"«Мир приключений» 1966 (№12)" - читать интересную книгу автораЮ.Давыдов |
Что он такое, этот Обок, прости господи? Дощатые казарменные бараки, несколько каменных домишек да убогие лавчонки. Ветхий монастырь давно покинут братией. Угрюмо накалена солнцем каторжная тюрьма. Небогатая резиденция французского губернатора на лысой скале. Вот он какой, этот Обок.
Где-то гром экипажей, прелестницы, театр Шато-де’О, Елисейские поля… А тут? На маковке флагштока вянет флаг в безветрии, в мареве полдней колокол тренькает, возвещая обед заключенным, волны дрябло шлепают, роняют вязкую слюну верблюды, стражник-суданец, опустившись на корточки, никчемно строгает палочку, да бредет, сам не зная куда, голый дикарь с корзиной фиников на плечах.
Лишь вечером на тени, на закатный багрец веет с гор как бы долгий вздох облегчения. Потом оживают маяки, лунный свет касается зыби, и дневную осовелость сменяет свежая тишина.
В такой час на веранде сидит в плетеном кресле губернатор Лагард.
У него нездоровое лицо с набрякшими веками, седеющая эспаньолка. Он отдает предпочтение стихам, а не выпивке. Он служит не слишком-то ревностно, но упрекнуть его не в чем. Склады полны углем — пусть плывет эскадра; туземные царьки не оспаривают прав Франции — пусть не тревожится Париж; тюрьма ведет себя пристойно — пусть шлют неисправимых негодяев, тут они образумятся… Нет, Лагарда не в чем упрекнуть.
Вот он сидит на веранде, одинокий, немолодой, смотрит, как зыбь колышет лунные отсветы. Как это у Бодлера? Гавань — восхитительное место для душ, уставших в бореньях с судьбою; есть какое-то неизъяснимое наслаждение в том, чтобы, лежа на террасе, молчаливо поддерживать в душе непрерывное влечение к ритму и красоте и провожать и встречать тех, в ком еще сохранились стремления путешествовать или обогащаться…
И вдруг Лагард сжал подлокотники кресла. Внизу, далеко, роились огни. То были судовые огни. В их плавном движении пригрезилась Лагарду иная жизнь, и с внезапной тоскою он подумал о своем одиночестве, об уходящих годах. Но так было мгновение, а затем его мысли круто переменились: пароход шел из Таджуры, в Таджуру пароходы не ходили… Что такое? Почему? Он не находил объяснений… И губернатор послал на маяк быстроногого слугу: Лагард велел электрическими сигналами остановить неведомое судно.
Экспедиция требовала солидного снаряжения. Часть грузов отпустили безвозмездно: ружья системы Бердана и системы Баранова, армейские палатки, шанцевый инструмент, еще кое-что… Атаман рассчитывал на пособие Морского ведомства. Оно было обещано, потому что Ашинов обязывался устроить близ Новой Москвы угольную станцию для русских судов, плывущих в Тихий океан. К несчастью, радетель экспедиции адмирал Шестаков скоропостижно скончался, а вице-адмирал Чихачев не пожелал исполнить воли своего предшественника. Тогда Ашинов снесся с коммерческими моряками, и Фан-дер-Флит, директор Общества пароходства и торговли, отчасти заменил доброго Шестакова.
Однако значительную долю всех расходов оплатил сам Ашинов. Трудно сказать, откуда у него взялись средства; судачили о пожертвованиях купечества, но толком никто ничего не знал. На свой счет кормил атаман и тех, кто добровольно вызвался ехать с ним в Африку. Люди выбрали артельщика, выбрали кашевара, и они получали у Николая Ивановича деньги на сносный солдатский рацион.
В разгар предотъездных хлопот в Одессе появилось несколько осетин. Старшего звали Шавкуц Джайранов, на его груди позвякивали два “Георгия” и медаль. Ашинов радостно приветствовал осетин. С Джайрановым обнялся и расцеловался. Они были давними кунаками. В прошлую кампанию оба сражались с турками на кавказском театре военных действий. Потом потеряли друг друга из виду: Джайранов вернулся в родную станицу Ардон. Ашинова носило по белу свету… Но вот Шавкуц получил известие от старого приятеля, осетинская кровь запылала, Джайранов набрал с десяток джигитов поотчаянней и двинулся в Одессу.
Хотя отряд собирался неофициально, местные власти смотрели на это сквозь пальцы. Большинство волонтеров принадлежало к крестьянскому сословию, но были и ремесленники. Каждой группе добровольцев атаман своим отрывистым военным голосом повторял, что дело предстоит нелегкое, что плоды вкушать не скоро, а коли придется солоно, пусть не ропщут.
Наконец осенью 1888 года необычная экспедиция погрузилась на пароход “Корнилов”. Было пасмурно и холодно. Пароход загудел, снялся с якоря, Одесса враскачку полезла куда-то в сторону. Все сгрудились на палубе. Мужики, бабы, ребятишки — печальные, сумрачные, от давешнего оживления не осталось и следа.
Что за магнетическая сила влекла в неведомое бедняков этих и тружеников? Чего искали они в краю далеком, на что надеялись, во что верили?
Вот она, вековечная мечта русских мужиков — уйти от властей куда глаза глядят, чтоб никакой опеки и принуждения, только земля-кормилица, да они на земле неустанными пахарями. Издавна спасался русский мужик то ли в мареве южных степей, то ли в сумеречном шорохе северных лесов, то ли в таежной глуши, за каменным поясом Урала. Да как ни велика Россия, а власть повсюду настигала. Взнузданный, в хомуте, хранил крестьянин, как песню иль сказку, мечту о заповедном крае, где теплые воды и травы — стеною, зерно — окатным жемчугом, а главное — никого над тобой, один господь. Крепостная зависимость пала, не дубьем, а рублем ударило деревню, кидался мужик в отхожий промысел туда-сюда, беднел, тощал, и оставался взыскующим града. Но взыскивал, искал не евангельского царства божия, а земного града, где правда и воля.
