"Книга Бекерсона" - читать интересную книгу автора (Келлинг Герхард)

7

Оба вошли в длинную узкую прихожую, где было несколько дверей. Они вели в кладовку, ванную комнату и кухню, представлявшую собой крохотное помещение без окна, где весь день горел свет. И наконец, в спальню, настоящую нору, поражавшую обилием ковров и подушечек, возле стола стоял стул. Огромная кровать была квадратной формы. Они расположились на приятной мягкости и толщины матраце, несколько минут молчаливо обменивались взглядами, не прикасаясь друг к другу.

Потом он приблизился к Лючии, слегка дотронувшись до нее. Его пальцы нежно заскользили по ее лицу, лбу, скуле, щеке и носу, затем по губам, шее и груди. Она спокойно сидела перед ним и, испытывая гордость за свое тело, лишь разглядывала его. Когда его пальцы преодолели мягкую округлость и на какое-то мгновение задержались на самом возвышенном бугре, он, расстегнув блузку, стал ее снимать. При этом не возникло никакой неловкости. Лючия не пыталась его ни ободрить, ни сдержать его порыв. Она вообще замерла, предоставив ему свободу действия, лишь наблюдая за тем, как он овладевал ею: осторожно, пытливо, как настоящий исследователь, открыватель, желавший понять, как все это будет происходить в будущем. Словно сознавая, что сможет еще неоднократно все это повторить, он не спешил, ведь им вовсе не предстояло то, что они бурно сольются в экстазе, их не ожидала какая-то борьба, дикие объятия. Это было ритуальное действо, реализованная идея. Доверившись ему (поначалу он не должен был обращать на это ее внимание), она уступила инициативу и только однажды издала какой-то звук, похожий на мысленно оформленный вздох, при этом внимательно разглядывая его своими широко раскрытыми глазами. В них он почувствовал любопытство, стремление понять суть происходящего и выражение согласия, мол, все это позитивно, все так и должно быть. Тем не менее оставалось ощущение, что он ни разу не переступил ее внутренние границы как индивидуума и даже фактически не прикоснулся к ним. Они обладали друг другом до некоторой степени чисто зрительно, как бы на значительном расстоянии и как бы на ходу. И хотя происходящее носило черты откровенно животного происхождения, причем с элементами инстинктивности и самоутверждения, он всегда усматривал в этом и элемент сознательного действа и тем самым, как ему вдруг странным образом казалось, нечто от культурного акцентирования. Впрочем, он не мог, а может, и не хотел отбросить это очевидное противоречие.

Так завязался его контакт с этой женщиной, который с самого начала с обеих сторон напоминал одностороннюю любовную связь — терпимость и проявление власти или как раз властные отношения без насилия, словно печаль употребленности и хладнокровие употребления, к радости обоих, составляли общее целое. Уже тогда у него сложилось впечатление, что речь идет о невозможности существования равновесия между связью с этой женщиной и непреодолимой отдаленностью и даже холодностью, с которой он взирал на все происходящее как бы со стороны. А может, в этом и была невозможность любви, позволившая ей как самочке приманить его и завладеть им. Эта страсть неизбежно подвела его к той грани, где он пошел на компромисс, подчинился и согласился с ролью подневольного самца. В итоге, может быть, именно его отказ от того, чего так страстно желала она, стал предпосылкой ее счастья. Например, он обнаружил у нее и ревниво охранял некоторые отвратительные места (это название он придумал сам), так сказать, дистанционные кольца, личные «предохранители» (прежде всего в отношении физиологических секретов, а это — море слез, мокрых и липких, которое постоянно вызывало в нем лишь горькое отторжение). Он не пожелал капитулировать, опасаясь утратить в себе остатки неодобрения, свою отстойную невосприимчивость к происходящему. Другой импульс исходил опять же от нее. Она тоже пользовала его, прибегая к насилию, выжимая максимум возможного. Открывшись ему, она бессовестно заставила в нее войти. А однажды сама навалилась и в результате овладела им. При этом она так активно взяла его в оборот, что у него застыла кровь в кончиках пальцев, что потом перешло в долговременный болезненный зуд. Причем она смотрела на него с какой-то странной гордостью и уверенностью в том, что совершила нечто серьезное и весьма значимое. Уже при первой встрече он ощутил эту значимость в них обоих. Она заключалась в том, что их связи были уготованы ограниченные рамки. Он осознал обреченность и тщетность их связи и вместе с тем ее неизбежность. Впоследствии он порой резко противостоял ей, даже причинял боль — не физическую, скорее словами, причем хладнокровно и даже жестоко, что как бы накапливалось в нем и затем выплескивалось на нее. Тогда она, Лючия, заливалась слезами, но без тени упрека, вовсе не озлобляясь против него, как если бы случилось непоправимое в отношении чего-то окончательно устоявшегося или кто-то страдал бы от причиненной боли. Фактически своим поведением она вовсе не стремилась его в чем-то убедить или от чего-то отговорить. Это было естественной реакцией на то, что любовная связь тесно переплелась с болью от сознания ее нежизнеспособности. Нередко ожесточенность исходила и от нее самой. Иногда после нескольких дней отсутствия она подсаживалась к нему и словно отдавала себя ему в наказание (за что?), провоцируя его на жесткую реакцию, после чего горько плакала, как от изнеможения. Нет сомнения, что между ними существовала собственная правда, а насилие было лишь выражением того, что присутствовало в их отношениях. Тогда он не понимал этого и ей так же говорил, например, объявил, что спит с ней только в этот раз, чтобы затем расстаться: в ответ бесчисленные (попробовать бы их все пересчитать?) потоки соленых и мокрых слез текли по лицам обоих (из-за чего он ненавидел ее еще больше), завершаясь очередной последней вакханалией, обогащавшей новейший опыт безумия и эмоционального зашкаливания.

