"Плевенские редуты" - читать интересную книгу автора (Изюмский Борис Васильевич)ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯТе шестнадцать суток передышки, что подарила в Плевне война Скобелеву и его солдатам, употреблены были Михаилом Дмитриевичем на тщательную подготовку к броску через Балканы — на нем настаивал Милютин. Скобелев послал интендантов в Ловчу и Габрово закупить шерстяные чулки, сукно для портянок, фуфайки, рукавицы. Солдатам сшили теплые набрюшники, портянки пропитали бараньим салом, всем подбили новые подметки, положили стельки, сделали особые, вместительные, мягкие патронташи. Реквизировали в округе волов, лопаты, топоры, веревки и лямки; неприкосновенный запас пополнили чаем, сухарями, сушеной говядиной и спиртом. Каждый солдат должен был нести сухое полешко. Еще во время блокады Скобелев заказал специальные вьючные седла, а теперь приказал солдатам оставить ранцы в Плевне, заменив их холщовыми мешками. Лошадей перековали на зимние подковы. Себе он добыл у драгун, как всегда, белого коня, с самым серьезным видом пояснив при этом Дукмасову, что пока под ним конь именно такой масти — пуля его не тронет. Он вообще был суеверен: огорчался, если просыпал в застолье соль, зажигал непременно три свечи, боялся понедельника. Вместе с Куропаткиным, теперь уже полковником, отправился Скобелев в рекогносцировку на Шипку, был там у корпусного командира Федора Федоровича Радецкого, и тот при них послал записочку начальнику позиции: «Плевна в наших руках. Объявите об этом войскам, но без криков „ура“». Возвратившись с Шипки, Скобелев написал обращение к солдатам: «Нам предстоит трудный подвиг, достойный испытанной славы русских знамен… Переход через Балканы с артиллерией, без дорог… на виду неприятеля, через глубокие снеговые сугробы. Не забывайте, братцы, что нам вверена честь Отечества… Наше дело святое… Болгарские дружинники! В сражениях в июле и в августе вы заслужили любовь и доверие ваших ратных товарищей — русских солдат. Пусть будет так же и в предстоящих боях. Вы сражаетесь за освобождение вашего отечества, за неприкосновенность вашего очага, за честь и жизнь ваших матерей, сестер, жен — словом, за все, что на земле есть ценного, святого. Вам бог велит быть героями». Пленение корпуса Осман-паши развязало русским войскам руки, высвободило стотысячную армию, и она теперь, в большей своей части, устремилась через Балканы, в обход армии Вессель-паши, чтобы соединиться за Шипкой, окружить турок, атаковать в низине их лагерь. Первый отряд-поток, возглавляемый Скобелевым и состоящий из 16-й пехотной дивизии, четырнадцати орудий, семи болгарских дружин и казачьего полка, двинулся из деревни Зелено Древо на юг по горной тропинке Имитлийского перевала, чтобы напасть на турок с запада. Левый отряд-потопу шедший из Трявны на Гузово, вел князь Святополк-Мирский. Следовало спешить, пока турки не пришли в себя от поражения и не создали новые Плевны; пока не вмешались европейские державы; положить предел «шипкинскому сидению». Фаврикодоров прислал чертеж двадцати семи мощных редутов, расположенных вокруг Адрианополя и еще пустовавших. Эти овальные, волнистые, четырехугольные редуты возвышались на расстоянии ружейного выстрела друг от друга, имели каменные траверсы и удлиненные амбразуры… Надо спешить, очень надо спешить! Отряд Гурко, еще десять дней назад преодолев Балканы через Чурьякский перевал, с боем уже взял Софию. Теперь должен был двинуться новый вал на Весселя… …Забелел впереди горный надменный кряж. Война втягивала в преддверие Балкан и орудия Бекасова, и Алексея на Быстреце, и, тоже верхом на коне, Верещагина с его этюдником, и Стояна с дружиной, вползала в длинное ущелье, ведущее ввысь. Вздымались по сторонам громады утесов, теряясь в небе, обрывались кручи, тянули к себе пропасти, свирепый ветер гулял по снежному коридору, валил с ног, угрожал. Когда еще в июле батальоны Гурко и отряды ополченцев Столетова за три дня одолели хребет Хаинкиойского перевала и очутились в цветущей Казанлыкской долине, многие рассчитывали на всеобщее восстание болгар, но ошиблись в своих, ожиданиях. Да и как могло произойти восстание, если осторожный Гурко побоялся раздать местному населению оружие, не решался поощрять партизанские отряды, видя во всем этом опасность. К тому же кровавый призрак прошлогодней апрельской резни все еще стоял перед глазами болгар, а оттоманских войск было за Балканами неизмеримо больше, чем русских. …Гурко с боями вынужден был отступить, оставив в горах отряд человек в семьдесят во главе с полковником Струковым, пять дружин болгарских ополченцев, присоединившихся к 36-му Орловскому полку, ранее занявшему перевал. Тогда же, в июле, сюда перебросили