Знал про то и атаман Ашинов. Родись он много раньше, быть бы ему среди тех, кто прошел Сибирь “встречь солнцу”. Увы, времена Ермака Тимофеевича минули. Житьишко в российских захолустьях не пришлось по душе Николаю Ивановичу, не к тому он привык, человек честолюбивый и отважный. Занесло его в африканские дали, а там и пригрезилась Новая Москва. Вот бы, думал он, взбодрить станицу, себя атаманом числить, поселенцев — вольными казаками.
Но был у Ашинова и другой прицел: полагал он, что Россия вскорости завяжет тесные отношения с абиссинской державой, абиссинцы-то очень наклонны к дружбе с русскими, крещеными в греческой вере. А коли так, встанет Новая Москва у ворот караванных путей в Абиссинию, богатеть и цвести ей.
Но с другой стороны есть сомнения в поддержке официальной России. Сам обер-прокурор синода Победоносцев, наперсник государя императора, глядит на Ашинова, как на пройдоху-авантюриста. И министерство иностранное возражает. Ларчик нехитрый: опасаются господа дипломаты неудовольствия итальянцев и французов, алчущих Абиссинии… Ну что ж, бог не выдаст, свинья не съест! Как бы то ни было, в Одессе препятствий не чинили. И вот он, атаман Ашинов, на пароходной палубе, рядом с ним полсотни закручинившихся мужиков и баб, а вокруг все грознее и шире осеннее море, и уже не видать берегов.
Ох, досталось ашиновцам! В Александрии заканчивался рейс “Корнилова” — перебирайся, стало быть, на другую посудину. Та привезла в Порт-Саид, опять выгружайся со всем скарбом-имуществом. В Порт-Саиде мыкались табором, покамест не уговорился Ашинов с капитаном австрийского парохода “Амфитрита”. На “Амфитрите”, большой, океанских плаваний, ехать им теперь до места.
Гавань работала спозаранку. Работали буксиры и лебедки, грузчики, матросы, гребцы, работали чайки, вечные портовые мусорщики. День был будничный, декабрьский, в тусклом проблеске антрацита, в плеске мелких волн, подернутых пленкой портовой дряни.
“Амфитрита” тоже принимала в свои трюмы какие-то тюки и бочки, на “Амфитрите” тоже пронзительно и весело высвистывал пар лебедок, слышался то быстрый, то натужливо-замедленный шорох тросов-лопарей, раздавались грозные окрики боцмана, а вслед за ними убыстрялся топот матросских башмаков.
Не только грузы, но и пассажиров принимала “Амфитрита”. Тут была всегдашняя красноморская публика: торговые агенты, мусульмане-паломники, чиновники разных колониальных ведомств. А следом валили люди, никогда не виданные в бухтах знойного Красного моря, — российские мужики со своими женками и ребятками, с мешками и корзинами, узлами и котомками, одетые кто во что горазд, обутые и в сапоженки и в лапти. Взмокшие, потные, решительные и вместе будто испуганные, они точно штурмом брали пароход, пуще всего страшась отбиться от артели.
Ашинов с супругой занял каюту первого класса. Каюта свежо пахла крахмальным бельем, в ней стояла судовая, с мерным забортным журчаньем тишина. Ашинов возился с багажом, что-то извлекая, что-то распаковывая, а Софья Николаевна с задумчивой полуулыбкой смотрела в иллюминатор.
Софья Николаевна была хороша северной красой, плавной, спокойной, какой-то домашней; в серых ее глазах было много тихого света. Иной, верно, нашел бы ее несколько полноватой, но Ашинов, очевидно, не принадлежал к поклонникам санкт-петербургского худосочия.
Не кажется ли странной судьба ее? Образованная, изъяснявшаяся на нескольких языках, недурная музыкантша, живавшая и на брегах Невы и в Париже, она теперь ехала в страшную глушь, в богом забытый африканский угол. Она не думала оставаться там праздной мужней женою. У нее свои планы: построить школу, учить грамоте ребят, всех колонистов, кто пожелает.
Романтическая робинзонада… Аккуратные усадебки, роскошные сады и плантации… Веселые довольные колонисты… И ее муж — справедливый, гуманный пастырь Новой Москвы… Правда, ее немножко тревожит натура этого пастыря. Храбрец, энергия хлещет, но закипит, бывает, удержу нет, слепнет в безрассудном гневе. И честолюбив, безмерно честолюбив. Это-то она знала. Да вот знала ль, как шесть лет назад ее Николай Иванович надумал такую ж вольную колонию близ Сухума? Сдается, не слыхала Софья Николаевна про сухумскую историю… Так ли, нет ли, но она хотела быть его добрым гением, до конца разделить его участь. И сейчас, когда ходкая “Амфитрита” уже плывет в соленом растворе Суэцкого канала, мысли ее ничем не омрачены…
Море было изумрудное, в отличие от Средиземного, грубого синего колера. Ровным полированным блеском отливали крупные гладкие волны; то там, то здесь замечался молниеносный, пиратский ход акульей стаи… Любуйся, и только. Но отчего хмурится капитан? Отчего хмурится уроженец Дальмации, природный славянин, само добродушие? Софья Николаевна, улыбаясь, обращается к нему по-немецки. Капитан приглашает Ашиновых на ют. Они, недоумевая, следуют за капитаном. Он протягивает госпоже Ашиновой тяжелый бинокль, она, на минуту прильнув к окулярам, передает бинокль мужу. Лицо атамана темнеет: военное судно, приземистое и длинное, с расчехленными пушками, держит в кильватере “Амфитриты”.