Так что это была священная и чистая любовь, ибо в ней отсутствовало нечто извращенное и наносное и еще фальшь, а присутствовал незамысловатый принцип — притяжение/отталкивание. И если ночью она нашептывала ему в ухо, что любит его, повторяя неоднократно свое ужасное ятебялюблю, то в этих словах ему слышалось нечто нечистое и даже неблаговидное, о чем он ей прямо и сказал. Впрочем, ее высказывание (а по сути дела, нечто неуместное) он объяснил потрясением, обусловленным именно тем, что он, Левинсон, ее, Лючию, в любом случае не так любил, как надо. На следующее утро он проснулся один в постели, в этой самой норе. В записке, лежавшей около столика, он прочел, что ей рано надо было на работу. Пусть он приготовит себе завтрак и, может быть, сходит за булочками и газетой. Она оставила ему ключ, а он нашел в кухне все, что потребовалось. От души помылся под душем, позавтракал и огляделся в квартире. Из-за ограниченности площади здесь не было настоящей спальни, поэтому широкая кровать, заправленная белым бельем и прикрытая холщовым покрывалом, возвышалась посреди жилой комнаты. Он убрал постель. Кухня не блистала чистотой, там действительно царил беспорядок. В квартире ничего не запиралось, шкафы в прихожей, белье и одежда, которые, на его взгляд, источали все еще девственно чуждый запах, ванная, интимность выставленных там предметов, характерный сорт зубной пасты, средства гигиены, шампуни, тюбики, флаконы, баночки, всякие таблетки и пилюли, в жилой части квартиры — фотоальбомы, которые он бегло пролистал. На фотографиях в основном были изображены маленькие дети, люди на пляже, согласно подписям под фотографиями, были дядями и тетями, молодой человек по имени Олаф с гримасой на лице тянулся прямо в камеру, со многих фотографий смотрел пожилой мужчина с шарообразной лысиной, своей полнотой напоминающий гуру, быть может, это какой-то тайный наставник, ее прежний возлюбленный? Он разглядывал все без особых эмоций — вот шкатулка для драгоценностей с несколькими явно старинными брошами и цепочками, доставшимися ей по наследству, фамильные вещи, а вот рядом с кроватью книги, и, наконец, настоящий шок — последний роман Кремера, который в тот особый первый день этой новой любовной связи он с живым интересом и любопытством пролистал и приступил к чтению, а потом уже читал не отрываясь.