большую часть Донского казачьего полка. Меньше чем через месяц пришел целый корпус Сулейман-паши. Его надо было задержать, не пустить через перевал в Северную Болгарию, на помощь Осману. Завязались шестидневные кровопролитные бои. Четыре тысячи русских солдат и болгарских войников отбивались от армии, в семь раз превосходящей их числом. Только 11 августа было отбито девятнадцать турецких атак. Именно в этих боях был ранен в колено Драгомиров и появился непобедимый «пик Столетова», где русские и болгары отражали бессчетные атаки, следующие с трех сторон, когда в ход шли камни, ножи и штыки, когда стреляли в упор, когда, сжав неразорвавшуюся турецкую гранату, бросались на врагов. Верещагин в те дни был у русской батареи на горе Святого Николая, бешено обстреливаемой турками с Лысой горы, Вороньего гнезда, тоже отбивал атаки, успевал сделать наброски. Турки бесстрашно, настойчиво лезли на скалы, срывались в пропасть и снова продолжали лезть. …Сулейман-паша, выстроив свою армию, отобрал две тысячи добровольцев. Мулла обратился к ним со страстной проповедью: — Счастье — умереть в бою и попасть в рай! Захватить перевал или не возвратиться! Вся армия Сулеймана взяла на караул, провожая добровольцев на штурм. Но им тоже оказалось не под силу захватить перевал. А вскоре на Шипке закрепились две русские дивизии в ожидании нового подкрепления из-под Плевны, мучительно долго защищая позиции. Были буранные ночи — такие, как десять дней назад, когда на Бабе-горе погибло, обморозилось почти девятьсот человек. И все же шипкинцы стояли, вырубив окопы в камне. Болгарские жители окрестных деревень доставляли им пищу и воду, уносили раненых с поля боя в свои селения. Русские продолжали «шипкинское сидение». Луна, словно турецкий соглядатай, высвечивала горы. В авангарде шли саперы-болгары Столетова, две его дружины, батальон пехотного Казанского полка, казачья сотня пробивали траншеи в заносах саженной высоты, рубили мешающие продвижению деревья, сбрасывали в пропасть камни осыпей. Саперов возглавлял семидесятилетний воевода Церко Петков, участник Крымской и турецко-сербской войн, «балканский орел», как почтительно называли болгары этого высокого, с лицом, словно высеченным из бука, старика. К подошвам его привязаны железные крестовины, на случай гололеда. Сразу за Церко шагал, по пояс в снегу, с несколькими спешенными казаками есаул Афанасьев. Он то и дело останавливался, чутко вслушивался в малейший лесной шорох, высылал вперед разведку. Где-то, ближе чем на ружейный выстрел, притаились турки. Сзади сверкнул огонек — кто-то задымил «козьей ножкой». — Курево бросить! — свирепо прошипел Афанасьев… Скобелев приказал Бекасову протащить через перевал «хоть зубами» три орудия. Буйволы в бессилии падали. Тогда к каждому орудию прикрепили по тридцать человек и по пятьдесят — к зарядному ящику. Здесь-то и повстречался опять Алексей Суходолов со Стояном, сумевшим попасть в батарею своего капитана. Юноши успели только толкнуться плечом друг о друга, переброситься несколькими словами и впряглись в орудие. — Разом взяли! Еще раз — взяли! — командовал унтер Егор Епифанов, налегая на постромки. Шапка то и дело сползала ему на смешливые глаза. От них веером шли конопушки. Наконец, досадливо подтолкнув шапку ладонью вверх, он предложил:. — Ну-ка, братаны, давай тихонько «Дубинушку»! Надувая жилы, повел, с трудом раскрывая рот, обросший сосульками: — Эх, дубинушка, ухнем, эх, зеленая, сама пойдет… Нет, само ничто не шло. Впряглись в постромки тамбовцы, пензенцы, уральцы, тянут-потянут и все же вытягивают орудие, облепленное мокрым снегом. Хорошо, что оставили в Плевне ротные котлы и обозы, без них куда легче. На завороте — скользком карнизе шага в два шириной — солдаты продели канаты меж спиц колес, обвили вокруг дерева и так подтаскивали пушку. Слышалась солдатская команда: — Легше! Помалу! — Держи левей… — Еще малость поддай. — Стой! Стой! Несмотря на сильный мороз, обильный пот выступил на лбу Алексея, он обтер его рукавом полушубка. От нечеловеческого напряжения шумело в ушах, шли перед глазами красные круги, подкашивались растертые ноги. При спуске орудий колеса опасно скользили, Егор Епифанов подкладывал под них ветки и камни. Они вместе удерживали орудия — теперь уже сзади, канатами. К концу каната Русов привязал охапку веток, сел на нее, пытаясь тормозить, предупредить раскат. Ружье он закинул за спину, для упора вырубил палку. Впереди раздался страшный крик: то насмерть раздавил ездового зарядный ящик. Отмаялся солдат. Потом опять пошел подъем. Снежные вершины кое-где проходили сквозь облака, и, казалось, горные пики висят в воздухе. Упал рядом с Суходоловым пожилой пехотинец. К нему подошел