"Наша игра" - читать интересную книгу автора (Ле Карре Джон)

Глава 5

До последнего поезда на Касл Кери мне оставалось два часа, и я, вероятно, шел пешком. Должно быть, где-то я купил вечернюю газету, потому что на следующее утро обнаружил ее в мятом виде в кармане своего дождевика с кроссвордом, заполненным угловатыми печатными буквами, так не похожими на мой почерк. И еще, наверное, я перехватил по дороге пару порций виски, потому что от этого пути мало что осталось в моей памяти, если не считать шагавшего рядом со мной отражения в темных стеклах окон. Иногда это было лицо Ларри, а иногда — Эммы с зачесанными наверх волосами и перламутровым ожерельем восемнадцатого века, подаренным ей в тот день, когда она перевезла в Ханибрук свой стульчик для рояля. Моя голова была так полна и так пуста. Ларри украл тридцать семь миллионов, ЧЧ его сообщник, я, скорее всего, тоже. Он сбежал с добычей, Эмма бежала с ним. Ларри, которого я учил красть, обыскивать письменные столы, подбирать ключи, переснимать бумаги, запоминать, выжидать и, если надо, бежать и прятаться. Полковник Володя Зорин, когда-то гордость английского отдела русской разведки, под домашним арестом. На мостике через железнодорожные пути в Касл Кери я снова услышал стук своих молодых каблуков по железу викторианских времен и почувствовал запах пара и горящего угля. Я снова стал Школьником, сбросившим свой ранец на каменные ступени усадьбы дяди Боба, куда я снова приехал на каникулы.

Мой роскошный старый «санбим» стоял на привокзальной площади, где я его оставил. Поработали ли они с ним, напичкали ли его «жучками» и всякими следящими устройствами, опрыскали ли новейшей чудо-краской? Все эти новейшие чудеса техники выше моего понимания. И всегда были. По дороге меня раздражали фары машины, висевшей у меня на хвосте, но на нашей извилистой дороге только псих или пьяный решится на обгон. Я перевалил через гребень холма и въехал в поселок. Наша церковь вечерами иногда освещена, но сегодня в ней было темно. В окнах коттеджей янтарными бликами мелькали поздние телеэкраны. Фары задней машины совсем приблизились ко мне и мигнули, переключившись с ближнего света на дальний и обратно. Я услышал гудок. Прижавшись к обочине, чтобы пропустить его, кто бы это ни был, я увидел Селию Ходсон, приветливо машущую мне рукой из своего «лендровера». Я тоже приветливо помахал ей в ответ. Селия была одной из моих местных побед эпохи до Эммы, когда я был одиноким владельцем Ханибрука и самым заметным разведенным мужчиной в местном приходе. У нее было полуразорившееся имение близ Спаркфорда, она участвовала в местных псовых охотах и шефствовала над местными детскими утренниками. Пригласив ее однажды к себе на воскресный ленч, я с удивлением обнаружил себя с ней в постели еще до десерта. Я все еще председательствую в ее комитете, мы все еще болтаем, встречаясь в местной лавке, но я ни разу больше не спал с ней, а она, похоже, не ревнует меня Эмме. Иногда я спрашиваю себя, помнит ли она тот эпизод вообще.

Передо мной вырастают каменные ворота Ханибрука. Снизив скорость до черепашьего шага, я включаю свои латунные противотуманные фары и заставляю себя исследовать следы шин на дороге. Прежде всего бросаются в глаза следы почтового фургона Джона Гаппи. Любой другой водитель принимает влево, объезжая три здоровенные колдобины перед воротами, но Джон, несмотря на все мои слезные просьбы, берет вправо, уминая траву и ломая нарциссы, потому что он делает это уже сорок лет.

Рядом со следами Джона Гаппи смело прочертили свои тонкие линии колеса велосипеда Теда Ланксона. Тед мой садовник, оставленный мне в наследство дядей Бобом с наказом держать его до тех пор, пока он сам не пожелает уйти, что он упорно отказывается сделать, предпочитая продлевать многочисленные ошибки моего дяди. Прямо через все проскочили сестрицы Толлер на своем «субару» защитной окраски, частично касаясь земли, а частично паря над ней. Сестры — наши поденщицы, наказание Теда и одновременно его утеха. А поверх следа сестер следы чужого тяжелого грузовика. Вероятно, что-то привезли. Но что? Заказанные нами удобрения? Доставлены в пятницу. Новые бутылки? Получены в прошлом месяце.