— Канонерская лодка “Аугусто Барбариго”, — мрачно объясняет капитан. — Итальянский королевский флот.
Вот оно что! Сбываются угрозы: итальянцы не хотят допустить русских на африканское побережье. Так. Понятно. Но итальянцы не знают, где намерены высаживаться ашиновцы. Шанс, маленький шанс…
— Спроси-ка, — говорит Ашинов жене, — нельзя ли удрать от этих каналий?
Капитан отвечает, что скорость “Амфитриты” велика, но там, за кормой, висит военный корабль и… Он сердито машет рукой. Он молчит. Потом философически замечает, что на море всякое случается, и пристально оглядывает горизонт.
Софья Николаевна пытается расшевелить капитана. Он ведь сочувствует русским переселенцам… Далматинец пожимает плечами. Разумеется, сочувствует… А что прикажете делать? Подставить лоб под пушки проклятой канонерки? Впрочем, загадочно повторяет капитан, на море всякое случается. И он опять взглядывает на северо-восточную часть горизонта.
Время будто остановилось. Казалось, не бежит вперед двухтрубная “Амфитрита”, а словно бы кружится, как на незримой веревке, вместе с этой “Аугусто Барбариго”.
Ашинов ничего не говорит своим спутникам. Его спутники ничего не ведают ни про “итальянские интересы”, ни про “французские интересы”. Вповалку лежат они меж тюков и корзин, с молчаливым терпением дожидаясь конца морского странствия, перемолвливаясь изредка все про то же: какая, братцы, земля ждет, как там жить станем? А ребятишек, гляди, снова тошнит, бабы бледные, да и здоровым мужикам трудненько привыкнуть к морской кадрили.
Канонерка не отстает, не упускает пароход с русскими колонистами. Чудно, без сумерек, гибнет день, ночь падает, как громада. И вдруг бьет в “Амфитриту” толстый сноп мертвенного света.
Невидимая в ночи канонерка, испускавшая свет “электрического солнца”, как тогда называли прожекторы, казалась свирепым морским чудищем, от которого нет избавления. Впечатление было жуткое, завораживающее. Однако капитан “Амфитриты” не напрасно всматривался в северо-восточную часть горизонта: вон они полыхают, безмолвные и широкие зарницы, — вестники бури.
Примета не обманула. Еще до полуночи все вздыбилось и разметалось, такой грянул вихорь и гром, что не одни сухопутные, но и капитан и матросы втихомолку помаливались о спасении.
А восход возгорелся чисто. Море лежало мирное, обольстительное, будто ничего и не было. И не было длинной приземистой канонерки. Капитан полагал, что с нею приключилась беда.
Ашинов обошел свое измученное воинство, ободрил близким окончанием плавания. Потом затворился в каюте, достал английскую карту Таджурского залива, что в южной части Красного моря, почти уж в преддверии Индийского океана, и, покуривая, оглаживая бороду, принялся созерцать этот плотный лист бумаги, испещренный многочисленными отметками. Не одни глубины и рифы метили карту, которую Ашинов купил еще в прошлом году и которую никому в России не показывал, но и Обок, резиденция французского губернатора, и селение Таджура, и синяя жирная точка, нанесенная самим Ашиновым подле его же собственноручной надписи: “Новая Москва”.
Спустя некоторое время, при луне очень яркой и щедрой, “Амфитрита”, неся ходовые огни, с освещенными иллюминаторами, шла “самым малым” мимо Обока.
В тот самый час губернатор Лагард кейфовал, по обыкновению, на широкой террасе. Медленный рой огней вдруг возник пред ним. Губернатор вздрогнул. Огни поразили его. В первое мгновение потому, Что они как бы перемигнулись с его меланхолическими думами. А потом — и еще сильнее — потому, что корабль шел в Таджуру, не сворачивая к Обоку, а в Таджуру корабли не ходили. И Лагард, не мешкая, послал гонца на обокский маяк: губернатор приказывал электрическими сигналами остановить неведомое судно.
Сигналы не остановили “Амфитриту”. Избавившись от итальянцев, ни капитан, ни Ашинов не имели охоты связываться с французами. Русским нужна Таджура, так просит Ашинов, вот и вся недолга.
Старый лоцман-араб, нанятый еще в Порт-Саиде, стоит рядом с рулевым. Лоцман строг и важен, как жрец. А капитан, хоть уже и рассвело, нервничает: коралловых рифов в этой западне, что зубов в акульей пасти. И белёсый оттенок волн — свидетельство их соседства с бортами “Амфитриты”. Ух, слава те господи, вон она, укромная бухта. Две скалы, как сторожа, отграничивают вход в нее. А дальше, в лощине — Таджура.
Дробно грохнули якорные цепи, легла тишина, и в тишине, казавшейся внезапной, колонисты сняли шапки. Охваченные немым ликованием, они смотрели на Таджуру, на горы, на прибой.
Таджура считалась столицей округи, подвластной султану Магомету-Сабеху. В Таджуре было с полтысячи шалашей, похожих на курени, были дворец султанский, похожий на большой сарай, крытый пальмовыми листьями, мечеть да чепуховая лавчонка не то грека, не то армянина. Все это раскинулось с простодушным небрежением к симметрии.
