"Ницше. Введение в понимание его философствования" - читать интересную книгу автора (Ясперс Карл Теодор)

Книга первая. Жизнь Ницше

Обзор

Так как без осознанного представления о жизни Ницше мы не можем достичь подлинного понимания его идей, есть смысл для начала вкратце напомнить факты[4].

Фактическая биография (см. хронологическую таблицу)

Ницше родился в семье священника в Рёккене. Священники были в числе предков обоих его родителей. Пяти лет он потерял отца. Мать переехала в Наумбург, где Ницше и его сестра, которая была младше на два года, росли в окружении родственниц. В десять лет он пошёл в Наумбургскую гимназию, в четырнадцать (1858 г.) получил право бесплатного обучения в школе Пфорта, этом почтенном интернате, где работали исключительно выдающиеся преподаватели-гуманитарии. В двадцать лет (в 1864 г.) он поступил в университет и сначала в течение двух семестров учился в Бонне, был там членом студенческой корпорации «Франкония», откуда вышел в 1865 г. по причине несоответствия своих идей действительному положению дел в корпорации. Из Бонна вместе со своим учителем Ричлем он перебрался в Лейпциг, стал наряду с Эрвином Роде блистательнейшим учеником этого мэтра филологии, основал филологический кружок, опубликовал ряд филологических исследований и ещё до получения учёной степени был приглашён на должность профессора в Базельский университет, куда его рекомендовал Ричль, писавший в Базель: «вот уже за 39 лет на моих глазах выросло большое число молодых талантов, но ещё никогда я не знал молодого человека … который так рано и в таком юном возрасте был бы настолько зрел, как этот Ницше … Если он, дай Бог, проживёт долгую жизнь, я пророчу ему со временем одно из первых мест в немецкой филологии. Сейчас ему 24 года: силён, здоров, отважен, крепок телом и духом … Он кумир … всех молодых филологов здесь в Лейпциге. Вы скажете, я описываю просто какой-то феномен — да, так оно и есть; при этом он любезен и скромен» (J. Stroux, Nietzsches Professur in Basel. Jena 1925. S. 36). «Он может всё, чего захочет» (ibid.).

Затем последовали двадцать лет жизни до наступления безумия. В 1869–1879 гг. Ницше был профессором в Базельском университете и одновременно, как и Я. Буркхардт, вёл занятия по шесть часов в неделю в Педагогиуме. Перед ним открылись двери самых аристократических домов Базеля. Он завязал более или менее близкие отношения с ведущими умами университета: Я. Буркхардтом, Бахофеном, Хойслером, Рютимайером. С Овербеком его связывала дружба и проживание под одной крышей. Кульминацией его общения с людьми и всей его жизни в целом, в чём он был убеждён до последнего проблеска сознания, были визиты к Рихарду и Козиме Вагнерам в 1869–72 гг. в Трибшене под Люцерном. После выхода книги о рождении трагедии он был изгнан из филологических кругов, где первый голос принадлежал фон Виламовицу: студенты-филологи перестали приходить к нему на занятия в Базеле. С 1873 г. начались болезненные состояния, побудившие его в 1876–77 гг. взять годичный отпуск, большую часть которого он провёл вместе с П. Ре в Сорренто, у Мальвиды фон Мейзенбуг; в 1879 г., в возрасте 35 лет, по причине болезни он был вынужден просить об отставке.

Второе десятилетие, 1879–1889 гг., Ницше провёл в путешествиях, переезжая с места на место, постоянно ища климат, способный облегчить его мучительные страдания, из-за смены времён года нигде не задерживаясь дольше, чем на несколько месяцев. Чаще всего он бывал в Энгадине и на Ривьере, иногда в Венеции, под конец в Турине. Зиму он проводил, как правило, в Ницце, лето в Сильс-Мария. В этой своей роли «fugitivus errans»[5] он жил на весьма скромные средства в простых комнатах, по целым дням гуляя на природе, защитив глаза от солнца зелёным зонтиком, вступая в общение с разнообразным путешествующим людом.

