"Хроника времен Карла IX" - читать интересную книгу автора (Мериме Проспер)IV. ОбращенныйКапитан Жорж вернулся в город вместе со своим братом и проводил его до дому. По дороге они едва обменялись несколькими словами, — сцена, свидетелями которой они только что были, произвела на них тягостное впечатление, невольно располагавшее их к молчанию. Ссора эта и беспорядочный поединок, который за ней последовал, не заключали в себе ничего чрезвычайного для той эпохи. По всей Франции, из конца в конец, преувеличенная щепетильность дворянства приводила к самым роковым событиям, так что, по среднему подсчету, за царствование Генриха III и Генриха IV дуэльное поветрие унесло большее количество знатных людей{46}, чем десять лет гражданской войны. Помещение капитана было обставлено с элегантностью. Шелковые занавески с узором и ковры ярких цветов прежде всего остановили на себе взоры Мержи, привыкшего к большей простоте. Он вошел в кабинет, который брат его называл своей Мержи бросил презрительный взгляд на сосуд со святой водой и ветку, печально напоминавшую ему об отступничестве его брата. Маленький лакей подал варенье, конфеты и белое вино; чай и кофе еще не были тогда в употреблении, и у наших предков все эти утонченные напитки заменялись вином. Мержи, со стаканом в руке, все время переводил глаза с мадонны на кропильницу, с кропильницы на аналой. Он глубоко вздохнул и, взглянув на брата, небрежно раскинувшегося на диване, произнес: — Вот ты и настоящий папист! Что бы сказала наша матушка, будь она здесь? Мысль эта, по-видимому, болезненно задела капитана. Он нахмурил свои густые брови и сделал знак рукой, словно прося брата не касаться этой темы. Но тот безжалостно продолжал: — Неужели твое сердце так же отреклось от верований нашей семьи, как отреклись от них твои уста? — Верованья нашей семьи… Они никогда не были моими. Как! Мне верить в лицемерные проповеди ваших гнусавых пресвитеров… мне? — Разумеется, гораздо лучше верить в чистилище, в исповедь, в непогрешимость папы! Гораздо лучше становиться на колени перед пыльными сандалиями капуцина! Дойдет до того, что ты будешь считать невозможным сесть за обед, не прочитав молитвы барона де Водрейля. — Послушай, Бернар! Я ненавижу словопрения, особенно касающиеся религии; но рано или поздно мне нужно объясниться с тобой, и раз уж мы начали этот разговор, доведем его до конца; я буду говорить с тобой совершенно откровенно. — Значит, ты не веришь во все эти нелепые выдумки папистов? Капитан пожал плечами и опустил каблук на пол, зазвенев одной из широких шпор. Он воскликнул: — Паписты! Гугеноты! С обеих сторон суеверие! Я не умею верить тому, что представляется моему разуму нелепостью. Наши акафисты, ваши псалмы — все эти глупости стоят одна другой. Одно только, — прибавил он с улыбкой, — что в наших церквах бывает иногда хорошая музыка, тогда как у вас для воспитанного слуха настоящий уходёр. — Славное преимущество у твоей религии! Есть из-за чего в нее переходить! — Не называй ее моей религией, потому что я верю в нее не больше, чем в твою. С тех пор как я научился думать самостоятельно, с тех пор как разум мой стал принадлежать мне… — Но… — Ах, уволь меня от проповедей! Я наизусть знаю все, что ты мне скажешь. У меня тоже были свои упования, свои страхи. Ты думаешь, я не делал всех усилий, чтобы сохранить счастливые суеверия своего детства? Я перечел всех наших богословов, чтобы найти в них утешение в тех сомнениях, что меня устрашали, — я только усилил свои сомнения. Короче сказать, я не мог больше верить и не могу. Вера — это драгоценный дар, в котором мне отказано, но которого я ни за что на свете не старался бы лишить других людей. — Мне жаль тебя. — Прекрасно, и ты прав. Будучи протестантом, я