Жители, как все данакильцы, правильными чертами своих темно-шоколадных лиц напоминали южных европейцев. Телосложению данакильцев мог бы позавидовать даже Лео Микки, кумир питерских ценителей французской борьбы. Их курчавые густые волосы не нуждались в снадобьях против облысения, а крепкие белые зубы разорили бы любого дантиста.
Временный лагерь переселенцы разбили в четверти версты от Таджуры. На живую нитку соорудили жилища. Ничуть не страшась, шастали в окрестных горах, стреляя дичь. Вечерами у костров появлялись данакильцы. Русские потчевали их сухарями и сахаром; туземцы отплачивали русским бараниной и плодами.
Русский мужик — философ; это уж давно замечено, и писалось об этом не раз. Он все объяснит, все постарается понять. И он что называется себе на уме. Вот и теперь, в Таджуре, приглядывается переселенец, как устроен данакильский шалаш, как туземец рыбалит, какие блюда стряпают тут… Словом, все хочет перенять, научиться, чтоб скорее приспособиться. Наверное, именно эта переимчивость некогда помогла казакам столь быстро и прочно расселиться в безмерных сибирских просторах.
Покидая Африку в 1888 году, Ашинов уговорил остаться в Гаджуре семерых смельчаков. Высадившись с “Амфитриты”, нашел троих — Сергея Темрезова, Федора Львова да Василия Губова. Истосковались они тут страшно, обваляло их косматыми бородами, выдубило солнцем, как печенегов.
Но куда ж делись остальные? Выяснилось вот что.
Случилась однажды беда — бочка со спиртом то ли воспламенилась, то ли взорвалась (надо думать при распитии) и жестоко обожгла двоих бедолаг. Тут как раз подвернулась фелюга из Обока, отвезла несчастных в тамошний госпиталь. Что до другой пары, то эти, наскучив ожиданием, самовольно подались во французские владения, слышно, мыкаются поденщиками… А вот Сергей, Федор и Василий все вытерпели, никуда не делись и теперь наперебой рассказывали Ашинову, что Лойт не изменил своему обещанию, что в Сагалло ждет атамана султанов зятек Абдулла с несколькими туземцами, которым приказано помогать русским.
Ашинов просиял. Что за молодчина султан Лойт! Ей-ей, молодец! Не чета здешнему, таджурскому султану Сабеху. Старик Сабех падок па золотишко. Губернатор Лагард поит его лимонадом и ссужает деньгами. И посему таджурский берег считается под французским покровительством. Нет, не чета Сабеху сопредельный ему владыка, султан горского племени Магомет-Лойт.
Атаман Ашинов свел с ним дружбу в прошлом году. Лойт был наслышан от абиссинцев: не поп, не торгаш этот “москов”, этот русский, а воитель, защитник чернокожих, насолил “франкам”, европейцам, немало.
И тогда, в апреле восемьдесят восьмого года, султан Лойт так ответил на просьбу Ашинова отдать Сагалло для станицы вольных казаков, так он ответил, султан Лойт: “Ты, москов, сиди у моря, а я в горах, и мы не пустим ни одного врага!” Что ж до европейских ушлых политиков, то Ашинов наверняка знал: есть у Франции с Англией уговор, по букве и по духу оного здешняя часть прибрежья — ничейная, нейтральная. И посему не Сагалло отныне, а Новая Москва, свободное поселение свободных колонистов, союзников черных племен.
Молодчина султан Лойт! Не токмо слово свое держит, но, видишь, зятя послал встречать “москов”. Теперь что же? Теперь двумя отрядами — морем и пешим ходом — двигай, Николай Иванович, к облюбованному местечку. Начинай исход из земли Таджурской в земли Новой Москвы. Сказано: “И обвел бог народ дорогою пустынной к Чермному морю”. Вот так все оно и получается, ибо Чермное море — есть Красное море…
Сухопутьем, ранним утром, по холодку ушли Шавкуц Джайранов и его джигиты, незаменимые в разведке. Пошли с ними и шестеро русских колонистов.
Трудны были козьи тропы. Испуганно льнули они к отвесным, в трещинах и щербинах скалам и вдруг отчаянно, как вниз головою, срывались к лукоморью, где колко посверкивал коралловый песок, мрачно означались аспидные валуны. Изумруд прибрежья неровно пенили рифы, мористее зюйд-остовый ветер морщил залив. Вильнет тропа дальше от моря, стихнет прибой, и тотчас слышится шорох камешков, скрип кустарников. А рядом тяжело громоздятся горы, и высоко над горами парят орлы.
Передовщиком шел Шавкуц Джайранов, георгиевский кавалер, давний приятель Ашинова, мягко шел, тигриным шагом и, оборачиваясь, скупо улыбался осетинам. Они держались цепочкой — гибкие и неслышные, не знающие устали, как нарты, песенные осетинские удальцы. Ловко шли, точно у себя на Кавказе, а не в африканских чужих горах. За ними — вольные казаки, как величал их атаман. Казаки не казаки, но не робкого десятка мужики, знают они — волка ноги кормят, под лежачий камень вода не течет — А потому, шагай, брат, вышагивай. То-то б нынче морозцем дыхнуть. Куда-а-а! На дворе, гляди-ка, январь, а жарит-парит июлем. Э, не беда! Ветерок с моря холодит, славный такой ветерок. А вон, кажись, и долина. “Среди долины ровныя…” Не дуб, нет, но дерева распрекрасные зеленью так и блещут.
Вспугивая антилоп, припадали путники к колодцам с солонцеватой водою. Отдохнув, вновь карабкались козьими тропками.
Между тем в Таджуре сладили колонисты плоскодонное судно, одели его парусом, нагрузили. И плот сплотили, и фелюгу у таджурцев наняли.