Если его ранние сочинения—«Рождение трагедии» и первое, направленное против Штрауса, «Несвоевременное размышление» — произвели сенсацию, снискав как бурное одобрение, так и резкое неприятие, то вещи, написанные позже, успеха не имели. Книги афоризмов едва-едва продавались. О Ницше забыли. В силу ряда случайных причин у него возникли серьёзные неприятности с издателями, в конце концов он стал печатать сочинения за свой счёт и только в последние месяцы сознательной жизни ощутил первые признаки грядущей славы, в которой ни на миг не сомневался.

После того как он оставил профессиональную деятельность, целиком посвятив себя собственной миссии, как он её осознавал, и живя как бы вне мира, в нём в периоды улучшения самочувствия порой пробуждалось желание заново установить связь с действительностью. В 1883 г. он планировал читать лекции в университете Лейпцига, однако университетские круги из-за сомнительного содержания его произведений сочли лекции Ницше невозможными. Ницше остался вне мира, всё больше сил отдавая своему делу.

В январе 1889 г., на сорок пятом году жизни, последовала катастрофа, вызванная органическим заболеванием мозга, в 1900 году, после продолжительной болезни наступила смерть.

Материал, заимствуемый из мира. Мир, открывшийся Ницше, мир, в котором он созерцает, мыслит и говорит, стал для него доступен — в первую очередь в юности — благодаря миру немецкого образования, благодаря гуманистической школе, поэзии, отечественным традициям.

Ницше увлекли занятия классической филологией. Они не только дали ему широкое представление о древности, которым он отличался на протяжении всей своей жизни. Он, кроме того, имел счастье встретить в своей учёной деятельности подлинного исследователя: семинар по классической филологии под руководством Ричля был уникален по своей технике философской интерпретации; в нём участвовали многочисленные медики и прочие не-филологи, чтобы учиться «методу». В том мастерстве, в той исследовательской манере, которая культивировались на этом семинаре, было нечто общее для всех наук: последовательное отличение действительного от недействительного, фактов от домыслов, доказанного от мнения, объективной достоверности от субъективной убеждённости. Лишь благодаря ознакомлению с тем, что является общим для всех наук в целом, возникает ясное сознание того, что, собственно, представляет собой научное знание. Ницше получил представление о том, что такое сущность исследователя, его неподкупность, его неустанное критическое борение с собственной мыслью, его незамысловатая страсть.

Сильный интерес Ницше к педагогической работе был реализован лишь в незначительной степени. Задачи профессора и обязанности преподавателя в Педагогиуме[6] он выполнял с немалой требовательностью к себе, но со всё большим неудовольствием. Все десять лет его профессорской деятельности в нём непрестанно шла борьба, в которой он выжимает из тягостной для него профессии всё, на что способен, дабы исполнять свою миссию, которая даёт о себе знать изнутри и ещё не получила определённого выражения.

В 1867/68 гг. Ницше проходил военную службу в Наумбурге в конной полевой артиллерии. Служба завершилась досрочно, так как, прыгая в седло, он получил травму, которая привела к гнойному воспалению и болезни, продлившейся несколько месяцев. На войну 1870 года Ницше отправился добровольцем-санитаром. Так как он был профессором в нейтральном государстве, его лояльность по отношению к последнему запрещала ему служить с оружием в руках. Он заболел дизентерией и вернулся на свою должность преподавателя ещё до окончания войны.

Для характера миросозерцания Ницше существенно то, что начиная с двадцати пяти лет и до конца он жил за границей. В течение двадцати лет он наблюдал Германию извне. Это — особенно в поздний период, когда он непрерывно путешествовал, рискуя лишиться корней, — способствовало повышению остроты критического взгляда, давало возможность отвлечься от того, что считается само собой разумеющимся, и тем самым вынуждало его жить как бы в пограничном состоянии. Перемены влекли за собой всё новые ощущения, жизнь, вновь и вновь выходившую за рамки всего так или иначе устоявшегося, обострённую любовь и ненависть к наличию твёрдой почвы под ногами, недостаток которой делает чувства тем сильнее, чем меньше её в действительности.