не верил в проповеди; будучи католиком, я так же мало верю в обедню. К тому же, черт возьми, не достаточно ли было жестокостей в нашей гражданской войне, чтобы с корнем вырвать самую крепкую веру? — Жестокости эти — дела людей, и притом людей, извративших слово Божье. — Ответ этот принадлежит не тебе. Но допусти, что для меня это недостаточно еще убедительно. Я не понимаю вашего Бога и не могу его понять… А если бы я верил, то это было бы, как говорит наш друг Жодель{47}, не «без превышения расходов над прибылью». — Раз ты к обеим религиям безразличен, зачем тогда это отступничество, так огорчившее твое семейство и твоих друзей? — Я двадцать раз писал отцу, чтобы объяснить ему свои побуждения и оправдаться, но он бросал мои письма в огонь не распечатывая и обращался со мной хуже, чем если бы я совершил большое преступление. — Матушка и я не одобряли этой чрезмерной строгости. И если б не приказания… — Я не знаю, что обо мне думали. Мне это не важно. Вот что меня заставило решиться на этот опрометчивый поступок, которого я не повторил бы, если бы вторично представился случай… — А! Я всегда думал, что ты в нем раскаиваешься. — Я раскаиваюсь? Нет, так как я не считаю, что я совершил какой-нибудь дурной поступок. Когда ты был еще в школе, учил свою латынь и греческий, я уже надел панцирь, повязал белый шарф[15] и участвовал в наших первых гражданских войнах. Ваш маленький принц Конде, благодаря которому ваша партия сделала столько промахов, — ваш принц Конде посвящал вашим делам время, свободное от любовных похождений. Меня любила одна дама — принц попросил меня уступить ее ему; я ему отказал в этом, и он сделался моим смертельным врагом. С той поры его задачей стало изводить меня всяческим образом. указывает партийным фанатикам на меня как на некое чудовище распутства и неверия. У меня была только одна любовница, которой я держался. Что касается неверия, я никого не трогал. Зачем было объявлять мне войну? — Я никогда бы не поверил, что принц способен на такой дурной поступок. — Он умер, и вы из него сделали героя. Так уж ведется на свете. У него были свои достоинства; умер он как храбрец, и я ему простил. Но тогда он был могуществен и считал преступлением со стороны какого-то бедного дворянина вроде меня противиться ему. Капитан прошелся по комнате и продолжал голосом, в котором все больше слышалось волнение: — Все священники и ханжи в войске сейчас же набросились на меня. Я так же мало обращал внимания на их лай, как и на их проповеди. Один из приближенных принца, чтобы подслужиться ему, назвал меня в присутствии всех наших капитанов развратником. Он добился пощечины, и я его убил. В нашей армии каждый день дуэлей по двенадцати, и генералы делали вид, что не замечают этого. Но для меня сделали исключение, и принц решил, чтобы я послужил примером всей армии. По просьбе всех знатных господ и, должен признаться, по просьбе адмирала меня помиловали. Но ненависть принца еще не была удовлетворена. В сражении под Жизнейлем{49} я командовал отрядом пистольщиков; я был первым в стычке, мой панцирь, погнутый в двух местах от аркебузных выстрелов, сквозная рана от копья в левую руку показывали, что я не щадил себя. Вокруг меня было не более двадцати человек, а против нас шел батальон королевских швейцарцев. Принц Конде отдает мне приказ идти в атаку… Я прошу у него два отряда рейтаров… и… он называет меня трусом. Мержи встал и взял брата за руку. Капитан продолжал с гневно сверкающими глазами, не переставая ходить: — Он назвал меня трусом в присутствии всех этих господ в позолоченных кирасах, которые через несколько месяцев бросили его при Жарнаке{50} и дали врагам убить его. Я подумал, что следует умереть; я бросился на швейцарцев, поклявшись, если