Епифанов, стал поднимать: — Ну, че ты?.. Слышь? Солдат прохрипел: — Дыхало иззякло… в грудях… — и умолк — не выдержало, верно, разорвалось сердце. Не дошел до неба в клубящихся тучах. Снег мгновенно занес умершего. — Вот так, братеня, — с горечью сказал Егор, и Русов смахнул с головы шапку. Перед новым подъемом к Русову, Суходолову и Епифанову подошел Верещагин, весь залепленный снегом, как дед-мороз. — Устали, ребята? Епифанов, крепясь, ответил: — Не жалуемся, Василь Василия… Верещагин удивился: незнакомому унтеру известны его имя и отчество. «Наверное, слышал в разговоре офицеров», — подумал он. Но Верещагину было и приятно, что назвал не «степенством», не «благородием», а как близкого человека. Он не знал, что во всей скобелевской дивизии солдаты уже давно между собой величают его именно так. А этот казачок в Балканах? Пожалуй, старый знакомый. Ему припомнилась стыдливая просьба Кремены. И, в какой уже раз, подумал: «Не Алеша ли ее?» Но было бы нелепо сейчас «дознавать личность». Про себя же отметил: «Что-то в выражении его лица есть и не типичное для молодого казака. Может быть, мечтательность? Мягкость? Хотя это впечатление, возможно, обманчиво. Глаза смотрят достаточно независимо». И Суходолов узнал в подъехавшем того художника, которого увидели они с Алифаном в Журжево, на подводе, в первые дни войны. Это о нем санитар сказал: «Отчаянной смелости человек». Подошел генерал Столетов. — Соберите силы, юнаки, еще малость — и наверху отдохнем, — подбодрил он. В кровь исцарапываясь о скалы, обледенелые камни, раздирая одежду, полезли в самые тучи. Там, наверху, Стоян Русов, присев на снег, снял правый сапог, перемотал портянку: — Ознобился… Но распухшая нога не полезла в сапог. Стоян разрезал его на подъеме и сверху обернул сухарным мешком. — А у меня, вишь, ноги вовсе прибились… — словно подбадривая друга, сказал Суходолов. — Аккурат до неба добрались, теперя легше станет шлях держать… Но легче не становилось. Готовый каждую секунду упасть в изнеможении, нес на руках снаряд Егор Епифанов. Кругом стояла белесая мгла, волнами шла снежная пыль. Тащить орудия дальше оказалось невозможно, и лафеты, стволы, колеса солдаты отдельно положили на салазки из дубовых лубков, обвязали веревками. За час одолевали не более ста пятидесяти шагов. Кое-где приходилось вырубать во льду ступеньки, карабкаться на подъемы, хватаясь за сучья и корни. Быстрец держал себя молодцом: другие кони ломали ноги, а он нигде не завалился. Вот только кормить беднягу было нечем, и конь, где только мог, жадно сдирал кору с деревьев. Да разве ж ею сыт будешь? …Выглянуло солнце, и снег засверкал до ломоты в глазах, заискрились вершины, ледяные громады. Стоян, увидев, что правая щека у Алексея обморожена, схватил горсть снега, начал тереть ее. Алексей, не сразу поняв, в чем дело, отбивался, бросал снег в лицо Стояну. …Неожиданно пошел дождь. Все сразу покрылось ледяной коркой, начали ломаться полы шинелей, стоящих колом, башлыки отваливались кусками. А к ночи, уже возле Ветрополя, разыгрался буран, закрутили снежные смерчи, снег забивал рот, грудь раздирало — нечем было дышать. Ледяные иглы впивались в лицо. Сигналист, пытаясь известить о привале, дул в рожок, бил в барабан, но звук исчез, словно тоже замерз. Разжигать костры было запрещено. Алексей и Стоян вырыли себе в снегу яму, на дно ее положили дубовые жерди и ветки, под голову — холщовые мешки и улеглись, плотнее прижавшись друг к другу. Скоро над брезентом, которым они укрылись, возник сугроб. Они прорыли отверстие для воздуха. Алексей вспомнил, что у него в кармане сухарь, достал его, сунул в зубы Стояну. Но устали они до того, что есть не хотелось, поэтому грызли сухарь вяло. «Кашу рисовую поел бы», — подумал Русов о любимом блюде. Он начал рассказывать Суходолову о своих злоключениях в Плевне. Алексей, выслушав, признался неожиданно для себя: — А меня полонила девойко… Понимаешь, любов… Болгарка Кремена… Систово. Ждать обещала. «Вот почему спрашивал он тогда, что означает „аз ще те чакам“…» — улыбнулся Русов. — Замиримся, — продолжал. Алексей, — увезу Кремену на Дон. И ты до нас в гости приедешь… В станицу Митякинскую… Нет ее красивше… Сына, коли поп позволит, Стояном назову… Сказал так и только сердце разбередил: где-то за перевалом, за Балканами, тот конец войны, дотянешь ли до него? Ветер вовсе освирепел: ревел, гудел меж дубовых стволов в пять обхватов, выворачивал с корнем деревья. Тяжело стонали могучие дубы; приниженно гнулись буки, пытаясь остановить кочующие сугробы; скрежетали ветви; с грохотом падали камни. То пела свою зимнюю песню Стара Планина. Заснуть Суходолов и Русов боялись — можно и не проснуться. Теперь говорил Русов: — Война кончится — пойду в военное училище. Офицером стану свободной Болгарии. Артиллеристом… Как капитан Бекасов. Они все же решили по очереди спать. Один прикорнет с полчаса, другой его растолкает и сам ненадолго забудется. Первым вздремнул Алексей, на этом настоял Русов. Суходолову привиделся дворик Коновых, их сад и Кремена под вишней… После замирения остались казаки его полка служить здесь еще, чтоб турки не беспокоили. И вот приехал он на свидание с Кременой и говорит ей: «Собирайся на Дон». А она: «Как же я башу одного оставлю?». И Суходолов не знает, что ответить. Стоян лежал и думал свое: «Ничего, мы все осилим. И перевал этот одолеем. Русские гибнут, терпят для, нас, а мы-то сами для себя!». Ему захотелось сочинить песню про Балканы. «Матушка Стара Планина! Краса и гордость стороны нашей! — складывались слова. — Сколь перевидала ты на своем веку: и радость свободной Болгарии, и кручину ее подневольную. Дремучи леса твои, мрачны ущелья и бездны, чисты родники, настоенные на буковых листьях, тянутся к небу зубчатые снежные вершины, пики — море гор и лесов. И только орлы реют над хребтами да ревет златогривый лев, когда повстанцы ведут бой. Боится болгарин твоей чащобы, в зарослях папоротника, дикой росистой герани — от ее запаха кругом идет голова; любит твои горные поляны в розах, твоих притаившихся оленей, горделивых серн… И особенно — твоих четников, смелых юнаков». Где-то в горах ухал сыч — значит, изменится погода к лучшему. Кричала неведомая птица. Выли шакалы и волки. «Какой верный, надежный Алъоша, — думал теперь Стоян о своем друге. — Вчера, когда ехал верхом на Быстреце, научил меня продеть руку по локоть сквозь стремя и так идти. Только на самом крутом спаде Быстрец упал на колени, но вмиг поднялся». Конь шел с трудам, старательно мотая головой, точно замешивая ногами снег. Пробивался через сугробы, оставляя позади себя глубокий след. Снег облепил луку седла, лег белыми погонами на плечи Алеши, прикрыл белой попоной круп Быстреца. Он выбивался из последних сил, всхрапывал, ронял пену, и она казалась тоже снегом. Отощалые бока коня ходили, как мехи. Алеша слез с него, повел под узду… Суходолов вздрогнул, проснулся. Сказал сердито: — Долго ты мне зоревать дал… …Сигналист, прополоскав трубу спиртом, сыграл подъем. Суходолов и Русов сбросили с себя сугроб и вылезли из ямы. Буран утих. Вставало солнце, окрашивая снег в багряный цвет. Тучи повторяли линии гор, казалось, горы отражались в небе. Турки постреливали откуда-то слева и сверху. Суходолов вытащил из ямы, в которой они ночевали, свой карабин. Курок не спускался. Он стал отогревать затвор в кармане. Уходящие в разведку болгары надели поверх полушубков белые рубахи, на головы натянули белые чехлы и сразу слились со снегом. Тяжко всхрапывали кони. На их исхудалых боках лежал, не растаивая, снег. — В орудия впрягайсь! — раздалась команда, и солдаты влезли в лямки. Позади послышались крики. Суходолов и Русов оглянулись. В пропасть полетело орудие, исчезло в страшной глубине. Потом покатилась на дно пропасти лошадь с патронными вьюками. Мрачно глядели на происходящее косматые ели, нахохлившиеся орлы с соседних скал. Турки из ложементов, пробитых в горе, посылали гранаты и пули. Батальон быстро составил ружья в козлы, все солдаты начали лихорадочно расчищать тропинку, бросая снег в сторону турок и словно бы отгораживаясь от них стеной, потом разобрали ружья и перешли на следующий участок. После освобождения Плевны Верещагин жил в одном доме со Скобелевым. Правда, он почти не бывал на квартире: делал в альбоме зарисовки турецких пленных, улиц Плевны, вечерней реки во льду, дороги на Софию, усеянной трупами, занесенной снегом. Теперь, на перевале, он тоже беспрерывно рисовал. По памяти нарисовал того донского казачка. Рисунок получился удивительно удачным: чубатый паренек глядел мечтательно и бесстрашно… И другого солдата нарисовал, который так запросто назвал его Василь Василичем. На Верещагине белый полушубок на бараньем меху, под ним газеты, перевязанные веревками, — так утеплил себя, — темно-серого недорогого каракуля казачья папаха, на боку — шашка с костяным эфесом. Где-то в Обозе заплутались вещи. Он имел неосторожность в Габрово ненадолго отпустить своего денщика, кубанского казака Курбатова, а этот изверг рода человеческого, видно, загулял и так и не явился, хотя клятвенно обещал, что «беспременно справится». Сейчас Василий Васильевич вынужден был делать наброски снежного тоннеля на дощечке от сигарного ящика. Снег похож на легкий фиолетовый флёр, но как передать его холод? Эти как обступают высокой оградой. Как, например, дать ощущение глубины? Краской «черная кость» в сочетании с робертсон медиум? Должен ли холст «просвечивать» или приобретать плотность? Но вот его заняли другие мысли. Кого только не втянула в свои жернова эта война! На одном из ее привалов встретил Василий Васильевич юного, но подающего надежды писателя — Всеволода Гаршина, вольноопределяющегося 138-го Волховского пехотного полка. Он недавно опубликовал в «Отечественных записках» рассказ «Четыре дня». Внимание Верещагина привлекли глаза Гаршина: большие, светло-карие, глядящие с кроткой грустью. Его офицер отозвался о юноше очень лестно, как о человеке, стойко переносящем солдатские тяготы и даже представленном к Георгию. Художник познакомился с Гаршиным и был тронут, когда тот вдруг прочитал свое стихотворение, посвященное выставке верещагинских картин в Петербурге: И как хорошо сказал этот молодой человек: «Художник должен ставить значительные социальные проблемы, писать о драматических моментах жизни, а не быть фабрикантом украшений». А в освобожденной Плевне судьба свела Василия Васильевича с командиром 1-го Нарвского гусарского полка — Александром Александровичем Пушкиным, внешне совсем не похожим на отца. Старший сын поэта высок, с куценькой светлой бородкой. После ранения не ушел с поля боя, получил за храбрость золотую саблю и Владимира 4-й степени с мечами и бантами… …Кружились жернова войны, подгребали все новых и новых людей. Счет шел уже на сотни тысяч, а сколько еще втянут? Только слышался на весь мир хруст костей, да земля жадно впитывала кровь. Пена, как обычно, оставалась на поверхности, а полные сил юные жизни гибли и гибли. Да еще немолодые, совестливые люди сами жертвенно бросались в пучину. …Начался турецкий обстрел. Верещагин огляделся. Скобелев продолжал сидеть на своем белом арабе Плевне, глубоко засунув руки в карманы шинели, словно ничего и не происходило. Потом, соскочив с коня и бросив поводья ординарцу, неторопливо, с развальцей, пошел навстречу пулям, немного склонив голову в белой папахе набок, высматривая что-то, видимое лишь ему одному, и умышленно замедляя шаг. Вершины гор заволокло туманом. Пади забило темными тучами. Турки стреляли явно со скал. — Дукмасов, — позвал Скобелев, и хорунжий словно вырос из-под земли, — возьми взвод пластунов, вышиби турок из засады. Он показал на скалы справа, ни на мгновение не сомневаясь, что приказание его будет выполнено. Скобелев уверен был, что для истинно военного, а именно к таким он причислял хорунжего, ратное дело — желанный праздник. Дукмасов с пластунами полез в обход. — К финишу подступили, — сказал Скобелев Василию Васильевичу, возвращаясь. Верещагин, оторвавшись от эскиза, вопросительно поглядел на Михаила Дмитриевича. — Сквозь строй прошли мы с вами, Базиль Базильевич. — Скобелев искоса с удовольствием оглядел крепкую осанистую фигуру художника. Любил его по-своему: терпеть не мог «пацифистские картинки» среднеазиатской поры, но ждал новых, как он мысленно говорил, настоящих, и где-то в тайниках тщеславной души видел и себя на этих картинах. А еще любил способность Верещагина искать пекло, любил его вспыльчивость самолюбивого человека, нелицеприятную жестковатость в отстаивании правды. В художнике была какая-то величественность, что ли в гордо поднятой голове, в уверенном взгляде. Он ведь коренаст, а вот казался высоким. Несмотря на ранение, ловко держался на коне… Михаил Дмитриевич от кого-то слышал, что, когда выставку Верещагина посетил царь и его сын попытался пройти за веревку, отделявшую от зрителей картины, художник решительно запретил: «Близко смотреть не разрешаю!». Характер! — Сквозь строй… — повторил Скобелев и подумал о недавно раненном пулей в лопатку навылет Куропаткине и об отце, что остался в Плевне. Жаль, что они на прощание рассорились. Отец загорелся желанием выведать у Османа, где именно в городе их скрывальницы с зарытыми знаменами. — Разве ты на его месте сказал бы? — возмутился сын и едва уговорил старика не разрешать себе бестактности. «И все же, — незаметно посмотрел Верещагин на Скобелева, — в нем несомненен военный талант, он суворовской школы. Отношение же к нему власть предержащих — ревниво-подлое. Не могут отказать себе в удовольствии ошельмовать преуспевающего генерала. И напрасно-де атаковал на Зеленых горах: обреченный на неудачу, он, мол, тем „возвышал дух турок“ и пулям не кланяется „из кокетства“. Разговоры его с солдатами называют „демагогической болтовней с нижними чинами ради рекламы“, а заботу об их пище и удобствах расценивают, как желание „вселить к себе преданность солдат, чтобы легче было посылать их на убой, а самому получше обрисоваться перед начальством“. Мерзко!». Генерал Зотов, не зная отношения Верещагина к Скобелеву, пытался при Василии Васильевиче возводить на собрата напраслину: «Не