Когда произошёл разрыв Ницше с миром, профессией, окружением, преподавательской деятельностью, он для получения нового опыта был вынужден обходиться чтением, из-за плохого зрения ограниченным, но охватывавшим чрезвычайно широкий круг тем. Поскольку мы знаем, какие книги он брал в библиотеке Базельского университета, и нам известна значительная часть его собственной библиотеки[7], то хотя и нельзя утверждать, что он все их прочёл, но можно быть уверенным, что они прошли через его руки и в том или ином смысле привлекли его внимание. Он просит присылать ему еженедельно публиковавшиеся библиографические указатели новых книг (Овербеку, 11.4.80); он вновь и вновь планирует поездки в города с большими библиотеками (напр., Овербеку, 2.5.84 и 17.9.87), но всё это никак не идёт дальше первых шагов.

Бросается в глаза большое количество естественнонаучных и этнографических книг. Ницше стремится наверстать то, что упустил, занимаясь филологией, — получить реальные знания. Вероятно, при беглом чтении эти книги увлекали его, но по большей части они не дотягивают до его уровня и призваны восполнить недостаток первоначального знакомства с биологическими и естественнонаучными предметами.

Поразительно, что́ подмечает Ницше при поверхностном чтении. Он моментально схватывает существенное. Читая, он видит автора книги и чувствует, что тот действительно делает, когда мыслит и пишет, каково его экзистенциальное значение. Он видит не только предмет, но и субстанцию мысли автора, темой которой становятся такого рода предметы.

Нередко то или иное слово либо идея переходят из прочитанного к Ницше, не столько влияя на смысл его философствования, сколько давая материал для преемственности средств выражения. Равно несущественно как то, что слово «сверхчеловек» встречается у Гёте, «филистер от образования» — у Гайма, так и то, что выражения «перспективизм», «истинный и кажущийся мир» заимствованы им у Тейхмюллера, «декаданс» — у Бурже. Такова свойственная Ницше само собой разумеющаяся, непосредственная и в полном смысле слова преобразовательная восприимчивость, без которой невозможно творчество.

Ницше философствует уже ребёнком; в юности Философом для него становится Шопенгауэр; традиционный понятийный аппарат он заимствует у Ф. А. Ланге, Шпира, Тейхмюллера, Дюринга, Э. Ф. Гартмана. Из великих философов Ницше основательно читал только Платона, однако делал это как филолог (позднее он «замер от удивления, как мало он знает Платона» — Овербеку от 22.10.83). Содержание его философствования не проистекает для него в первую очередь из изучения данных авторов. Оно возникает из созерцания греческой цивилизации досократовского периода, прежде всего из чтения философов-досократиков, далее Феогнида, трагиков, наконец Фукидида. Изучение Диогена Лаэртского, предпринятое с филологическими целями, приносит ему историко-философские знания. Ницше, почти никогда основательно не изучавший великих философов, знающий большинство из них только из вторых рук, смог, тем не менее, за традиционными штампами мысли разглядеть первоистоки. С каждым годом он всё увереннее обращается с подлинно философскими проблемами, которые он постигает исходя из собственной субстанции.

Способ философствования Ницше не в меньшей степени, чем к философам в строгом смысле, приводит его к поэтам. В молодости он увлекается Гёльдерлином, особенно «Эмпедоклом» и «Гиперионом», затем «Манфредом» Байрона. В последние годы он испытывает сильное влияние Достоевского.

Быть может, ещё более изначальной и судьбоносной была причастность Ницше к музыке. Нет философа, который в той же мере, что и Ницше, был бы проникнут и даже одержим ею. Уже ребёнком всецело увлечённый музыкой, в юности безгранично преданный Р. Вагнеру и готовый посвятить служению его музыкальному творчеству свою жизнь, он запоздало признаёт: «и в конце концов я старый музыкант, для которого нет иного утешения кроме того, что может быть выражено в звуках» (Гасту, 22.6.87); в 1888 году привязанность к музыке ещё более усиливается: «Теперь музыка даёт мне столько ощущений, сколько, пожалуй, никогда ещё не давала. Она освобождает меня от самого себя, она отрезвляет меня от самого себя … при этом она делает меня сильнее, и всякий раз после вечера музыки наступает утро, полное энергических прозрений и идей… Жизнь без музыки есть просто заблуждение, маета, чужбина» (Гасту, 15.1.88; ср.: Сумерки идолов [далее — СИ], Ф. Ницше, Сочинения в 2-х тт., т. 2, М., 1997, с. 561); для него нет ничего, что его «действительно касалось бы больше, чем судьба музыки» (Гасту, 21.3.88).