Прости прощай, Таджура, не поминай лихом. Все таджурцы провожали колонистов. Сам султан в тюрбане и длинном халате, в сафьяновых сандалиях шествовал, прощально рукой махал. И оттуда, с плоскодонки, с фелюги, с плота, тоже махали и кричали что-то. Потом свернули за мысок, пропали из виду.
Певуче и сладко звалось это место — Сагалло.
Тут был старинный, давно брошенный, с обвалившейся башенкой форт. Будто б испанский. А может, и не испанский, кто его разберет. Передний фас угрюмо созерцал море двадцатью узенькими бойницами. Сохранилась казарма — спальня, зал, комнатки, но давно уж служили они приютом разной нечисти. Сохранился и крепостной вал, облегающий форт с трех сторон, изнутри выложенный каменными уступами — для удобства обороняющихся. А трехсаженной ширины ров осыпался, порос кустарником, лопаты и топора ждал. Троица громадных финиковых пальм широко осеняла двор, глубокие колодцы полнились пресной водою.
Ашинов обнимал молодого Абдуллу, гладил его курчавые волосы, и зять султана Магомета-Лойта, повелителя горных данакильцев, молодой Абдулла, смеялся и все повторял: “Москов… москов…”
Ашинов поднялся на плоскую крышу казармы. Перед ним было море, над ним было небо. Дул соленый ветер. Ашинов снял фуражку и перекрестился. Вот она, минута — светлая, исполненная важного значения. А в жизни всякое случалось, темное тоже жизнь-то пятнало.
Лет шесть назад на Кавказе, в Сухумской округе, выговорил он у начальства земли рядом с Ольгинской, селение так называлось — Ольгинское. Поехал на Полтавщину посулил хлеборобам, какие победнее, разлюли-малину, сами, мол, себе хозяева, по казачьему обыкновению. Ну, тронулись мужики, поболе чем нынче, сюда, в Африку. Приехали, впряглись, Ашинова атаманом кличут. А тут вдруг начальство на дыбки: как, что еще за вольные поселенцы, что еще за такой атаман выискался!.. Не-ет, говорят, это немыслимо, устраивайтесь-ка на общих основаниях. Пока препирались, сумел-таки Ашинов урвать ссуду для покупки коров. Тут-то его и. дернул дьявол на спекуляторство: продавать стал скот в полтора раза дороже, чем платил за него. А недруги из местного начальства разнюхали, ославили: вор, дескать, Ашинов, под суд его, мерзавца. И мужики подхватились: разбойник, наживала! Слевшил ты, атаман, пришлось от суда уносить ноги. Как уж в Одессе, годы спустя, охотников в Африку записывал, все-то опасался, чтоб сухумские не явились. Хула-то ведь, что молва, а молва, что волна, — быстро бежит, не отгонишь. Миловал господь: прежних, сухумских, не послал…
Он не слышал, как его позвали оттуда, снизу, со двора, где уже горел костер, где данакильцы потрошили барашков, а осетины готовились жарить шашлык. Он не слышал. Море с дельфинами было перед ним, небо с орлами было над ним, дышал он жадно, и виделись ему пышные баштаны, тучные нивы Новой Москвы.
Дни двинулись маршем. Горячие, веселые дни. Все испытывали почти восторг, верили, что сообща своротят гору и на месте одичалого форта взбодрят такую новину, какой свет не видывал. И люди радостно хмелели от своего неустанного труда. Одержимый труд, когда трижды в день голоден и трижды в день насыщаешься, и спишь накрепко, и встаешь с петухами счастливый.
Супруги Ашиновы расположились в смежных комнатках при казарме. Казарменные покои, с общего согласия, заняли семейные. На обширном дворе в палатках и шалашах поселились (пока не срубят избы) все прочие. Доктор Александр Добровольский зажил в санитарной палатке. Вскоре готовы были пекарня, кухня, склад общественного имущества, пороховой погреб, слесарная мастерская. Вне форта, на опушке, устроили кухню и столярную.
Расчистили, раскорчевали землю под сады и огороды. Виноградные лозы, купленные Ашиновым в Крыму, привились; черешня и вишня в несколько дней зазеленели, недели полторы спустя пошли в цвет; а вскоре посадили картофель, арбузы, дыни.
В горах было раздолье охотникам: фазаны, зайцы, куропатки, кабаны. А чтоб не наскучил мясоед, залив изобиловал крупной кефалью, угрей мальчишки ловили во время отлива голыми руками.
Колодцы, помимо тех, что были на дворе, обнаружились и близ форта. Еще Гиппократ, отец лекарей, советовал обращать сугубое внимание на качество воды. Он бы удовлетворился здешней вполне. Лишь один источник оказался не очень чистым и был отдан в распоряжение прачек.
День-деньской озабоченная, хлопотливая Новая Москва к вечеру стихала. Поселенцы сходились к большому костру. И тогда в неуследимую минуту что-то широко и беззвучно касалось людей. Глаза туманились, песельники затевали печальное. Может, всем вспомнилось минувшее, а может, вдруг тревожили какие-то предчувствия.
…Мало-помалу жизнь вошла в берега. И в течение будней неприметно привяло что-то, как бы пожухло, исподволь переменилось. Одни не желали заготовлять лес: “Что нам за нужда жилы выматывать?” Так говорили семейные, поселившиеся и казарме. Ремесленники, занятые разными поделками в слесарной и столярной, требовали мзды. Осетины, не только охотники, но мастера на все руки, объявили, что они-де ни в ком не нуждаются, особняком могут существовать. Хранители складов почувствовали себя хозяевами всяческого имущества, боевых припасов.