И вновь Кремер втягивал его в свой водоворот, заставляя строго следовать сюжетной линии… И это после выхода его последней, более слабой книги (но так ли это было в действительности?), в которой он, Кремер, удачливый автор, судя по всему, увлекся трепом, правда, весьма изящным. Неужели это тоже Кремер? Книга без «укуса» — или все же без закона, без необходимости, и вот новое произведение. Странно, однако, когда он это говорит, без закона, он сам не знал, как из этого мог сформироваться критерий. Новую книгу, которая еще недавно едва ли привлекла бы его внимание, он прочел в один присест, просто проглотил не отрываясь. И с тех пор этот текст ассоциировался у него с квартирой Лючии (чего стоил один запах!), в которой он находился в качестве гостя, а также любовника, жениха и дармоеда. Она написала ему в записке, что будет около шести. Надо было бы проверить, не остались ли на подоконнике бутылки шампанского, а еще надо подкупить к ужину салаты. Неподалеку располагался магазин, у него ведь был ключ, с помощью которого он потом действительно вышел из дома с книгой Кремера в кармане. Сразу же после обеда он пересек их улицу и направился в магазин — сам нездешний, чужой, в общем, инородное тело. Происходившее вокруг в этом незнакомом для него месте, равно как и голоса игравших на спортивной площадке детей, производило какое-то странное, как бы приглушенное впечатление. Он окинул взглядом и оценил непривычный пейзаж, после чего вернулся в свою нору с пакетом и газетой в руках. В ней он обнаружил научную статью о происхождении мира под достоверным названием «Теория большого взрыва», эхо которого все еще доносилось с окраинных территорий Вселенной. Значит, «большой взрыв», а что было до него? Словно тем самым все проблемы решены! С виду это было созвучно надежному гипотетическому подходу, а запах в помещении, видимо, все еще был каким-то противоестественным, как и огромное закрытое окно со скопившимися в его створках зимними солнечными лучами, а также с иногда напоминающим о себе радиатором. Остальную часть дня он посвятил тому, что, включив акустическую установку, слушал музыку и размышлял об этой женщине, Лючии, не сомневаясь в том, что после возвращения с работы снова овладеет ею.

Когда она пришла, случилось небольшое происшествие: раздавшийся едва слышный сигнал тревоги заставил его поволноваться. Дело в том, что входная дверь оказалась запертой на ключ. Бедная Лючия перепугалась, решив, что его нет дома… Нет, он был внутри, а ключ повернул в замке лишь безопасности ради, наверное, поскольку находился в чужой квартире. Когда все выяснилось, Лючия улыбнулась и успокоилась. Сбросив пальто, она прошла в кухню, потому что купила кое-что из продуктов. Когда он стал к ней немного приставать, Лючия оттолкнула его от себя. За ужином при свечах они пили и разговаривали о том, как прошел день для нее и для него. Беседа в нейтральных тонах, как пристало старым добрым знакомым. И лишь потом, когда все убрали со стола, в их глазах засветилась прежняя чувственность, как мостик к возобновлению того, что было между ними. И тут он снова ощутил дистанцию и напряженность.

Потом она встала и вышла из комнаты. На некоторое время в маленькой квартире воцарилось молчание. Чуть позже он заговорил о книге, книге Кремера, которую увидел здесь у нее. Поинтересовался, читала ли она уже эту книгу? Вдруг ему все стало ясно — понятно по взгляду, что с ним, с Кремером, она была знакома и, возможно, имела какие-то отношения.

Он спросил ее и об этом. После короткого раздумья она сказала, что это совсем не важно, все давно в прошлом и даже воспоминания почти стерлись. Правда, заметила, кое-что действительно было — почему? — да просто это было прекрасно! Нет, с той поры уже ничего не осталось. Заклиная все, что было в прошлом, она слишком уж рьяно оправдывалась, а он делал вид, что не понимает, и продолжал ее мучить своими вопросами о ревности и подозрениях, пока они снова не слились в объятиях в теплой, погрузившейся в темноту квартире. Свет в комнату попадал лишь от наружного уличного освещения. На этот раз она была еще мягче, может быть, под впечатлением произошедшего спора — этого первого спора, который всегда был самым скверным, — еще податливее, а он еще более отстраненно наблюдал за тем, как она буквально теснила его, давила, словно сама попала в беду, как в отчаянии обвивала его руками, прижимаясь к нему щекой, залитой слезами. Но когда он тихо спросил ее, почему она сейчас плачет — почему же ты плачешь? — ответа не последовало. Вскоре после этого он ощутил такую бесконечную скуку, такое вдруг нахлынувшее на него отвращение, что был готов встать и уйти.