Тем не менее всё тот же Ницше с той же страстью отвернулся от музыки. О времени после 1876 г. он пишет в 1886 г.: «Я начал с того, что принципиально и решительно запретил себе всякую романтическую музыку, это двусмысленное, высокомерное, одурманивающее искусство, которое лишает дух его строгости и весёлости и даёт почву для всякого рода неясного томления и расплывчатой чувственности. “Cave musicam”[8] — таков и сегодня мой совет всякому, кто в достаточной мере мужчина, чтобы блюсти чистоту в духовных вещах» (СМИ, пер. мой — Ю. М.). Подобные суждения о музыке звучат в полном согласии с тысячелетней традицией философствования, враждебного музыке: «Музыка не обладает звучанием, необходимым для экзальтации духа: когда она хочет передать состояние Фауста, Гамлета или Манфреда, она оставляет дух и рисует состояния души …» (11, 336). «Поэт стоит выше музыканта, у него более высокие притязания, а именно — на человека в целом; а у мыслителя притязания ещё выше: он стремится к полноте, сосредоточенности, свежести усилия и зовёт не к наслаждению, но к борьбе и к совершеннейшему отказу от всех личных влечений» (11, 337). Ницше полагает, что «фанатически-односторонне развитие рассудка и разгул ненависти и брани, быть может, порождены также стихийностью и недисциплинированностью музыки» (11, 339). Музыка «опасна» — «её роскошествование, радость воскрешения к христианским состояниям … идут рука об руку с нечистоплотностью ума и восторженностью сердца» (14, 139). Наиболее выгодной оказывается такая позиция по отношению к музыке, которая видит в ней что-то, что уже так или иначе является языком и должно найти для себя более подходящий язык в мысли: «Музыка—мой предшественник … Несказанно многое ещё не облечено в слова и мысли» (12, 181).

Из этой столь противоречивой установки по отношению к музыке Ницше, как может показаться, находит выход, разделяя музыку на романтическую, которая опасна, обладает затуманивающим воздействием, тяготеет к роскоши, и подлинную; последнюю Ницше хочет противопоставить музыке Рихарда Вагнера и полагает, что открыл её в произведениях Петера Гаста. С 1881 г. он начинает видеть в нём, как он полагает, «своего наипервейшего учителя», чья музыка родственна его философии (Овербеку, 18.5.81) и знаменует собой «звучащее оправдание всей моей новой практике и некое возрождение» (Овербеку, 10.82). На этом пути, где единственным образцовым произведением провозглашается «Кармен» Бизе (чего, однако, на самом деле Ницше не думал: «То, что я говорю о Бизе, Вы не должны воспринимать всерьёз; что касается меня, Бизе для меня совершенно не идёт в расчёт. Но как ироническая антитеза Вагнеру он действует очень сильно» — Фуксу, 27.12.88), Ницше в конечном счёте хочет от музыки, «чтобы она была ясной и глубокой, как октябрьский день после полудня. Чтобы она была причудливой, шаловливой, нежной, как маленькая сладкая женщина, полная лукавства и грации» (ЭХ, 716).