Ашиновы не возделывали землю, им все полагалось само собою. Придерживаясь казачьих установлений, атаман ввел строевые учения и стрельбу по цели. Но воинская повинность, как бы ни была оправданна, всегда в тягость, и многие старались избежать ее, отговариваясь занятостью… Как-то приехал из Обока араб-негоциант с табаком и рисом. У кого были деньги, обзавелся товаром, у кого не было денег, обзавелся завистью к счастливчикам. Но и те и другие не одобрили Ашинова, когда он не разрешил арабу открыть в Новой Москве лавку: “Не желаю отдавать в кабалу чужестранцам первых русских поселенцев в Африке”. Ему резонно буркнули: “Оно так, да сам, вишь, сигарой балуешься!..”
Коротко говоря, то и дело, хоть пока искрами, возгоралось неудовольствие.
Наконец составилось подобие заговора. Среди вольных казаков был некий Павел Михолапов, отставной поручик 14-го пехотного Олонецкого полка. Он заведовал в станице оружейной частью. Черт знает, что понудило его ехать в Африку. Вот этот самый Михолапов повел с молодыми людьми секретные совещания. Сдается, сам метил в атаманы. А покамест юный Бонапарт подбивал кое-кого помоложе оставить Новую Москву. Как после выяснилось, обещал он заговорщикам “широкую дорогу настоящей жизни”.
Исчезновение шестерых поселенцев обнаружилось утром. Станица взволновалась. Разгневанный Ашинов кликнул Джайранова. Решено было воротить изменников. Доктор Добровольский не согласился: “К чему насильничать?” Софья Николаевна возразила: “Ради их же пользы! Мальчишки погибнут”. — “Ну, гадательно… — отвечал доктор. — И потом, вернете, а они снова…” Ашинов сделал нетерпеливый жест: “Э, нет! Мы за них в ответе! Наш почин дорог, вся Россия смотрит. Дезертиры сопливые…” Доктор сказал, что ловлю людей нельзя оправдать никакими соображениями, лучше уж отпускать недовольных на все четыре стороны. Его не послушались.
В тот день у Ашиновых опять гостили зять султана Лойта белозубый Абдулла со своими данакильскими товарищами. Они вызвались быть проводниками, а Джайранов и его джигиты напросились в карательную экспедицию.
Колонисты дожидались исхода дела со смутным чувством. Одни ругали беглецов. Другие покачивали головами: “Ежели мы прозываемся вольными казаками, то и вольны в своих поступках”.
Сутки спустя Джайранов воротил молодцов. Вся Новая Москва собралась. Вышел Ашинов. Обычно немногословный, он произнес речь о чести новомосковца и общей пользе, о тяготах, которые надо превозмочь, и о том, что нерадивых исправит труд. Толпа переминалась и вздыхала, не то осуждающе, не то сочувственно.
Неожиданно Ашинов прочитал приказ, учреждающий выборный суд. При слове “суд” воцарилась оробелая тишина. Потом послышался чей-то неуверенный голос: “А чего выбирать-то? Мы, чай, обчеством…” Единодушия, однако, не было, и выборы состоялись. Атамана назвали первым, он не противился. Назвали Кирилла Осипенко, бывшего драгунского вахмистра, еще троих.
Судоговорение состоялось при закрытых дверях. Изменникам определили телесное наказание. Пороть, правда, не пороли — шомпола заменили “общественными принудительными работами”.
День этот ознаменовался еще одним распоряжением атамана: “во избежание побегов и дурных поступков” вольным казакам велено было хранить огнестрельное оружие в цейхгаузе, отныне выдавать его будут лишь на время военных занятий.
Недели не минуло, издал Ашинов новый приказ: вольных казаков разбил на шесть взводов, командиров поставил, а первый взвод, куда и осетинов включил, объявил своей личной охраной, хотя, по правде сказать, никому невдомек было, от кого и от чего надобно оберегать атамана.
Теперь уж недоставало, пожалуй, лишь сыска и тюрьмы. Они не заставили себя ждать.
Михолапов, отставной поручик, притаился, но не угомонился. Трое иль четверо остались верны ему. Нашлись и другие. К побегу готовились осторожно, тщательно. Однако Шавкуц Джайранов отлично исполнил роль начальника тайной полиции. Как водится, заговору дали созреть, потом заговорщиков схватили, изобличили, и вот уж вольных жителей вольной станицы замкнули в каталажке при казарме…
Жизнь вроде бы продолжалась прежней чередою. Спозаранку ведра звякали и петухи голосили, днем топоры стучали и гудел огонь в кузне, зеленели огороды, ходила в море ловецкая плоскодонка, атаман Ашинов с Джайрановым на охоты езживал, судил да рядил. И никто, кажется, не призадумался, что вот же они, взыскующие града, уже дозволили проклюнуться неправде.
Сидели в каталажке несколько бунтарей. Не по нраву им, вишь, Новая Москва пришлась. Ну и сидят арестантами, какая в том беда? Лишь бы урожаем господь не обидел. А по сытому брюху хоть обухом…
Губернатор Лагард не ездил в Сагалло. Он довольствовался сообщениями лазутчиков. Саид-Али, переводчик таджурского султана, барышники, все же проникавшие в Новую Москву, да несколько данакильцев, прельстившихся новенькими ружьями системы Гра, не оставляли донесениями обокского губернатора.
Лагард отправлял шифрованную информацию в Париж. Но оттуда лишь подтверждали получение депеш. Париж, очевидно, прощупывал позицию Санкт-Петербурга. С императором Александром правительство республики не хотело ссориться. Правда, еще в начале ашиновской экспедиции русский посол в Риме барон Икскуль официально отрекся от “этой шайки”, но все же не мешало убедиться в позиции Зимнего дворца. И Париж медлил.