Наблюдая за тем, как он одевается, она очень спокойно и сосредоточенно спросила, вернется ли он к ней: ты вернешься? Он не ответил утвердительно, лишь продолжал молча одеваться.

Очень бледная и спокойная, но все-таки чуточку жалкая, она стояла перед ним в ночной рубашке, стараясь поймать пучком своих волос его взгляд. Ему требовалось отвести душу, требовалось пространство! Вначале надо было поспать дома у себя, как он сказал: у него есть работа, сейчас для него это важно; затем она, сохраняя спокойствие, заметила, что он в любое время может к ней вернуться; пусть помнит об этом и пусть оставит себе ключ.

Затем он, облегченно вздохнув и придя в себя, словно освободившись (только вот уместно спросить — от чего?), отправился по ночным улицам, прочь, только прочь отсюда, снова прочь! Неподалеку от вокзала он погрузился в другую жизнь, в ночную жизнь дна, в эрзац-среду тех, к кому он подсел, в случайное обиталище людей, похожих на муравьев. При этом он подумал о каком-то возмещении, поверив вдруг в то, что все так или иначе устроится должным образом. Какой-то завсегдатай ночлежки в четыре часа утра рассказывал о своей пропащей жизни, состоявшей не столько из традиционных очевидных, сколько из недавних фактов. Странный, набивавшийся ему в друзья, судя по всему, безвольный тип, который распространялся на тему о пытках, кандалах и кнуте и который, если он его правильно понял, с этими атрибутами являлся к желающим по месту их жительства и за деньги устраивал им наказание, причем однажды уже был случай, но не в связи с ним, когда некто, как он выразился, перешел границу. Правда, было неясно, чем закончится этот разговор, поэтому он, Левинсон, решил поберечься и при первом удобном случае покинул своего свежеиспеченного знакомого… Если этот рассказ имел своей целью добиться его, Левинсона, дружеского расположения и сочувствия, то в итоге он вызвал в нем скорее озноб, натуральный в силу биологической сущности, просто космический холод, словно сознавая, что в окружающем пространстве жутко холодно, что за пределами несущих тепло слоев атмосферы жизнь невозможна, что там царят тишина и безвоздушное пространство, повернутость или пустота, на фоне которых поражавшее своей свежестью звездное зимнее небо Гамбурга казалось прямо-таки близким и родным.

Погруженный в эти мысли, слегка покачиваясь, он направился ранним утром домой — по припорошенным улицам, мимо домов с ледяными узорами на окнах, в тумане, поднимающемся от земли. Он шел среди снежной тишины, в которой были едва слышны его собственные шаги; казалось, даже запущенные для прогрева двигатели автомобилей не ревели, а издавали какой-то приглушенный звук. Первые утренние пешеходы встречались ему, каждый шел сам по себе, устремив взгляд прямо перед собой, как животное. Пока он добирался до своей улицы, ему почти никто не встретился. Только на лестничной клетке послышался какой-то трескучий шорох: вот и они, вдруг пронеслось у него в голове, и пульс лихорадочно забился. Однако никто не появился, никто от него ничего не хотел, он тихо прошмыгнул наверх, отпер дверь и, войдя в квартиру, снова запер ее за собой, после чего еще долго стоял в темной прихожей… но и потом не стал включать свет. Он уселся в кресло перед окном, устремив взгляд в темноту, на утреннюю улицу, на первые засветившиеся окна, на новую жизнь на той стороне, жизнь, которая текла не так, как его, по другим законам и в другом режиме времени, на мужчин, женщин и детей, охваченных этим доминирующим ритмом. Он даже испытал почти сочувствие, не понимая к кому — к себе или к ним? Он долго сидел под шерстяным одеялом в кресле, пока постепенно все видения не исчезли, но он продолжал сидеть неподвижно, гордясь, что сидит именно там, а не где-нибудь еще, что когда-то родился, что сейчас оказался здесь и что никого рядом с ним нет. Потом он заснул и проспал до тех пор, пока вдруг не зазвонил телефон. Но он не стал поднимать трубку.