На гравийной дорожке, ведущей к дому, я не вижу следов, и их отсутствие беспокоит меня. Куда делись следы шин на гравии? Разве сестры Толлер не промчались здесь, направляясь в огороженный стеной виноградник? Разве Джон Гаппи не ставил здесь свой фургон, выгружая мою почту? А таинственный грузовик, он что, приехал сюда только за тем, чтобы совершить вертикальный взлет?

Оставив фары включенными, я вылез из машины и прошел по дорожке, отыскивая следы ног или шин. Кто-то тщательно подмел гравий. Я выключил фары и по ступеням поднялся к дому. В поездке у меня разболелась спина. Но, когда я ступил на порог моего дома, боль оставила меня. На коврике лежала дюжина конвертов, в большинстве коричневых. Ничего от Эммы, ничего от Ларри. Я изучил штемпели. Все вчерашние. Исследовал места склейки. Заклеено слишком хорошо. И когда только они в Конторе научатся? Оставив конверты на мраморной поверхности столика, я по шести ступенькам поднялся в большой зал и тихо встал, не зажигая огня.

Прислушался. Принюхался. И уловил в неподвижном воздухе запах теплого тела. Пот? Дезодорант? Мужской бриолин? Хотя я не мог опознать этот запах, я различал его. По коридору я направился в свой кабинет. На полпути к нему я снова уловил его: тот же дезодорант и слабейший застарелый табачный запах. Нет, на задании они не курили, это было бы безумием. Курили, вероятно, в пабе или в машине, причем не обязательно те, кто принес этот запах сюда. Даже чужие сигареты все равно пахли.

Уезжая этим утром в Лондон, я не расставлял никаких хитроумных ловушек, никаких волосков на замках, никаких кусочков ваты в дверных петлях и не делал никаких снимков «поляроидом». У меня не было нужды в этом. Все это мне заменяла пыль. Понедельник — выходной у миссис Бенбоу. Ее подруга миссис Кук придет только вместе с миссис Бенбоу, это ее способ выразить свое неодобрение Эмме. Поэтому между вечером пятницы и утром вторника пыль в доме никто не убирает, если этого не делаю я. И обычно я делаю это. Мне нравится немного повозиться с уборкой, и по понедельникам я с удовольствием надраиваю свою коллекцию барометров восемнадцатого века и несколько других предметов, не пользующихся в должной мере довольно строго рационируемым благорасположением миссис Бенбоу: мои подставки для ног чиппендейлской фабрики в китайском стиле и походный столик у меня в гардеробной.

Однако сегодняшним утром я встал рано и по привычке, заложенной в меня еще в детстве, оставил пыль лежать там, где она лежала. Когда в камине большого зала и в камине гостиной горит огонь, к утру понедельника пыли будет много, а к вечеру понедельника — еще больше. И, войдя в свой кабинет, я сразу увидел, что на моем письменном столе орехового дерева пыли нет. На всей его поверхности ни единой пылинки. Латунные ручки сияли первозданным блеском. В воздухе пахло жидкостью для полировки латуни.

Итак, они были, подумал я отрешенно. Это установлено, они приходили. Мерримен вызвал меня в Лондон, и, пока я сидел перед ним, его ищейки приехали в фургоне электрической компании или в каких там еще фургонах они сегодня ездят, забрались в мой дом и спокойно обыскали его, прекрасно зная, что понедельник для этого самый подходящий день: Лан-ксон и сестры Толлер работают в пятистах ярдах от главного здания в винограднике, отгороженном кирпичной стеной от всего, кроме неба. И, как только это пришло ему в голову, Мерримен распорядился о просмотре моей почты, а теперь, несомненно, и о прослушивании моего телефона.

Я поднялся наверх. И здесь табак. Миссис Бенбоу не курит. Ее муж тоже. Я не курю, я ненавижу эту привычку и этот запах. Если я возвращаюсь откуда-то и на моей одежде запах табака, я должен полностью сменить ее, принять ванну и вымыть голову. Когда приезжал Ларри, мне приходилось держать настежь двери и окна, если позволяла погода. На площадке я снова слышу застарелый запах сигарет. В моей гардеробной и в спальне тоже. Я перешел по галерее на половину Эммы: ее половина, моя половина, а между ними мечом галерея. Мечом Ларри.