Если окинуть взглядом ницшеву одержимость музыкой, если рассмотреть его сомнительные суждения, особенно столь беспомощные, но упорно повторяемые относительно ценности композиций П. Гаста, если вспомнить о его собственных композициях (суждение Ганса фон Бюлова, высказанное в 1872 г., с которым Ницше тогда согласился в ответном письме: «Ваша “Медитация Манфред” есть крайность фантастического сумасбродства, нечто исключительно неприятное и антимузыкальное, чего я уже давно … не встречал … быть может, всё это шутка, и Вы намеревались создать пародию на так называемую музыку будущего? … в Вашем горячечном музыкальном продукте ощущается необыкновенный, изысканный при всех своих блужданиях дух …»), то нельзя не согласиться, что его сила не в музыке. Ткань его существа, его нервная система музыкальна до беззащитности. Но музыка в нём как бы антагонист философии. Его мысль тем более философична, чем менее музыкальна. То, о чём Ницше философствовал, отбито у музыкального, отвоёвано у него. Как его подлинная мысль, так и испытанные им мистические откровения бытия лишены музыки и существуют вопреки ей.

Философствование Ницше находит в материале мира ещё один новый, характерный для него источник. Одно время он чрезвычайно ценил французов[9]: Ларошфуко, Фонтенеля, Шамфора, но в особенности Монтеня, Паскаля и Стендаля. Средством его философствования становится психологический анализ, не психология, которая исследует эмпирические причинные связи, но понимающая и социологически-историческая психология. Её опыт должен быть таков: «ещё раз добровольно пережить все оценки прошлого, равно как и их противоположность» (УЗ, 27). На том пути исследования, который ему здесь видится, он не отказался бы от сотрудников: «разве существует история любви, алчности, зависти, совести, благочестия, жестокости? … Делались ли уже предметом исследования различные подразделения дня, следствия правильного распределения труда, празднеств и досуга? … Собраны ли уже опытные наблюдения над совместной жизнью, например, наблюдения над монастырями?» (ВН, 520; ср.: ПТСДЗ, 277).

Всё, что происходит с ним в мире, отходит на второй план перед великими людьми, которых Ницше либо обожествляет, либо проклинает. Однозначное, несомненное величие он признаёт за Гёте, Наполеоном, Гераклитом. Неоднозначно великими он считает Сократа, Платона, Паскаля, оценивая их смотря по контексту самым противоречивым образом. Никогда он не приемлет Павла, Руссо, почти никогда — Лютера. Фукидид и Макиавелли восхищают его своей внятной правдивостью и неизменной реалистичной трезвостью.

Ницше разделяет с этими великими своё глубочайшее историческое сознание, связанное с его мыслью и натурой: они занимались теми же вопросами, что и он, они интересовались тем же, что и он, они жили с ним в одном и том же царстве духа: «Моя гордость — в том, что у меня есть происхождение … Тем, что двигало Заратустрой, Моисеем, Магометом, Иисусом, Платоном, Брутом, Спинозой, Мирабо, живу и я …» (12, 216). «Когда я говорю о Платоне, Паскале, Спинозе и Гёте, я знаю, что их кровь течёт во мне …» (12, 217). «Мои предки: Гераклит, Эмпедокл, Спиноза, Гёте» (14, 263)[10].

Портрет Ницше

Создаётся впечатление, что сообщения, оставленные о Ницше современниками, всякий раз что-то искажают. Его рассматривают с неуместных точек зрения, уподобляют идеалам и антиидеалам его времени, оценивают по ложным меркам, так, будто видят его сквозь кривое зеркало.

По-своему величественный, идеализированный образ, созданный сестрой, столь же мало соответствует истине, как и более реальный, фрагментарный, изменчивый и спорный образ Овербека. Отдадим должное обоим, особенно за предоставленные факты; но из-за скудости сведений поспешим прислушаться и к самым незначительным сообщениям со стороны всех, кто видел Ницше и беседовал с ним. Пожалуй, благодаря обилию таких одновременно затуманивающих описаний этот образ будет в первом приближении дополнен, но он не будет завершён, слишком многое оставит открытым, да и сам останется неоднозначным. Корректировать сообщения современников придётся, сравнивая их с непосредственно дошедшими документами (письмами, произведениями и заметками), имея в виду тот незабвенный тон, который присутствует во всём, что исходит от самого Ницше, включая все кляксы и помарки его записей. Приведём некоторые из этих свидетельств.