случайно выйду живым, никогда впредь не обнажать шпаги за столь несправедливого принца. Я был тяжело ранен, сброшен с лошади. Еще немного — и я был бы убит, но один из приближенных герцога д'Анжу, Бевиль, этот сумасшедший, с которым мы обедали, спас мне жизнь и представил меня герцогу. Обошлись со мной хорошо. Я жаждал мести. Меня обласкали и уговорили поступить на службу к моему благодетелю, герцогу Анжуйскому; приводили мне стих: Я с негодованием видел, как протестанты призывают иноземцев на нашу родину… Но почему не открыть тебе единственной причины, побудившей меня к решению? Я хотел отомстить — и сделался католиком, в надежде встретиться на поле битвы с принцем де Конде и убить его. Но долг мой взялся заплатить негодяй… Обстоятельства, при которых он убил принца, заставили меня почти забыть свою ненависть… Я видел принца окровавленным, брошенным на поругание солдатам; я вырвал тело у них из рук и покрыл его своим плащом. Я уже крепко связал себя с католиками, я командовал у них конным эскадроном, я не мог их оставить. К счастью, как мне кажется, мне все-таки удалось оказать кое-какую услугу моей прежней партии; насколько мог, я старался смягчить ярость религиозной войны и имел счастье спасти жизнь многим из моих старых друзей. — Оливье де Басвиль везде твердит, что он тебе обязан жизнью. — И вот я католик, — произнес Жорж более спокойным голосом. — Религия эта не хуже других: с их святошами ладить очень нетрудно. Взгляни на эту красивую Мадонну — это портрет итальянской куртизанки. Ханжи в восторге от моей набожности и крестятся на эту мнимую Богородицу. Поверь мне: с ними гораздо легче сторговаться, чем с нашими священнослужителями. Я могу жить как захочу, делая незначительные уступки мнению черни. Что? Нужно ходить к обедне? Я иногда хожу туда, чтобы посмотреть на хорошеньких женщин. Нужно иметь духовника? Черта с два! У меня есть бравый монах, бывший конный аркебузир, который за экю дает мне свидетельство об отпущении грехов, да и в придачу берется передавать любовные записочки своим духовным дочерям. Черт меня побери! Да здравствует обедня! Мержи не мог удержаться от улыбки. — Например, — продолжал капитан, — вот мой молитвенник. — И он бросил ему богато переплетенную книгу в бархатном футляре с серебряными застежками. — Этот Часослов стоит ваших молитвенников. Мержи прочел на корешке: « — Прекрасный переплет! — сказал он с презрительным видом, возвращая книгу. Капитан открыл ее и снова передал ему с улыбкой. Тогда Мержи прочитал на первой странице: « — Вот это книга! — воскликнул со смехом капитан. — Я придаю ей больше значения, чем всем богословским томам Женевской библиотеки. — Автор этой книги, говорят, был исполнен знания, но не сделал из него благого употребления. Жорж пожал плечами: — Прочти этот том, Бернар; ты потом скажешь мне свое мнение. Мержи взял книгу и, помолчав немного, начал: — Мне очень жаль, что чувство досады, безусловно законной, увлекло тебя к поступку, в котором ты, несомненно, со временем будешь раскаиваться. Капитан опустил голову и, уставив глаза на ковер, разостланный у него под ногами, казалось, внимательно рассматривал узор. — Что сделано, то сделано, — произнес он наконец с подавленным вздохом. — Когда-нибудь, может быть, я и вернусь в протестантство, — прибавил он веселее. — Но бросим об этом, и дай мне слово не говорить со мной больше о таких скучных вещах. — Надеюсь, что твои собственные размышления сделают больше, чем мои рассуждения или советы. — Пусть так. Теперь побеседуем о твоих делах. Что ты думаешь делать при дворе? — Я надеюсь представить адмиралу о себе достаточно хорошие отзывы, так что он соблаговолит принять меня в число приближенных на время предстоящей Нидерландской