С ключом в руке я стою, как прошлой ночью, перед ее дверью и снова колеблюсь, войти или нет. Это дубовая дверь с заклепками, входная дверь, которая какими-то судьбами оказалась на втором этаже. Я поворачиваю ключ и вхожу. И сразу закрываю дверь за собой и запираюсь, сам не зная от кого. Сюда я не входил с того дня, когда убирался после ее ухода. Медленно вдыхаю ртом и носом одновременно. К мускусному запаху запустения примешивается слабый запах пудры. Итак, они присылали женщину, думаю я. Пудрящуюся женщину. Или двух. Или полдюжины. Но наверняка женщин: идиотское правило Конторы требует этого. Женатый мужчина не может рыться в белье молодой женщины. Я стою в спальне Эммы. Слева ванная. Прямо ее студия. На столике возле кровати пыли нет. Я поднимаю ее подушку. Под ней роскошная шелковая ночная рубашка из магазина «Уайт-хаус» на Бонд-стрит, которую я вложил в ее рождественский чулок, но которую никогда на ней не видел. В день ее бегства я обнаружил ее еще в упаковке, засунутой в задний угол ящика. Старый разведчик, я развернул ее, встряхнул и бросил под подушку для маскировки. Мисс Эмма поехала на север, чтобы присутствовать на исполнении своих произведений, миссис Бенбоу... Мисс Эмма вернется через несколько дней, миссис Бенбоу… Мать мисс Эммы серьезно больна, миссис Бенбоу… Мисс Эмма все еще в преисподней, миссис Бенбоу…

Я открываю ее гардероб. Все платья, которые я когда-либо купил ей, аккуратно висят на своих вешалках точно в том же порядке, что и в день исчезновения: длинные шелковые платья, модельные костюмы, соболья шапка, которую она категорически отказалась даже примерить, туфли какой-то знаменитой фирмы, пояса и сумочки еще более знаменитой фирмы. Глядя на них, я спрашиваю себя, кем я был, когда покупал их, и кем была в моих глазах женщина, которую я одевал.

Это была мечта, решаю я. Но зачем мечтать мужчине, у которого наяву есть Эмма? Я слышу ее голос из темноты: «Я не плохая, Тим. Мне не нужно меняться и маскироваться все время. Мне хорошо и такой, какая я есть. Честной». Я слышу голос Ларри, насмехающийся надо мной в темноте мендипской ночи: «Ты не любишь людей, Тимбо. Ты придумываешь их. А это Божье дело, а не твое». И снова я слышу Эмму: «Не мне нужно меняться, Тим, а тебе. С тех пор как Ларри вошел в наш огороженный стеной виноградник, ты ведешь себя, как беглец». И снова Ларри: «Ты украл мою жизнь, я украл твою женщину».

Я закрыл гардероб, прошел в ее студию, зажег свет и бегло окинул ее взглядом, готовый в любой момент отвести глаза в сторону, если они увидят что-то такое, на что смотреть нельзя. Но ничего такого они не увидели. Все было так, как я оставил, когда инсценировал ее присутствие после ее исчезновения. Письменное бюро времен королевы Анны, подаренное мной ко дню рождения, было, моими стараниями, в полном порядке. Его прибранные ящички наполнены необходимыми канцелярскими мелочами. Сверкающая теперь каминная решетка выложена газетой и щепками для растопки. Эмма любила камин. Как кошка, она вытягивалась перед ним с приподнятым бедром и головой, опертой на согнутую в локте руку.

Мои исследования на время облегчили мое бремя. Если вся бригада взломщиков с их камерами, резиновыми перчатками и наушниками и топталась здесь, то что они увидели кроме того, что должны были увидеть? Женщина Крэнмера оперативного интереса не представляет. Она играет на рояле, носит длинные шелковые платья и пишет о сельских делах за дамским письменным бюро.

О папках ее переписки, о ее фанатичной решимости излечить целый мир от его болезней, о круглосуточном стуке и взвизгивании ее электрической пишущей машинки они не узнали ничего.