Потом в его сознание ворвались сны, которые он записал на следующий день, по этой причине они до сих пор отложились в его памяти: из какого-то бетонного строения, где он хотел спрятаться, потому как за ним гнались преследователи… И каждый раз, когда он сворачивал, пытаясь уйти от них, те все решительнее приближались к нему, пока он не добрался до самой верхней платформы, возвышавшейся над прочими, в безнадежном положении… Он взбегал наверх этаж за этажом, через строительный мусор, какие-то недоделанные лестницы без перил, однако преследователи вылезали из всех углов, неизменно оказываясь там, где ему еще только предстояло появиться. И вот с самого верха, куда он уже не мог добраться, ему издевательски дали понять: игра проиграна, надо бы сохранять спокойствие, все равно его столкнут с лестницы, но вначале хотят еще насладиться его испугом… затем вся банда под душераздирающее улюлюканье унеслась прямо у него из-под носа, женщины демонстрировали ему свои обнаженные груди, мужчины, ухмыляясь, выказывали непотребные места, а причудливая пара имитировала коитус под смех, крики и рукоплескания: столкни его, столкни его вниз, испытывая при этом какое-то безумное удовольствие: столкни его! Он смотрел на них — одичавшие уродливые твари обоего пола, эксгибиционисты в полувозбужденном состоянии, проститутки в ярких набедренных повязках, которые похотливо, изрыгая какой-то вонючий запах, показывали ему свои языки… Предложение было сделано: ему гарантирована пощада, если он ответит, отреагирует, чтобы получить свою долю потехи, или его принесут в жертву! Он действительно пытался делать вид, что смеется вместе со всеми, словно получил свою долю развлечения, что их вовсе не убедило. Потом он еще спросил, зачем им это надо, в ответ на что особо значимая личность в духе собственной позиции определила это как наглость, плюнула ему в лицо и грязно обругала. Затем все снова сошлись, но в итоге вместо того, чтобы столкнуть его вниз, разразились жутким отвратительным хохотом. Он проснулся в поту. В тот же миг опять зазвонил телефон, на этот раз он снял трубку. Никто не ответил. Лишь позже ему подумалось, что эти звонки, вероятно, исходили от них, что им, наверное, хотелось знать, дома он или нет. В полдень он сидел у себя на кухне, завтракал и смотрел в окно. На улице было безлюдно, пустые оконные глазницы, девушка не танцевала в квартире напротив, груша выглядела как высохший скелет. Потом в дверь позвонил почтальон, и на пол упал конверт, почтовый конверт без указания отправителя. Он не без колебания повертел его в руках и засунул в нагрудный карман пиджака. Тогда вся его жизнь втиснулась в несколько дней. По сути дела, он не знал, как жить дальше или как он должен был жить. Он знал лишь одно: острота и точность восприятия — переживания, инородность и Лючия, — соединились в единое целое, а всего несколько дней складывались в целую жизнь.

