкий скорехонько пронюхал, кто был автором стиха, и тотчас же сочинил свое, на манер крыловской басни «Мартышка и очки». Стихотворение начиналось следующими строчками: Удар был смертельный, и муза моя, поперхнувшись, умолкла. Умолкла навсегда, навеки. Сейчас, спустя много лет, по трезвом размышлении, я очень благодарен Андрею: он первый понял, что своими стихами я не осчастливлю читающее человечество, и сказал мне об этом со свойственной ему жестокостью. Но тогда мне было до слез обидно. Некоторым утешением для меня могло быть то, что не один я был посрамлен таким же образом. В нашу дивизионку забрел как-то поэт Антон Ш., спецкор армейской газеты. Редакция устроила ему восторженную встречу. Дубицкий с превеликим трудом уговорил его написать для дивизионки хоть «несколько строчек». Часа два ходил взад-вперед около редакторского блиндажа поэт и все что-то мычал. Так появились на свет божий стихи, которым суждена была долгая жизнь: Никто не предвидел последствий. А случилось нечто совершенно удивительное. Строчки поэта вызвали бурную волну творчества, захватившую дивизионку. Сочиняли все: редактор, его заместитель, секретарь, литсотрудник, фоторепортер, композитор, наборщики, печатник и даже шофер. Вторую строчку сочинители оставляли неизменной, присовокупив к ней первую свою, «оригинальную». В результате явились миру что-то около ста вариантов, которым мог бы позавидовать не один поэт. Вот некоторые из них: И так далее, в том же духе. Последний вариант, достойно увенчавший все прочие, принадлежал шоферу Лавре Еремину: Руководителем мощного ансамбля сочинителей был, разумеется, Андрей Дубицкий. Нужно было видеть, сколько злого огня полыхало в его сереньких глазках. Думалось, что Дубицкому доставляло истинное наслаждение сделать ближнему своему какую-нибудь неприятность. Сейчас на память приходит случай, который мог бы закончиться трагически для Андрея. Юра Кузес был влюблен, как, впрочем, были влюблены все мы, молодые, мечтательные, давно лишившиеся общества девчат. Но в отличие от него мы не читали вслух писем своих невест, не читали и собственных посланий к возлюбленным. Юрка же, прямодушный, доверчивый, восторженный и добрый, как теленок, читал нам и то и другое. Мы знали о предмете его воздыханий решительно все, некоторые письма девушки выучили наизусть, а ее фотографии были залапаны нашими грубыми ручищами. Одно лишь тщательно скрывал от нас Юра — то, что он посылает ей деньги. Но и это скоро каким-то образом открылось. Однажды, когда Юрка прочел нам очередное письмо, полученное им от Тани, и был настроен особенно лирически, Андрей вдруг запел жутко скверным голосом: Юрка побледнел: — Замолчи, Андрей… Дубицкий не унимался. Губы у Кузеса затряслись, в уголках их появилась пена, а правая рука судорожно расстегивала кобуру парабеллума. Я и редактор бросились на него, повалили на землю, вырвали парабеллум. Юрка перевернулся, ткнулся лицом в траву и долго лежал неподвижно. Дубицкий же, как ни в чем не бывало, присел на пенек, положил на острые сухие коленки фанерный лист, развернул на нем бумагу и стал тщательно, как всегда, вычерчивать макет следующего номера газеты. Не удивительно, что мы с Кузесом не любили Андрея. Дубицкий об этом догадывался, конечно, но ему, кажется, на все было наплевать. В двадцатых числах сентября 1943 года дивизия вышла к Днепру. Дождавшись ночи, полки начали переправу через реку. Вместе с ними перебрался на правый берег и я. За ночь продвинулись вперед километра на четыре, заняли хутора, а в следующую ночь были отрезаны немцами и окружены. Четверо суток вели бои во вражеском кольце. Батальоны несли большие потери. Балка, в которой укрывались штабы, была переполнена ранеными солдатами и офицерами. Связь с командным пунктом дивизии, находившимся у самого берега Днепра, некоторое время поддерживалась по радио, а потом вовсе прекратилась. Люди загрустили… Я сидел на самом дне балки и тихо переговаривался с Сашей Крупицыным, помощником начальника политотдела дивизии по комсомолу. Даже он, никогда не унывающий Сашка, вроде бы тоже пригорюнился. И в такую-то минуту нежданно-негаданно в балку, притормаживая ногами, скатился… Дубицкий. — Андрей, откуда ты?! — заорал я, ринувшись ему навстречу. Он ткнулся прямо мне в нос пахнувшими полынью жесткими усами, как-то неумело, неловко, стыдливо обнял и, лаская меня потеплевшими, сияющими глазами, задыхаясь, твердил: — Жив, значит, а?.. Ваше сиятельство!.. А? Жив?! Вот здорово! — Живой, живой, что мне сделается! Ну, а ты-то… как же это… а? Зачем ты тут? Как пробрался? — На пузе… Материала нет… Печатать нечего! Юрка, черт, тоже где-то застрял… Мы уединились и, перебивая друг друга, начали рассказывать о пережитом. Я спросил между прочим: — Андрей, зачем ты обидел тогда Юрку? Он славный! Разве ты не видишь, как он любит ее? Дубицкий нахмурился. — Она ж его обманывает, — сказал он убежденно. — Объятия в каждой строчке, поцелуи, опера «Пиковая дама», выспренние книжные слова: «Мой ангел…» Тьфу, какая гадость! Порядочная девушка не будет так писать: «Заключу в свои объятья…» А он, дуралей, не понимает. Как ты думаешь, Юрка все еще переводит ей деньги? — Точно не могу сказать. Но, кажется, нет. — Очень хорошо! — обрадовался Андрей и продолжал необычно взволнованно: — У него же мать, сестренка… бедствуют в эвакуации. Пускай им побольше высылает. А эта бесстыдница не пропадет! — Он замолчал, и лицо его сделалось опять злым, холодным. |
||||
|