Внезапно на меня напал жор. Совершив набег в стиле Ларри на холодильник, я уплел остатки фазана после мучительного ужина, устроенного мной для горстки влиятельных местных жителей. Было еще и полбутылки коньяка, но сегодня меня еще ждало дело. Я заставил себя включить телевизионные новости, но о пропавших профессорах и ударившихся в бегах женщинах-композиторах там не было ни звука. В полночь я снова поднялся наверх, зажег свет в своей гардеробной и за задернутыми шторами натянул на себя темный пуловер на молнии, серые фланелевые брюки и черные матерчатые туфли. В ванной я включил свет, который виден снаружи, и через десять минут выключил его. То же самое я проделал в своей спальне, затем в темноте надел кепку, замотал лицо черным шарфом и на цыпочках по лестнице для прислуги спустился в кухню, где при свете дежурного огонька газовой плиты снял с крючка на посудном шкафу старинный десятидюймовый ключ и опустил его в карман брюк.

Выйдя во двор через заднюю дверь, я закрыл ее за собой и неподвижно застыл в морозной ночи, давая своим глазам привыкнуть к темноте. Сначала казалось, что они никогда не привыкнут, потому что беззвездная ночь была непроглядно темна.

Холод ледяным одеялом охватил мое дрожащее тело. Я слышал птичьи крики и жалобное повизгивание какой-то маленькой зверюшки.

Постепенно я стал различать выложенную камнем тропинку. Четырьмя пролетами каменных ступеней она спускалась по склону к ручью, давшему имя имению [9], по пешеходному мостику пересекала его, упиралась в калитку и за ней снова поднималась к лишенной растительности вершине холма, на которой я постепенно начинал различать знакомый силуэт небольшой коренастой церкви, так основательно прорисовывавшийся на фоне ночного неба, что казался выгравированным на нем.

Пробираясь по тропинке, я держал путь к этой церкви. Но не для того, чтобы молиться.

Меня нельзя назвать религиозным человеком, хотя я считаю, что с верой в Него общество лучше, чем без Него. Я не опровергаю Его, как Ларри, чтобы потом ползти к Нему с извинениями, но и не приемлю Его.

Если в глубине души я и верю в некий главный смысл, в Urgeist [10], как сказал бы Ларри, то мой путь к нему скорее эстетический — через, скажем, осеннюю красоту Мендипских холмов или через Листа, которого мне играет Эмма, — чем через молитву.

Тем не менее судьба распорядилась так, что мне пришлось стать хранителем веры, потому что, когда я унаследовал от дяди Боба, царство ему небесное, Ханибрук и решил сделать его Обителью Ветерана «Холодной Войны», я получил вместе с ним титул сквайра и должность старосты прихода притулившейся на восточной окраине моих владений церкви святого Иакова Меньшего, миниатюрного собора в раннеготическом стиле с приделом, цилиндрическим сводом, небольшой шестигранной колокольней и великолепной парой огромных воронов, однако из-за удаленности местоположения и из-за упадка интереса к религии не используемой для богослужения.

Сразу по переезде из Лондона, еще горя энтузиазмом по поводу своей новой сельской жизни, я с полного согласия епархиальных властей решил возродить мою церковь в качестве места богослужения. При этом я не сообразил, как не сделал этого и епископ, что тем самым уменьшу и без того сократившееся число прихожан расположенной в миле отсюда местной церкви. За свой счет я починил крышу и отреставрировал балки прекрасного небольшого портика. С личного благословения жены епископа я восстановил ризницу, организовал дежурство добровольцев для уборки церкви и, когда все было готово, заполучил бледного помощника приходского священника из Веллса, который за неформальную плату принялся духовно окармливать пеструю команду фермеров, приезжающих на выходные дни горожан и нашего брата пенсионера. Все мы изо всех сил старались показать ему наше религиозное рвение.