отрицаю — распорядителен, энергичен, смел. Зато ни за понюшку табаку обманет, продаст, оклевещет. И общая слабость односторонних „гениев“ — считать себя всесторонними». Видно, не мог простить Скобелеву отзыв о нем, Зотове, — «увядший лист», — кем-то услужливо переданный. — Вы при мне так дурно и несправедливо о Михаиле Дмитриевиче не говорите, — резко потребовал Верещагин, — он мой друг, и, смею вас уверить, вы ошибаетесь. — Умолкаю, — неловко замялся Зотов. — Но, ей-богу, противна его манера со всеми обниматься, лобызаться. Недоверие это к человеку вызывает. — Ну, этот лобызательный грех я за ним еще признать могу, — сказал Василий Васильевич, вспомнив, как однажды Скобелев полез с объятиями даже к генералу Левицкому. А как только тот ушел, состроил гримасу отвращения: «Принес черт этого болвана». … Через час возвратился Дукмасов. Одежда его была изорвана, глаза горели от неостывшего возбуждения, короткий нос расцарапан. — Перекололи, — только и доложил, тяжело переводя дыхание. Скобелев кивнул одобрительно, словно иного ответа и не ждал, сказал озабоченно: — Скоро будем переваливать орудия через горы. Это предстояло сделать на виду и под обстрелом турок, засевших на Молуше — Лысой горе. …Верещагин, увидев, как, надрывая жилы, тянут солдаты пушки, начал вместе с ними толкать вверх сани со стволом. «Поразительные люди, — в какой уже раз думал он о солдатах, — терпят свою тяжкую долю без скулежа и способны на чудо». Когда сани втащили наверх, Верещагин достал кусок картона и сделал зарисовку этого пути на Голгофу в горах. «А господин Радецкий винтит далеко от траншей, в которых сроду не был, шлет да шлет начальству рапорты: „На Шипке все спокойно“! Все! Летят в пропасть люди. Рвутся бомбы-вороны. Вымерзает в худой одежде и обуви голодная дивизия, потому что непокойчицкие наживаются на картонных подметках сапог, на провианте… Гибнут под пулями. Заедает вошь. Все совершенно спокойно! И надо ли удивляться, что под Плевной в снегу мы оставили десятки тысяч отменных турецких ружей Пибоди, а крынковские никудышки-дубинки притащили сюда, с собой?!». Он увидел у саней облепленного снегом капитана Бекасова в белой бурке и тонким голосом радостно закричал ему: — Дорогой Федор Иванович! Так вы здесь? Бекасов подошел, пожал руку: — А где же нам быть? И правда, где в этот трудный час им быть? Но главное испытание подстерегало обходную колонну Скобелева в конце пути, длившегося сто сорок шесть часов. За двугорбым Чуфуком начали в полной тьме спуск в пропасть, чтобы на рассвете свалиться, как с неба, на турецкий лагерь в Долине роз. …Стоян, проехав по снегу шагов сто на боку, еще столько преодолел, хватаясь за корни, обледенелые колючки, ползя на четвереньках. Егор съезжал, как на салазках, на венике из веток. Части орудий опускали на веревках. Жеребец Скобелева сломал ногу, и Михаил Дмитриевич взял нового, светло-голубого, с золотинкой. Шипка, с ее турецкими батареями «Воронье гнездо», «Сахарная голова», «Девятиглазка», теперь оставалась слева. …Суходолов вел Быстреца в поводу, конь то увязал в снегу по шею, то съезжал с кручи, приседая на зад, тормозя хвостом и ногами. Густая пена падала с губ и паха, словно проскакал Быстрец версты и версты. С вершины Марковых столбов открылась на рассвете Казанлыкская долина. «Земен рай», — сказал Русов. …Бой завязался на окраине деревни Иметли, русские войска вышли к тутовым плантациям реки Тунджи, к Долине роз. Передвигались редкой цепью, окапываясь, используя каждую складку земли. Деревня была превращена турками в укрепленный лагерь: плетни, заваленные землей, стали брустверами траншей, в домах сделали амбразуры. Стреляли окна и двери. Возле другой деревни — Шейново — высилось десять редутов с орудиями. Появление русских не было полной неожиданностью, но их рывок оказался настолько мощным, протяжный гром орудий, усиленный эхом в горах, настолько устрашил, что турецкие войска в первые мгновения объяла паника. Однако вскоре они пришли в себя, и завязалась отчаянная рукопашная схватка. Гибкий, как пантера, турок набросился на русского пехотинца и ногтями вырвал ему глаз. Суходолов ударом приклада расколол турку череп. Оркестр играл бравурные марши. Капельмейстер Максантош — обрусевший венгр, похожий на длинный вопросительный знак, — расположив своих музыкантов в какой-то канаве, затоплял долину медью труб. Скобелев нервничал — казаки запаздывали с наступлением. Вон вздумали джигитовать на виду у неприятеля. Сейчас бы им в самый раз сделать налет левее редута, а они нашли занятие! — Сволочное казачье! — выругался генерал. — Фокусы показывают. Дукмасов! Скачи передай приказ этому отродью — перестать кувыркаться, немедля атаковать! Двумя сотнями! Дукмасов