Дёйссен о Ницше периода учёбы в школе: Ницше был «абсолютно чужд всякой театральности как в положительном, так и в отрицательном смысле» … «я слышал от него много остроумных замечаний, но хорошие шутки получались у него редко» … «ему претили занятия гимнастикой, поскольку он уже в юном возрасте был склонен к полноте и к приливам крови к голове … Простое упражнение, какое тренированный гимнаст выполняет мгновенно … было для Ницше тяжкой работой, во время которой он густо краснел, начинал задыхаться и потеть …».

1871 г.: «Очки, которые он носит, делают его похожим на учёного, тогда как аккуратность в одежде, почти военная выправка, звонкий ясный голос этому противоречат» (W. u. N., S. 83). Дёйссен в тот же год: «Поздно, после одиннадцати, явился Ницше, который был в гостях у Якоба Буркхардта, живой, горячий, подвижный, самоуверенный, как молодой лев».

Коллеги: «Ницше был совершенно неагрессивной натурой и потому мог пользоваться симпатией всех коллег, кто его знал» (Mähly, S. 249). Эйкен: «я живо помню, как любезно относился Ницше к докторантам, как никогда он не был раздражён или неприветлив, но всегда разговаривал доброжелательно и в то же время свысока …».

О Ницше-доценте (Scheffler в кн.: Bernoulli I, 252): «Скромная, даже почти смиренная манера держаться … рост скорее маленький, чем средний. Голова на плотном и в то же время хрупком теле посажена глубоко … Ницше следил за модой дня. Он носил панталоны светлых тонов, к ним короткий жакет, а вокруг ворота — изящно повязанный галстук … длинные волосы … прядями обрамлявшие бледное лицо … Тяжёлая, почти усталая походка … Речь Ницше, мягкая и безыскусственная … имел одно преимущество: она шла из души! … Магия этого голоса …»

Один поляк в 1891 г. по памяти описывал Ницше, которого встретил в середине семидесятых годов (цитируется по: Harry Graf Kessler, Die neue Rundschau 1935, S. 407), как «мужчину высокого роста с длинными худыми руками и мощной круглой головой, которую венчала упрямая шевелюра … Его иссиня-чёрные усы спадали по обе стороны рта ниже подбородка; неестественно большие чёрные глаза сверкали за стёклами очков как огненные шары. Я подумал, что вижу дикую кошку. Мой спутник побился об заклад, что это путешествующий русский поэт, который ищет успокоения для своих нервов» (это описание особенно сомнительно: Ницше по свидетельству Лу Саломэ был среднего роста и имел каштановые волосы).

1876 г., Унгерн-Штернберг: «Выражение гордости, смягчённое, правда, усталостью и некоторой неуверенностью движений, объяснявшейся его близорукостью. Немалая предупредительность и приятные формы общения, простота и благородство».

1882 год, Лу Саломэ: «Эта скрытность, предчувствие молчаливого одиночества — вот первое сильное впечатление, пленявшее при появлении Ницше. Для невнимательного зрителя в нём не было ничего необычного: мужчину среднего роста в крайне простой, но и крайне аккуратной одежде, со спокойными жестами и гладко зачёсанными назад каштановыми волосами легко можно было не заметить … Ему были свойственны лёгкий смех, манера негромко разговаривать и осторожная, задумчивая походка, причём он немного сутулился; эту фигуру трудно было представить посреди толпы — на нём лежала печать отстранённости, одиночества. Бесподобно красивой и благородной формы, так что они невольно притягивали взгляд, были у Ницше руки … Предательски выдавали правду и глаза. Полуслепые, они, однако, не имели ничего общего со шпионским, жмурящимся, невольно навязчивым взглядом многих близоруких людей; наоборот, они выглядели как стражи и хранители собственных сокровищ, безмолвных тайн … Слабое зрение придавало его чертам совершенно особое очарование благодаря тому, что его глаза не отражали меняющихся внешних впечатлений, но передавали только то, что происходило в его внутреннем мире. Эти глаза смотрели внутрь и одновременно вдаль или, лучше сказать, внутрь словно вдаль. Когда он в определённые моменты становился таким, каким он действительно был, увлечённый волнующим его разговором один на один, в его глазах мог вспыхнуть возбуждённый блеск, — но если он был в тёмном настроении, тогда от него мрачно, почти угрожающе, как из жуткой бездны, веяло одиночеством. Подобное впечатление скрытности и умалчивания производило и поведение Ницше. В обыденной жизни он был исключительно вежлив и почти по-женски мягок, неизменно сохраняя благожелательное спокойствие, — он испытывал удовольствие от благородных форм общения … Но в этом всегда было удовольствие словно от переодевания … Помню, когда я впервые разговаривала с Ницше … эта нарочитая завершённость формы в нём меня удивила и сбила с толку. Но она не долго меня обманывала в отношении этого одиночки, носившего свою маску так неловко, как некто пришедший из пустынь или гор носит приличествующее свету платье».