Однако не прошло и месяца, как и епархиальные власти, и я вынуждены были признать, что все мои старания были напрасными. Началось с того, что из-за Эммы взбунтовались добровольцы. Им, видите ли, не понравилось, что они со своими ведрами и швабрами едут на своих «лендроверах» черт знает откуда только за тем, чтобы застать ее за пультом органа играющей Питера Максвелла Дэвиса для паствы, состоящей из одного-единственного человека. Они неблагодарно намекали, что если охочий до подростков лондонец и его фифа хотят использовать церковь в качестве личного концертного зала, то пусть и убирают его сами. Затем явился лишенный предрассудков молодой человек в куртке и ботинках оленьей кожи вроде Ларриных, представился, заявил, что говорит от имени какой-то церковной организации, название которой я слышал первый раз в жизни, и потребовал от меня сведений: сколько у нас прихожан, какова величина пожертвований и как мы ими распоряжаемся, как зовут приезжающих к нам священников. В своей прошлой жизни я потребовал бы у него документы, потому что он имел наглость спросить, не масон ли я, но ко времени его ухода я понял, что моя миссия по спасению святого Иакова Меньшего подошла к концу. Епископ с радостью со мной согласился.

Однако я не бросил свою ношу. Во мне умер прирожденный дворецкий, и вскоре я стал находить умиротворяющее удовольствие в мытье каменных плит, протирке скамей от пыли и надраивании подсвечников в тишине моей личной семисотлетней церкви. Но к тому времени у меня была еще одна причина, чтобы продолжать удерживать ее за собой: кроме духовного утешения, святой Иаков дал мне лучшее убежище из всех, о которых я мог только мечтать.

Я не говорю о дамской часовне с ее изъеденными жучком деревянными панелями, за которыми было столько свободного места, что там можно было незаметно разместить целый архив, или о емких сейфах под крошащимися надгробиями, где можно было надежно хранить сколько угодно бумаг. Я говорю о самой колокольне, о тайной шестигранной, без окон, каморке священника, путь в которую вел из ризницкой через потайную дверь за шкафом для церковной утвари по узкой винтовой лестнице и затем через вторую дверь, которыми, как я искренне верю, в течение столетий никто не пользовался и которые я обнаружил случайно, задумавшись о несоответствии внешних и внутренних размеров колокольни.

Я сказал «без окон», но в качестве чего бы ни была задумана моя тайная каморка, в качестве убежища или в качестве приюта плотских утех, ее гениальный создатель догадался снабдить ее узкими горизонтальными бойницами, расположив их по одной в местах, где в верхней части стены главные стропила соединяются с поддерживаемым ими деревянным шатром крыши, нависающим над наружной стеной колокольни. Встав в свой полный рост и переходя от одной бойницы к другой, я мог видеть приближающегося с любой стороны неприятеля.

Что касается светомаскировки, то я провел десятки испытаний. Проведя в каморку самодельное освещение, я долго бродил вокруг церкви то на большом, то на малом расстоянии, и, только прижавшись к самой стене колокольни и задрав голову вверх, я смог разглядеть слабые отблески света, отраженного от внутренней стороны деревянного свода.

Я так подробно описываю свою каморку священника из-за роли, которую она играла в моей внутренней жизни. Только тот, кто пожил тайной жизнью, знает ее наркотическое действие. Никто из отвергнувших тайный мир или отвергнутых им полностью не справляется с последствиями этого отвержения. Его тоска по внутренней жизни временами становится невыносимой, будь то религиозная или подпольная жизнь. Каждую минуту ему грезится зов, возвращающий его снова в мир тайн.

Это и происходило со мной каждый раз, когда я входил в эту каморку и снова просматривал свою маленькую сокровищницу: дневники, которые я не должен был вести, но вел и продолжаю вести и сейчас, старые записи, не уничтоженные оперативные журналы, торопливые наброски документов, незарегистрированные ленты звукозаписи и целые папки, предназначенные Верхним Этажом к уничтожению и в качестве уничтоженных зарегистрированные только за тем, чтобы перекочевать в мой личный архив и храниться там — частично в назидание потомству, а частично в качестве гарантии на черный день, которого я всегда с тревогой ждал и который теперь наступил: на тот случай, что, либо в результате непонимания моего начальства, либо в результате моих собственных неразумных действий, в неправильном свете предстанет то, что я искренне говорил и делал.

И, наконец, кроме моего архива у меня была моя личная спасательная шлюпка на тот случай, что и он мне не поможет: бумаги на имя некоего Бэйрстоу, включающие в себя паспорт, кредитную карточку и водительские права, законно оформленные для отмененной потом операции, но сохраненные и позже продленные мной. После этого я многократно продлевал и испытывал их, пока не убедился, что канцелярия Конторы забыла об их существовании. И об их годности, разумеется. Речь шла об операции в своей стране, и эти документы не были дешевой одноразовой фальшивкой для использования за границей. Каждый из них был введен в соответствующие компьютеры, зарегистрирован и защищен от посторонних запросов, так что если человек знал свое дело — а я знал — и не нуждался в деньгах — а я не нуждался, — то с такими документами он мог прожить жизнь не менее безопасно, чем со своими собственными.