Курьерская фелюга из Адена привозила почту. Лагард накидывался на газеты — французские, итальянские, английские. Искал свое имя, находил свое имя. У него сладостно екало сердце: маленький колониальный чиновник нежданно-негаданно очутился на грани событий чрезвычайных.
Он находил в газетах не только свое имя: об Ашинове упоминалось чаще. Журналисты расписывали мощь русского воинства в Африке. Английская “Таймс” в статье “Экспедиция казаков” сообщала, что люди “капитана Ашинова” высадились в Таджуре “в полной военной форме”. Французский репортер произвел атамана в “полковники лейб-гвардии”. Из Рима и Неаполя сообщали: книгопродавцы бойко торгуют портретами атамана, о нем читают публичные лекции, а некий майор Сан-Миниателли, бывший пассажиром на “Амфитрите”, “окончательно удостоверил личность варварского авантюриста, уже сражавшегося в Африке с итальянцами”.
Но Париж медлил. Лагарда снедало нетерпение. Как! Ужели не понятно, что Сагалло соседствует с караванными дорогами в Абиссинию? Разве не ведомы горячие симпатии абиссинцев к единоверцам русским? А возможность возникновения русской морской станции? Данакильцы султана Лойта недавно показали Ашинову пласты каменного угля! Чего же медлят высокоумные государственные мужи? Понятно — в Париже чехарда: генерал Жорж Эрнест Буланже рвется к власти (и правильно делает), зашаталось и пало министерство радикала Флоке, а теперь, кажется, вскочил в седло Тирар со своими умеренными республиканцами. Впрочем, и в этой кутерьме, право, не мешало бы подумать о заморских территориях…
Но вот началось наконец. Первым явился “Пингвин”, разведывательное судно. Авизо, как звучно говорили во французском флоте. Конечно, три пушки калибром семьдесят пять миллиметров чего-нибудь да стоят. Однако морской министр не слишком-то щедр. Что? Идут следом? Ах, вот как… И губернатор велит откупорить шампанское. Да здравствует флот!
Они картинно положили якоря на рейде Обока — крейсер и канонерка. Черт подери, это внушительно: шестнадцать стволов на крейсере, плюс десять на канонерке. Еще шампанского! И добрый коньяк на стол. Милости просим, адмирал Олри. Пожалуйте, капитан Верон. Прошу, лейтенант Бугенвиль.
“Что думает господин губернатор? — спрашивают моряки. — Послать русским ультиматум?” О да, Лагард уверен — ультиматум, подкрепленный пушками, будет исполнен немедленно. Пушки — последний довод королей? Ха-ха! Но первый довод республик.
Губернатор настораживается, замечая сдержанность моряков, этого адмирала Олри, кавалера ордена Почетного легиона, и этого носатого капитана Верона, закаленного в дальних плаваниях, и этого молодого виконта Бугенвиля.
Гм!.. Олри хмурит брови, Верон отводит глаза, а виконт Бугенвиль пылко заверяет: одно дело — хлестать картечью по дикарям и совсем другое — стрелять в мирных белых поселенцев… Но, господа, господа, — удивляется Лагард, — права Франции неоспоримы! Сказать по секрету, даже если они спорны, следует на них настаивать… Итак, за дело, господа!”
В знойный полдень открылась французам бухта Сагалло. Крейсер, канонерка и авизо приближались медленно. Показался форт с русским флагом на мачте. Корабельный отряд, развернувшись строем фронта, застопорил машины. Дымы шатнулись, потом встали отвесно.
“Пингвин” спустил шлюпку. Дежурные гребцы сели без оружия. Переводчик Сеид-Али, скользнув по шторм-трапу, умостился на заспинной доске.
На берег Сеид-Али вышел один. Из ворот форта бежали колонисты. Сеид-Али поискал глазами Ашинова. Тот шел широким спокойным шагом. Рослый, в белой рубахе, облепившей грудь, в синих шароварах, заправленных в мягкие сапоги.
Сеид-Али отдал пакет Ашинову и тотчас вернулся на шлюпку: ему не велели дожидаться ответа. Матросы ударили веслами, точно за ними погоня, и вот уже шлюпка исчезла.
Подоспела Софья Николаевна, Ашинов протянул ей бумагу:
Какая “французская территория”, какие “французские законы”? Ошеломленные колонисты не понимали, что отпущено лишь полчаса и что срок исполнения ультиматума рассчитан именно на то, чтобы его невозможно было исполнить.
Шлепали волны, реяли чайки, плыл душный день, а там, в бухте, вершили свои грозные эволюции крейсер, канонерка, авизо. Истекли тридцать минут, и оттуда, из блистающей бухты, донесся громкий и странный звук, будто длинной орясиной ударили по воде.
Но ударили не по воде — рвануло, грохнуло где-то рядом, совсем рядом, не разберешь, правда, впереди ли, сзади ли. И мгновенно стихло. Только стало не так тихо, как раньше, не шлепки волн, не шерстяное потрескивание флагдуха были в этой тишине, а сухой и дробный шорох каменной осыпи: в крепостной стене зиял пролом.
Принадлежал ли адмирал Олри к новомодной “молодой школе” французских морских теоретиков, сугубым ли практиком был — кто его знает, но действовал он хватко. Сделав несколько выстрелов фугасными снарядами, корабли еще приблизились к берегу и тотчас ударили картечными гранатами.