1887 г., Дёйссен: «Это уже не была та гордая выправка, пластичная походка, плавная речь как прежде. Казалось, он плетётся с большим трудом и отчего-то скособочившись, а речь его часто становилась медленной и запинающейся … Мы на час удалились в отель “Альпийская роза”, чтобы отдохнуть. Едва этот час истёк, друг снова был у нашей двери, проявляя нежную заботу справился, чувствуем ли мы себя ещё уставшими, попросил извинения, если он вдруг пришёл слишком рано. Я упоминаю об этом потому, что такая чрезмерная заботливость и такой такт были не в характере Ницше … Когда мы прощались, у него в глазах стояли слёзы».

Тот факт, что натуру Ницше невозможно понять однозначно, существенно подтверждают и сохранившиеся фотографии: нет ни одного изображения Ницше, которое поначалу не разочаровывало бы: они тоже являются кривым зеркалом. Эти фотографии, если рассматривать их долго, усердно и не один раз, пожалуй, дают возможность кое-что увидеть. Усы могут служить красноречивым признаком его скрытности и молчаливости. В сочетании со взглядом визионера в нём, как кажется, присутствует некая вносящая ясность, расставляющая всё по своим местам агрессивность. Но лишь с большим трудом, может на какой-то миг, возможно увидеть что-то от самого Ницше. Абсолютно все художественные изображения недостоверны и представляют собой соответствующие эпохе маски; наконец, офорт Олда, изображающий паралитика, есть портрет хотя и правдивый, но доставляющий мучения каждому, кто действительно видит.

Если сообщения о внешности и поведении Ницше заставляют сомневаться в их достоверности, если фотографии не говорят ничего определённого, то при взгляде на почерк Ницше дело обстоит так, будто его натура тотчас обретает для нас присутствие[11]. Благодаря Клагесу а нашем распоряжении есть аналитический материал, несколько пунктов которого стоит воспроизвести.

Клагес «за весь период времени от дней нашей классики до конца прошлого века» не знает «ни одного почерка какой-либо выдающейся личности, который хотя бы отдалённо можно было бы сравнить с рукой Ницше». Все они кажутся ему более похожими между собой, чем на почерк Ницше. В последнем он находит «нечто по-особому светлое, ясное … при значительном недостатке тепла … нечто прозрачное, нематериальное, кристальное, предельную противоположность мутному, расплывчатому, зыбкому … нечто необычайно твёрдое, острое, стеклянно-хрупкое … нечто тщательнейшим образом оформленное, искусное, даже филигранное». Клагес видит изощрённую чуткость и ранимость, жизнь, богатую чувствами, которая, тем не менее, «как бы заперта в организме своего носителя»; эти переживания суть только его переживания. Он видит строгость, самообладание и непрерывный безжалостный суд над собой, видит и «сильную склонность к самооцениванию». Почерк достигает предельной степени артикулированности, он демонстрирует «то упрощение, когда буквы невольно выстраиваются в виде почти голого каркаса», и «некий удароподобный импульс, всегда возникающий заново». Ощущается «дух фехтования … в царстве мысли»; этот почерк «несмотря на свой как будто из камня вырезанный ярко индивидуальный профиль» имеет в себе «нечто беспокойное, лишённое какого бы то ни было горизонта, непредвиденное и внезапное». Но это определённо не почерк человека дела: перед росчерками, скажем, Наполеона или Бисмарка ницшевы пребывают «в свете какой-то точёной хрупкости, почти готовой разбиться». Они выражают крайнюю степень духовности и «способность образовывать формы, почти немыслимые по вместимости». «Никогда ещё мы не встречали нестилизованный почерк, который при такой заострённости и угловатости обнаруживал бы одинаково совершенное ритмическое распределение письменных масс и почти ничем не сдерживаемое ровное и плавное течение!».