Пересекая ручей по пешеходному мостику, я погрузился в клубы холодного тумана. Добравшись до калитки, я отодвинул засов. Затем я как можно быстрее закрыл за собой калитку, и ее возмущенный скрип добавился к ночным звукам. По тропинке я направился вверх, через старое кладбище, ставшее местом последнего упокоения дяди Боба, к двери церкви, на которой нащупал замочную скважину. Вставив в нее в полной темноте ключ, я с усилием повернул его, открыл дверь и ступил на порог.

Церковный воздух не спутаешь ни с каким другим. Это воздух, которым дышат мертвые, сырой, застоявшийся и пугающий. В нем носится эхо даже не прозвучавших звуков. Как можно быстрее пробравшись в ризницу, я нашел шкаф с утварью, отодвинул его, мимо камней протиснулся на винтовую лестницу, ведущую к моему убежищу, и включил свет.

Я был в безопасности. Наконец я мог подумать о немыслимом. Вся моя внутренняя жизнь, которую я не то что исследовать, а признать не решался, пока находился вне моего убежища, лежала передо мной, открытая для изучения.

Мистер Тимоти д’Абель Крэнмер, отвечайте. Совершили ли вы вечером восемнадцатого сентября или около этого времени у пруда Придди в графстве Сомерсет убийство посредством нанесения побоев и посредством утопления некоего Лоуренса Петтифера, а в прошлом вашего друга и секретного агента?

Мы дрались, как дерутся только братья. Все мои уговоры и умасливание его, все беззаботно брошенные им оскорбления, которые я проглотил, начиная с его насмешек над моей первой женой Дианой на протяжении более чем двадцати лет, и в которых он намекал на мою эмоциональную неадекватность, выражающуюся, по его словам, в моей дежурной улыбке и в моих хороших манерах, заменяющих мне сердце, оскорбления, кульминацией которых было легкомысленное похищение им Эммы, — все это, копившееся и сдерживаемое годами, яростно прорвалось наружу.

Я наносил ему удары один за другим, и, вероятно, он отвечал мне тем же, но я ничего не чувствовал. Его удары были для меня только препятствием на пути к моей цели, а она была в том, чтобы убить его. И намерение, с которым я пришел сюда, было близко к осуществлению. Я бил его так, как мы лупили друг друга, когда были мальчишками: яростными, размашистыми, безыскусными ударами, дрались, как нас учили не драться в школе боевой подготовки. Если бы я не смог сделать это руками, я разорвал бы его на куски зубами. Ладно, кричал я ему, ты звал меня шпионопатом, так что вот тебе за шпионопата! И время от времени без малейшей надежды получить ответ я выкрикивал вопрос, который жег мне душу со дня ухода Эммы: «Что ты с ней сделал? Какую ложь про нас, — я подразумевал правду, — ты ей сказал? Что ты обещал ей такого, чего не мог дать ей я?»

Светила полная луна. Высокая болотная трава под нашими ногами была перепутана буйными мендип-скими ветрами. Наступая на него, нанося ему удары, я чувствовал, как она хватает меня за колени. Должно быть, я споткнулся, потому что луна качнулась в сторону и снова вернулась на свое место, а изрезанная контурами карьера линия горизонта стала вертикальной. Но я продолжал бить его кулаками в перчатках, продолжал выкрикивать свои вопросы, словно самый дерзкий в мире следователь. Его лицо было мокрым и разгоряченным; я думаю, оно было вымазано кровью, но в призрачном лунном свете все искажено: слой пота и грязи вполне может выглядеть как кровь. Поэтому я не обращал внимания на его вид и продолжал наносить ему удары, все время выкрикивая: «Где она? Верни ее мне! Отпусти ее!» Мои удары достигали цели, и его насмешливый вид сменился жалобным всхлипыванием.