Шпионы давно донесли Лагарду, что в казарме поселились семейные. Губернатор Лагард не сказал об этом адмиралу Олри, просто посоветовал сперва разрушить казарму, дабы лишить ашиновцев опорного пункта. Олри счел совет дельным. И теперь в покоях, комнатках и залах все клубилось, выло, шипело, взвизгивало — свинец раскаленным веером крушил женщин и детей.
Варю Мартынову сразило вместе с шестилетним мальчонкой. Пелагее Рубцовой картечь перебила ногу. Потеряв сознание, она привалилась в уголок, рядом с казаком Шевченко, тот хрипел, захлебывался кровью. Софья Николаевна, подхватив чью-то девочку, ринулась сквозь дым и огонь, выскочила во двор и охнула: она была ранена в предплечье. Полумертвую девочку доктор Доброклонский взвалил на плечи, побежал к своей палатке, где он только что поднял большое белое полотнище с алым крестом. Но доктор так и не добежал до госпиталя: палатку смел выстрел с крейсера.
— Боже мой, боже мой… — беспомощно бормотал доктор, озираясь и замечая, как люди бегут из крепости.
Ашинов с перекошенным от боли и ярости лицом старался удержать их. Джайранов, отворив склад, поспешно раздавал оружие. Софья Николаевна, зажимая здоровой рукой раненую, спешила к мужу.
В ее бледном лице, в несвязных отрывистых словах, в том, как решительно преградила она путь бегущим, было столько гневной энергии, что все вдруг затоптались на месте, услышали вопли из горящей казармы, и тогда уж повернули, тогда уж ринулись назад, к казарме, к оружейному складу, и теперь Ашинов распоряжался, и его распоряжения исполнялись с тем остервенением, какое бывает, когда все одно пропадать, но пропадать на миру, с честью.
Кто-то из французских марсовых заметил подозрительное движение в предгорьях, плотнее прильнул к биноклю и четко различил вооруженную толпу: данакильцы во главе с Абдуллой валили выручать “москов”. Адмирал Олри приказал перенести огонь на чернокожих.
Обстрел форта внезапно прекратился, новомосковцы воспользовались передышкой, вынесли из крепости раненых, толику боезапаса, кое-какую провизию, кое-какой скарб.
Тем временем примчались гонцы: у Абдуллы много убитых, много раненых, Абдулла просит “москов” уходить в горы, пусть скорее уходят в горы: франки сейчас высадят солдат…
Атаман был контужен.
“Маринушку опалило порохом, — смутно, как в забытьи, соображал Ашинов, — бедный Марченко души не чаял в дочке, нету Маринушки, и Кольку убили… А-а, Шавкуц, уцелел, брат?.. Твои джигиты живы? Они молодцом, твои джигиты… Садись, Джайранов. Садись, старый приятель, знаю ваш обычай — никогда не сядешь рядом со старшим, хороший обычай, но ты уж садись, вот так…”
Не атаман Ашинов явился к шлюпке под белым флагом, а Софья Николаевна и доктор Добровольский. Французский офицер, вежливо козырнув, пригласил их на переговоры с адмиралом Олри и губернатором Лагардом. Софья Николаевна молча указала на убитых ребятишек и женщин. Офицер, побледнев, сдернул фуражку.
Часть казаков призывала драться до последнего издыхания: “Стоять за знамя! Умрем!” Некоторые подались в горы, к данакильцам. Большинство потерянно взирало на Ашинова.
До последнего издыхания? Умрем? Он был храбрецом, видывал смерть. И в схватках с турками на Кавказе. И в закаспийских рейдах при покорении Средней Азии. И здесь, в Африке: с несколькими казаками сражался под стягом махдистов-повстанцев против англичан, бок о бок с абиссинцами на рысях атаковывал батальоны итальянских захватчиков. Он был храбрецом, этот широкогрудый богатырь, что сидит под огромной финиковой пальмой, сидит, сгорбившись, в разодранной рубахе, опаленный порохом. Окаянный запах пожарищ шибает ему в ноздри, губы у него вздрагивают.
До последнего издыхания? Умрем? Может, атаману легче всего пойти на смерть. Ринуться на француза, на десант, в штыки ринуться, саблей рубать. А зачем? Для чего? Нет Новой Москвы. Орудийным ураганом смело все — и станицу и мечту. И следа не оставят вольные казаки на здешних берегах. Разве что могильные холмики. В горы уйти, к султану Лойту? Ни сил, ни желания. Он, атаман Николай Иванов Ашинов, во избежание напрасных, бессмысленных жертв принимает условия капитуляции.
Десант высадился без выстрела. Колонистам велели грузиться в баркасы. Французы бросились к бочкам со спиртом, вышибли днища, хлебали спирт чем ни попало, капрал с ястребиной рожей черпал поварешкой, орал: “Вива-а-а-ат! Что хотим, то и делаем!”
Приняв пленных, эскадра начала выбирать якоря. В те же минуты послышались взрывы — французские саперы взрывали минами уже и без того почти разрушенные строения.
В отличие от пехотинцев-десантников моряки держались рыцарями: оказали помощь раненым, накормили всех, даже бельем и обувкой ссудили. Офицеры сочувственно объясняли Ашинову, что вынуждены подчиняться министру и что все было б иначе, не отступись правительство России от ашиновцев.
И действительно, петербургские высшие сферы, не желая ссориться с французской республикой, пальцем не шевельнули в защиту безвестных людишек. Участь “бродяг” была решена: французы доставят их в Порт-Саид или в Александрию, там будут ждать русские суда. Потом повезут бывших колонистов в Одессу, в Севастополь. Согласно высочайшему повелению всех ждет наказание.
Так закончилось хождение за три моря русских мужиков, взыскующих града, искателей вольной землицы.
© 2024 Библиотека RealLib.org (support [a t] reallib.org) |