Если, подводя итоги сказанному, задаться вопросом об эмпирическом феномене Ницше, то придётся одновременно спросить, каким должен был быть феномен человека, который из-за своей правдивости, из-за своих оценок и своего представления о соотношении рангов в действительности постоянно оказывается в ложном положении, обречённый носить маску, быстро разочаровываясь, и даже преисполняясь отвращения, который развивает в себе нечто, чего ещё никто не касался, который желает и видит то, чего ещё никто не видел и не желал, который не способен пройти испытание людской действительностью и никогда не может быть доволен собой, потому что вся жизнь и все переживания оборачиваются для него лишь некоей попыткой, а затем и провалом.

Портрету Ницше ещё и сегодня недостаёт наглядной выразительности; сам Ницше растворяется в образах, которые нельзя с ним идентифицировать. И всё же мы видим его, этого странника, видим, как он идёт всё дальше, словно взбираясь на непреодолимую вершину. Ницше при всей своей зыбкости, призрачности, тем не менее остаётся виден, ибо он умел жить и заявлять о себе, исходя из себя самого.

Основная черта жизни Ницше — его исключительность. Он отрывается от всякого реального существования, от профессии и житейского круга. Он не находит себе ни семьи, ни учеников и последователей, ни какой-либо сферы деятельности в мире. Он утрачивает постоянное местожительство и блуждает из города в город, будто ища то, чего никогда не найдёт. Но сама эта исключительность и есть суть, способ всего ницшевского философствования.

Первый явный кризис, в ходе которого Ницше, пусть ещё без какого-то определённого содержания, а только по форме жизни, решительно вступил на путь своей судьбы, случился с ним в Бонне в 1865 г. Он начинает ощущать, что тип его студенческого существования, многочисленные занятия, жизнь в студенческой корпорации, приобретение знаний и возможная академическая карьера для него ещё не представляют собой чего-то истинного. Жизнь для него не является ни забавой, ни выполнением известных правил. Из-за такой разбросанности Ницше чувствует, что посвятил себя существованию, которое нельзя оправдать согласно критериям серьёзного отношения к жизни. Духовно он живёт, пожалуй, на высоком уровне, но этого ему недостаточно. Перед ним встаёт выбор: или оставить жизнь течь, как она есть, или признать, что в повседневной жизни определённое значение имеют исключительные притязания. Только теперь его внутренняя направленность обретает должную концентрацию — но он ещё не знает, что представляет собой это концентрирующее и требующее начало. Процесс этот происходит с Ницше почти незаметно, но его можно чётко распознать в его письмах и в изменившейся манере поведения: он протекает без какого бы то ни было пафоса, без катастрофы (его выход из студенческой корпорации едва ли был таковой). Надо думать, товарищи по корпорации уличают его в высокомерии или в недостаточности товарищеских чувств. Что с ним происходит, никто не понимает. Но в этот год исчезает относительная неопределённость его пути, голая возможность — начинается действительность, которая, претерпевая новые и новые превращения, будет ввергать его отныне в экзистенцию исключительности и делать это при помощи чего-то, что стремится к большему, требует большего и уже никогда не оставит его в покое.

Описанию жизни Ницше, направляемому философским интересом, присуще стремление отыскать эту исключительность, которая представляет собой, по сути, всегда одно и то же событие, и однако ни в одном явлении не оказывается непосредственно понятной. Мы видим её в трёх аспектах: в ходе его духовного развития, в его дружеских отношениях, в его болезни.