не двинулся с места. Генерал с недоумением поглядел на офицера: — Чего стоишь? Лицо, хорунжего побледнело, крылья ноздрей оскорбленно раздулись. — Если ваше превосходительство так ругают нас, казаков, — твердо сказал он, — я не могу выполнить ваше приказание. Скобелев бешено зыркнул глазами: — Да я прикажу тебя сейчас же расстрелять! Верещагин с опаской поглядел на казака. Дукмасов сдвинул брови, лицо его выражало мрачную решимость: — Как угодно будет вашему превосходительству, конечно, лучше погибнуть от турецкой пули, но раз мы сволочные… и отродье… Во всем облике хорунжего была такая готовность погибнуть, но не дать в обиду казаков, что Скобелев, вдруг поняв его, махнул рукой: — Ну ладно, ладно! Скачи, заступник! Передай приказ… Дукмасов, вздохнув с облегчением, поглядел на генерала признательно, поднял коня на дыбы и помчался навстречу пулям. — Однако распустил я их, — пробурчал Скобелев и виновато покосился на Верещагина, но злости в его голосе уже не было. А Василий Васильевич с тревогой думал: «Где же мой ящик с набросками?» Еще до перевала попросил он знакомого доктора Стуковенко передать небольшой, но драгоценный ящик Чернявской, а она обещала доставить его в Петербург, в верные руки. Передала ли? Он продолжал рисовать обтрепанного, обросшего щетиной молодого унтера с неунывающими глазами на лице в конопушках. Правда должна быть во всем. Нет реализма без идеи, обобщения. Можно обмануть жену, любовницу, но не искусство. Зритель сразу почувствует фальшь, пустоту, твое равнодушие. Этого не скроешь никакими фокусами. Он благодарен автору «Бурлаков», который сказал знакомому художнику, что другим живописцам так же далеко до верещагинской живописи, как подносу до настоящей картины. И что он натурой сродни Ге — тоже не способен и трех мазков сделать для чистого искусства. Воистину так! Какая великолепная картина «Петр I и царевич Алексей»! В ней даже фигуры говорят, не только лица и руки. Это тебе не римский недоносок, что памятником стоит на Марсовом поле, изображая Суворова. Репин назвал его, Верещагина, Петром Великим в живописи! Сказал, что до него не было солнца, а он первый стал передавать ослепительный свет… Что он колосс, отбросивший рутину… Даже страшно отвечать за такую оценку. …Русов, бок о бок с Епифановым, выбивал турок из ложементов в ореховом лесу. Шел штыковой бой, особенно страшный из-за своей молчаливости. Только временами слышались предсмертные хрипы. Вот из-за бруствера показался турецкий офицер. Русов приставил штык к его груди. — Яваш! — скрестил руки над головой турок. Стоян повел своего пленного вниз, к палатке Столетова. Генерал, увидев этого офицера с револьвером, шашкой, спросил недоуменно: — Как могли вы попасть в руки мальчишке? Офицер покраснел, смутился: — Он ошеломил меня… …Пробились навстречу друг другу 9-й и 23-й Донские казачьи полки. Пришла в движение кавалерия Дохтурова, ринулась в обход левого крыла неприятеля; начали рубку гусары; уланы и драгуны атаковали справа. То там, то здесь раздавался сухой, отрывистый ружейный треск, словно замыкающий кольцо. Оркестр продолжал играть марши. Было почти тепло. Снежок едва присыпал прошлогоднюю пожелтевшую траву и кусты роз. Скобелев, в шинели нараспашку, с саблей, отброшенной «на отмах», прильнул к биноклю. Вокруг рвались гранаты. Синела впереди дубовая роща у Шейново, левее виднелась Шипка в белых тучах. Верещагин пристроился на своем стульце неподалеку от Скобелева, делал зарисовки в альбом. Возле ног Василия Васильевича вонзился в землю осколок гранаты. «Вот сейчас, брат, — невольно подумал Верещагин, — тебя прихлопнут и откроют секрет, что такое война. А незаконченные картины твои осиротеют. — И опять ворохнулась мысль о рисунках, переданных с доктором: — Где эти утерянные дети?». Так захотелось ему сейчас же, мгновенно, очутиться в своей парижской мастерской, среди ее шкур, перьев, чучел! Забрать шимпанзе, которую оставил соседям. До ухода на войну он очень дружил с обезьяной, они обедали вдвоем, за одним столом. Обезьяна проказничала: отнимала салфетку, высыпала перец в его тарелку. Иногда сбегала через форточку и, нашкодив на стороне, возвращалась этим же путем, старательно прикрыв форточку. …Вдруг Скобелев, вскочив на коня, поскакал в Шейново. Верещагин, с шашкой через плечо, едва поспевал за ним на своем маштаке. Траншеи забиты турецкими и русскими трупами с колотыми ранами. Сколько и здесь погибло жизней! У палатки с красным полумесяцем на белом полотнище Дукмасов увидел молодого турка со свежим румянцем во всю щеку и черными усиками. Турок этот, судя по нашивкам на шинели, — врач, вцепившись в узду коня, выпряженного из санитарной повозки, тянул его к себе. А казак, с хищно