Потом, уже в кафе, он раскрыл конверт, в котором вместо письма была лишь фотография, нерезкая, черно-белая, словно сделанная с большого расстояния: пара в пальто, идущая по лугу в парке, и больше ничего — ни вопросительной надписи, ни слова на обороте. Он озадаченно разглядывал снимок, а когда ему принесли кофе, быстро отложил фото в сторону, но все же продолжал украдкой его рассматривать: двое в парке, мужчина и женщина, композиционно, вид наполовину сзади, наполовину сбоку, головы обоих чуть повернуты назад. Так кто же изображен на фото? Он не мог понять, что за этим скрывалось: может, новый контакт, а может, его тайные заказчики таким образом хотели что-то ему сообщить или просто хотели обратить на себя внимание? Он стал более внимательно разглядывать фото, теперь уже с тщательностью детектива: кем были эти люди, куда направлялись, что вообще происходило? Скорее всего это все же была прогулка, вероятно, на Альстере,[4] когда он был еще рекой, деревья еще не сбросили листву. Как долго осенью не опадает листва на деревьях? А когда надевают пальто — мужчина в пальто во время прогулки по парку. Что это за парк? Может, Нениш-парк? Его лицо в профиль, корпус наполовину повернут назад, а женщина отвернулась. Какой все же странный ракурс: какая-то фальшивая композиция, жуткое несоответствие, похоже, что все смонтировано… И наконец до него дошло: да ведь это он сам, его голова, хотя не его пальто, просто голова и пальто от разных людей смонтированы вместе. И чем дольше он разглядывал фото, тем больше убеждался, что на снимке его голова, явно не в фокусе, в противоестественном окружении. Но зачем? И снова закралось какое-то недоброе чувство, что за ним откуда-то следили, в ожидании действий. И вот он взял в руки фотографию, эту фотомеханическую подделку, и в импульсивном порыве разорвал на мелкие куски. Короткий, резкий шорох, сидевшие вокруг на мгновение подняли глаза, и он, удовлетворенный, подумал: вы только посмотрите, посмотрите, вы все посмотрите! Тем не менее пусть они видят, что я с этим сделал, и задал самому себе вопрос: видимо, за ним постоянно следили, даже во время прогулок? Разве он не чувствовал раньше, что за ним ведется слежка и визуальное наблюдение?.. Разве он, путая следы, не переходил с одной стороны улицы на другую, не запрыгивал в отъезжающие поезда метро, потом неожиданно пересаживался в такси, при этом выставляя себя на посмешище?

Он осторожно огляделся и стал незаметно проверять других. Официантка — милая девушка. Он спросил себя, могла ли она заметить его смятение. Но она была поглощена только собой, не обращая ни малейшего внимания на клиентов, стояла у стойки и тихо разговаривала со своим другом. В остальном здесь было тихо, в центре зала возвышалась большая железная печь, странная и старомодная, но красивая. Он, Левинсон, один сидел в пальто, человек в пальто, подумал он, прямо как на фотографии, и размышлял о том, другом Бекерсоне, который, в свою очередь, наверное, тоже где-то сидел и думал о нем, Левинсоне. Или, находясь где-то неподалеку, наблюдал или наблюдали (мужчины, женщины?) за ним здесь? Между тем с колокольни медленно отвалился пласт снега (он наблюдал через тусклое стекло, как тот падал), целая глыба, которая, прежде чем упасть на землю, раскололась в воздухе. За соседним столиком маленький мальчик играл на губной гармонике, а сзади спиной к нему устроилась молодая женщина, волосы ниспадали ей на плечи, а перед ней вился парок — рекламная игра на губной гармошке. Воцарилась тишина, потом вдруг показалось, что все замерло, даже воздух, после чего все снова каким-то образом пришло в движение.

Стало быть, они это знали, так же как они знали все: они были в курсе его встреч, его любовной связи — и это был, по сути дела, их комментарий. Если в этом новом сообщении и улавливалась едва заметная критика, означало ли это, что они не согласны с тем, что он и Лючия?.. Они ведь не являлись надзирателями за добродетелью, а его частная жизнь их действительно не касалась, или это не так? Нет, он с тем большей решимостью и непреклонностью… в общем, пусть за ним надзирают, ему было все равно, он им вовсе не был обязан и не собирался позволять собой командовать. Тогда уж он лучше вернулся бы к ней, встал бы перед ее окном, и если бы она, Лючия, спросила его, что там за окном, ответил бы просто: ничего особенного… Он вышел из кафе и как-то невольно направился в другом направлении — к ней! Хотя точно знал, что за ним никто не следит, он прошел-таки мимо ее дома. Удивляясь самому себе, он задумался, куда теперь идти и что делать.

Повернув, он с помощью оставленного ему ключа наконец вошел в квартиру.