кампании. — Плохой план. Дворянину, у которого есть храбрость да шпага на боку, совсем нет надобности с легким сердцем брать на себя роль слуги. Поступай добровольцем в королевскую гвардию; хочешь в мой отряд легкой кавалерии? Ты совершишь поход, как и все мы, под начальством адмирала, но ты не будешь ни при ком лакеем. — У меня нет никакого желания поступать в королевскую гвардию; я чувствую даже некоторое отвращение к этому. Я ничего не имел бы против того, чтобы служить солдатом в твоем отряде, но отец хочет, чтобы свой первый поход я совершил под непосредственным начальством адмирала. — Узнаю вас, господа гугеноты! Вы проповедуете единение, а сами гораздо больше, чем мы, помните старые счеты. — Каким образом? — Ну да. Король до сих пор в ваших глазах — тиран, Ахав{53}, как называют его ваши пасторы. Да что тут говорить! Он даже не король, — он узурпатор, а после смерти Людовика Тринадцатого[16] во Франции король — Гаспар Первый. — Какая неудачная шутка! — В конце концов, все равно, будешь ли ты на службе у старого Гаспара или у герцога де Гиза, — господин де Шатильон — великий полководец, и под его командованием ты научишься военному делу. — Его уважают даже враги. — Конечно, ему несколько подпортил некий пистолетный выстрел. — Он доказал свою невиновность, к тому же вся жизнь его служит опровержением его причастности к гнусному убийству Польтро[17]. — Знаешь латинское изречение: «Fecit cui profuit»{54}? He будь этого пистолетного выстрела, Орлеан был бы взят. — В конечном счете в католической армии стало одним человеком меньше. — Да, но каким человеком! Неужели ты не слышал довольно плохих два стиха, которые стоят ваших псалмов: — Ребяческие угрозы, больше ничего. Если бы я принялся перечислять все преступления приверженцев Гизов, длинная бы вышла ектения. В конце концов, если бы я был королем, чтобы восстановить мир во Франции, я бы велел посадить всех Гизов и Шатильонов в хороший кожаный мешок, хорошенько завязал бы его, зашил бы, потом велел бы бросить их в воду с грузом в сто тысяч фунтов, чтобы ни один не убежал как-нибудь. Да и еще есть несколько личностей, которых я охотно посадил бы в этот мешок. — Хорошо, что ты не французский король. Разговор принял более веселый характер; о политике бросили говорить, как и о богословии, и братья принялись рассказывать друг другу о всех мелких приключениях, случившихся с ними со времени их разлуки. Мержи был достаточно откровенен и угостил брата своей историей в гостинице «Золотого льва»; брат от души посмеялся и подтрунивал над потерей восемнадцати золотых экю и превосходной рыжей лошади. Раздался звон колоколов в соседней церкви. — Черт возьми! — воскликнул капитан. — Идем сегодня вечером на проповедь; уверен, что тебя это позабавит. — Благодарю, но у меня еще нет желания обращаться. — Пойдем, дорогой мой, сегодня должен говорить брат Любен. Это францисканец, который так смешно говорит о вопросах религии, что всегда толпами ходят на его проповеди. К тому же сегодня весь двор будет в церкви Святого Якова — стоит посмотреть. — А госпожа графиня де Тюржи там будет и снимет маску? — Кстати, она непременно там будет. Если ты хочешь записаться в число искателей, не забудь, уходя с проповеди, занять место у входных дверей и подать ей святой воды. Вот тоже один из очень приятных обрядов католической религии. Боже мой, сколько хорошеньких ручек я пожимал, сколько любовных записочек передал, подавая святую воду! — Не знаю сам почему, но эта святая вода вызывает во мне такое отвращение, что, кажется, ни за что на свете не окунул бы я в нее пальца. Капитан прервал его взрывом смеха. Братья надели плащи и пошли в церковь Святого Якова, где уже собралось многочисленное и высокое общество. |
||
|