изогнутым клювастым носом и бесноватым взглядом светлых глаз, вырывал узду: — А ну, брось, гад! Брось, кумпол разнесу! Врач, выхватив из внутреннего кармана шинели большой лист с надписью: «Женевское свидетельство», поднял его над непокрытой темноволосой головой, словно ища в нем защиту. — Гербом прикрываешься! — еще более распаляясь, закричал казак и, выхватив шашку, со свистом занес ее над головой турка. — Стой! Не тронь! — властно гаркнул Дукмасов, наезжая на рубаку. — Очумел, что ли? Не видишь — врач это, а не пленный. Казак, остывая, вбросил клинок в ножны, зло процедил: — Он бы меня, господин хорунжий, ранетого дюже вылечил! И ускакал. …Из-за оголенной рощи выскочили на конях Скобелев и Верещагин. Им сказали, что командующий Шипкинской армией Вессель-паша выбросил на кургане белый флаг, и они мчались к кургану. Увидев Дукмасова возле какого-то турка, Скобелев придержал коня и, обратив к хорунжему распаленное лицо, спросил: — Чего ты тут? Дукмасов объяснил. — За мной, к Весселю! — Скобелев сделал рукой такое движение, словно звал за собой не только хорунжего, но и турка. — Ак-паша![49]—восхищенно ахнул врач. Ни на мгновение не задумываясь, неуклюже вскарабкался на коня и, ударяя каблуками в его бока, нелепо взмахивая руками, словно птица крыльями, затрусил за знаменитым генералом. Так, вчетвером, они и доскакали до деревянного барака Весселя у подножия холма. Паша — с ожиревшим лицом, насупленными густыми бровями, сильной проседью в темных волосах — шагнул им навстречу. Глаза у Скобелева возбужденно блестели, нервный тик подергивал правую щеку. «Легко же ты, Вессель-паша, сдал сорок один свой батальон! — с невольным презрением подумал он. — Не сумел достойно драться и умереть. Непорядочен». Суровый Вессель сразу узнал Ак-пашу, подошел к коню Скобелева, в знак покорности притронулся к его стремени и протянул победителю свою тонкую, в золотых ножнах, саблю. Генерал небрежным кивком приказал Дукмасову взять у паши саблю. На Шипкинском перевале продолжалась перестрелка. Скобелев сдвинул брови. — Пошлите приказ своим войскам на Шипку, чтобы сложили оружие, — сказал он по-турецки паше. — Зачем впустую проливать кровь… Было известно, что там засело двадцать два табора. — Если через два часа не сдадутся, — безжалостно закончил Скобелев, — будет штурм и — никакой пощады. Четыре паши и турецкие офицеры стояли понуро. Вессель покорно подозвал высокого, с тяжелой челюстью, миралая[50] — начальника своего штаба, отдал требуемое распоряжение. Скобелев снова обратился к Весселю, уже несколько мягче: — Надеюсь, вы не будете возражать, если с вашим гонцом поедет мой заслуженный офицер, — он глазами указал на грудь Дукмасова, разукрашенную множеством орденов, — покажет на Шипке вашу саблю… Это подтвердит приказ о сдаче… Вессель мрачно нахмурился, но тихо, обреченно сказал: — Не возражаю. — Можно, и я поеду? — умоляюще посмотрел на Скобелева Верещагин. — Нельзя! — категорически отрезал генерал. Миралай сел на коня. Турецкий врач, стоявший за Скобелевым, весело подмигнул Дукмасову, мол, если паши сдаются, то мне сам аллах велел, как и тем, к кому ты едешь. Дукмасов поскакал за миралаем в горы, к вершине Шипки, задернутой белесоватыми тучами. Хорунжий за последние шестнадцать часов уже дважды перемахивал через Балканы, поднимаясь к Радецкому и спускаясь оттуда. Но сейчас мчался, будто и не было этих утомительных переходов. Верещагин с завистью проводил глазами всадников. Скобелев резко повернул коня, взял в карьер. Несколькими минутами позже соскочил на землю, вместе с Верещагиным стал взбираться на курган. Здесь трепетало два белых, сделанных из простыней флага, стояло крупповское орудие, тупо уставив бессильный ствол на горы, откуда продолжали спускаться русские войска. Впереди открывалась дорога на Адрианополь, «турецкую Москву». Если не сделать туда рывок, выигрывая время, немедля возникнут новые редуты. И новые упущенные Плевны нависнут мрачной тенью. — Теперь, Василь Васильевич, бросок на Адрианополь, — говорит он Верещагину, и тот кивает, соглашаясь. В одиннадцать утра на вытоптанной копытами и солдатскими сапогами поляне выстроились длинной шеренгой войска: левым флангом — к горе Святого Николая, фронтом — к Шейново. На небе недвижны, словно приклеенные, облака. — Смир-р-но! — раздалась раскатистая команда. — Глаза нале-во! Из-за бесславного кургана с белым флатом выскочил на коне Скобелев, промчался вдоль строя с высоко поднятой над головой фуражкой: — Спасибо, орлы, за службу и храбрость! Позади Скобелева скакал на маштаке Верещагин, жадно вбирал глазами солдатские ряды, шапки, галочьей стаей взлетающие в воздух, тела убитых на талой земле, горные вершины, вознесшиеся к небу. |
||
|