Лючия появилась под вечер, как он сразу же заметил, приятно удивившись его приходу. Однако, приглушив свои эмоции, она приветствовала его скорее сдержанно, как старая знакомая, просто чмокнув в щеку. Потом поинтересовалась, не хочет ли он что-нибудь поесть вместе с ней. Видимо, Лючия надеялась на его приход — у нее все было, она даже налила ему немного вина. Потом они еще долго разговаривали, причем оба достаточно сдержанно, сказывалась неопределенность в их отношениях. Лючия не распахивала ему свою душу и была настроена весьма категорично. Она резко отдернула свою руку, когда он попытался до нее дотронуться. Он, Левинсон, все понимал, со всем соглашался. Он рассказывал ей, кто он такой, чем занимается, стараясь объяснить, в чем особенность его натуры и как эта особенность направляет и ведет его по жизни… Нет, женщины у него нет, другой женщины, ему требуется скорее дистанция, чтобы существовать для самого себя, требуется время — для себя и для всего прочего. Пока он говорил, она смотрела на него, стараясь понять, а он распространялся о свободе, одиночестве и любовных узах, независимости индивидуума, о разобщенности и контакте. Она все это выслушивала и вдруг поймала себя на мысли, что перестает доверять самой себе. Тем не менее он продолжал говорить, как бы прислушиваясь к самому себе, полагая, что в этих словах что-то есть, на самом же деле все время не переставал размышлять о Бекерсоне и его поручении, о котором еще понятия не имел. Она смотрела на него странным глубоким взглядом, делая вид, что внимательно слушает. На самом же деле ничего не воспринимала из его тирады. До ее сознания доходил лишь тайный зов: он говорит, и пока он говорит, это хорошо… Однажды она невольно дала ему это понять, когда заметила, что ей доставляет удовольствие слушать его голос. Лючия встала и затем снова приблизилась к нему, пока он не переставая говорил. Стоя у окна, глядя на него снизу вверх, она прижалась к нему, словно добиваясь прощения, — а собственно говоря, за что?

Позже, уже ночью, прозвучало слово «Кремер», сам он так долго избегал данной темы, пока она по собственной инициативе не произнесла это имя: Кремер, новая книга, как он ее находит, он ведь ее прочел? Теперь он поинтересовался, что у нее было с Кремером? Она ведь была знакома с ним, с Кремером, поэтому нечего вводить его в заблуждение. Может, ее до сих пор тянет к нему, может, она все еще спит с ним? Как все это так кончилось, почему, нет, совсем нет… Да, однажды (только один раз!) она спала с ним (она без труда произнесла это жуткое слово), но даже это было заблуждением, пустое дело, глупость, да и только, как она сразу же отметила: в любом случае ненужная затея. И если она в кого-либо и влюблялась, то только в него. На что он, Левинсон, заметил: пожалуйста, не употребляй это слово, он больше не мог этого слышать… О да, она знает, она действует в этом духе: любить только его, все прочее несерьезно. А что касается Кремера? Все связанное с ним не заслуживает внимания. О, но он смотрел на это не так, по-другому. Когда он представлял ее себе в будущем, ему не всегда мерещился при этом Кремер. Для него она была почти что… чем она была для него — почти что? — как Кремер, он прямо проглотил это слово, после чего они сменили тему разговора. Вот чего она не знала, не могла знать — это то, что его интерес к ней в значительной степени пересекался с интересом к Кремеру… Его присутствие здесь казалось ему вторжением в чужие права. Тем приятнее для него было присутствие здесь, удовольствие от возможности прикоснуться к ней своей рукой. Он это воспринимал как триумф — только в отношении кого? Кремера? В то время как она смотрела на него снизу вверх, несчастная, счастливая, и не понимала его, Лючия, которая цеплялась за него, хотела его, то была странная взаимная услада, после чего опять ненужность, словно только для доказательства того, что он на это способен… Лючия, которая по совершенно непонятным ему причинам решилась его полюбить с загадочной энергией женщины, которая достигает поставленной цели и которую поэтому он все еще продолжал любить, в том числе за ее решимость, надежность и вразумительность. Просто она действовала соответственно.

Таким образом, и этот разговор для Лючии обернулся потоком слез, а он от сотрясения воздуха словами снова ощутил что-то вроде щекотки (потребность в неудержимом смехе, сравнимом с неким высокомерием, которое наводило на него ужас), а еще какие-то неправомерные элементы в своей позиции, на которые он тем не менее закрывал глаза… Он объяснял ей, что они не подходят друг другу, до хрипоты доказывал ей это, в то время как она, видимо, только и ждала того момента, когда он закончит наконец свои словопрения и погрузится в ее плоть… При этом он чувствовал, насколько фальшива его логика и как много самоуверенности в его подходе. Это опять-таки было одно из выяснений их отношений, когда Лючия лишь смотрела на него, фактически его не слыша, когда она слушала его лишь глазами до тех пор, пока по ее влажным щекам не потекли потоки слез. Присев на край постели, он говорил об их отношениях, которые никак не складывались, — похожие на болезненную страсть, они в итоге были обречены. А существовали, наверное, только благодаря своей сомнительности и, собственно говоря, вовсе не производили впечатления настоящих межчеловеческих уз. Он с ней всем этим поделился и буквально сказал, что его подход страдает двойственностью, следовательно, это, конечно, не любовь, которая и без того представляла собой исключительно заблуждение и склонность к комфорту. В ответ она лишь поглядывала на него, в итоге вырвав своим страдальческим настроем нечто вроде движения или как максимум доброго расположения, — она ведь ему тоже симпатизировала. Удивительно, она с самого начала и на первый взгляд без внешних колебаний предпочла именно его и уже не отступала от этого решения до тех пор, пока это получалось.

Он же продолжал ее подозревать в своем состоянии неоправданного озлобления: поддерживают ли они все еще отношения друг с другом, она и Кремер? Она это отрицала, правда, не смогла разумно объяснить, почему оказалась на том первом вечере. В результате он предположил, что она лжет. Но ведь она не может лгать, если желает его удержать, именно в этой ситуации ложь недопустима. Да, странные успехи. В любом случае он ей не доверял и допускал, что она ведет двойную игру… Он снова и снова расспрашивал ее, а она не понимала, просто все отрицала (как ему сейчас кажется — не без основания!) и вместо ответа прямо-таки трогательно призналась, что с Кремером у нее не получилось, по отношению к ней он вел себя скорее как ребенок, а ей не хотелось его предавать. Он ее лишь сосал (так прямо и сказала), но это ничего не значило, что было, разумеется, достойно сожаления. Тем не менее он был ей симпатичен, в общем, славный малый, только очень печальный… Он же, Левинсон, казался ненасытным, всегда старался побольше разузнать, больше, чем она могла сообщить: так скажи, расскажи, ты ведь должна это знать. Вот только она ничего не знала.

Однажды поздно ночью ему показалось, он не хочет здесь об этом умалчивать. Ведь за всем этим мог быть сам писатель Кремер, который им манипулировал. Его таинственное эго избрало этот абсурдный план. А может, она с ним заодно, подумал он, но сразу же (и правильно, как он впоследствии понял) снова отбросил эту мысль.

Оставалось несколько дней, а именно из-за них, кого он хотел проверить, о ком хотел узнать, был ли им известен адрес, по которому он находился, но главным образом чтобы вывести из игры собственную квартиру, почту, их корреспонденцию… Все эти дни он практически не покидал нору, «дыру», желая лишь одного: чтобы она была здесь, вместе с ним, что, конечно, было невозможно, так как каждое утро ее ждали на работе. Итак, он «плыл по воле житейских волн», целыми днями не выходил из дома, почти не вылезал из кровати даже для того, чтобы сходить в магазин за покупками, перестал одеваться «по форме», бриться, предпочитая всему объятия с ней в постели. Один день сменял другой, вся жизнь превратилась в сплошные будни, и тем не менее он не переставал ее проверять, прочитывая ее письма, записи для памяти, просматривал буквально все в поисках малейших предательских следов или намеков — и ничего не находил. Между тем она продолжала верить или просто внушила себе, что он остался здесь только ради нее; за это время, взбудораженная и озабоченная, пыталась устроить свое маленькое женское счастье, покупала вещи, которые, как ей казалось, были ему по душе; ему ведь было давно известно, чем дольше это продолжится, тем очевиднее, что отсюда он будет вынужден выметаться, просто исчезнуть, покончив с этим подвешенным состоянием, но пока еще не мог собраться с духом, пока еще.

Однажды заявило о себе нечто новое. Проснувшись как-то утром, он понял: все должно произойти именно сегодня, все подошло к развязке, забрезжил конец. У него не нашлось даже минуты, чтобы написать Лючии, которой давно не было дома, пару добрых слов. Он закрыл за собой дверь квартиры и еще долго бродил по улицам, не отдавая себе отчета, куда идти и зачем. Он знал только, что испытывал страх перед собственной квартирой, в которой тем не менее в итоге оказался.