Я наконец взял верх над ним, над своей точной копией, как он себя называл, над Тимбо Без Пут, жизнью которого я не осмеливался жить, а вернее, поручил жить ему. Так умри же, крикнул я ему и нанес удар локтем: устав, я вспомнил наконец, чему меня учили. Секундой позже я нанесу ему прямой удар в горло или пальцами в перчатке выдавлю ему его похотливые глаза. Умри, и тогда моей жизнью буду жить один я. Нас слишком много, старина Ларри, чтобы жить ею одной.

У нас был долгий разговор, разговор об измене клятве и о том, чья жизнь чья и чья девушка чья и куда она спрятана и зачем. Разговор и о нашем далеком темном прошлом. Но разговоры разговорами, а я пришел сюда, чтобы убить его. За поясом у меня был мой 0,38, из которого я собирался в подходящий момент застрелить его. Без номера, без заводских данных, без «истории». Сведений о нем нет ни в британской полиции, ни в Конторе. Я приехал сюда в машине, с которой не имею ничего общего, и на мне одежда, которую я никогда больше не надену. Теперь мне ясно, что убийство Ларри я планировал долгие годы, сам не подозревая этого; возможно, я занимался этим с того самого дня, когда мы обнялись на площади Святого Марка. А возможно, еще с Оксфорда, где ему доставляло такое удовольствие публично унижать меня: Тимбо, который не может дождаться своих зрелых лет; Тимбо, девственница нашего колледжа, наш работяга-буржуа, наш маленький епископ. А возможно, даже в Винчестере, где, несмотря на все сделанное мной для него, он никогда не проявлял достаточного уважения к моему повышенному статусу.

Все было сделано профессионально, все следы заметены, как в прежние дни. Это был не приготовленный Тимом воскресный обед с разглагольствованиями Ларри и романтической прогулкой с Эммой потом. Я пригласил его на тайную встречу сюда, на Мендипс-кие холмы, на это залитое лунным светом плато, которое ближе к небу, чем к земле, где деревья отбрасывают свои мертвенные тени на белесую дорогу, по которой не ездят машины. Чтобы не возбуждать подозрений, я сказал ему, что хочу видеть его по срочному делу, изложить которое могу только при встрече. И Ларри поспешил на нее, потому что при всем его артистическом позерстве после двадцати лет моих терпеливых усилий он до мозга костей оперативник.

А я? Кричал ли я на него с самого начала? Нет, не думаю. Речь пойдет об Эмме, Ларри, начал я, когда мы сошлись лицом к лицу под луной. Я, вероятно, опять улыбнулся ему своей дежурной улыбкой. Тимбо Без Пут все еще ждал, чтобы выпрыгнуть из коробочки. О наших отношениях.

Наших отношениях? Чьих отношениях? Эммы и моих? Ларри и моих? Их и моих? Это ты толкнул меня к нему, сказала сквозь слезы Эмма, ты выставил меня ему напоказ, даже не догадываясь об этом.

И он видел мое лицо, искаженное, я уверен, лунным светом и уже достаточно дикое для того, чтобы предупредить его об опасности. Но, вместо того чтобы испугаться, он отвечал мне настолько нагло, настолько в манере, которую я возненавидел за тридцать с лишним лет, что этим он, сам не зная того, подписал себе смертный приговор. Этот ответ теперь непрерывно звучит в моей голове. В темноте он маячит передо мной, как огонек, который надо выследить и погасить. Даже днем он пронзительным эхом отдается в моих ушах:

— К черту твои проблемы, Тимбо. Ты украл мою жизнь, я украл твою женщину. Только и всего.

Я понял, что он пьян. В осеннем мендипском воздухе я слышал запах виски. В его голосе была та высокомерная нотка, которая появлялась у него, когда он собирался закатить без единой запинки один из своих монологов со сложноподчиненными и сложносочиненными предложениями; в них ясно различалась даже точка с запятой. Мысль о том, что он под мухой, возмутила меня. Я хотел, чтобы он был трезв и вменяем.

— Ты понимаешь, идиот, что за нее заплачено сполна, — выкрикнул он мне. — И что она не постельная игрушка для задержавшегося с развитием старпера!

Взбешенный, я выхватил из-за пояса револьвер движением, которому нас обоих учили, и с расстояния в фут нацелил его в переносицу Ларри.

— А это ты видел? — спросил я его.

Но наведенное на него дуло, похоже, не прибавило ему благоразумия. Он скосился на него, а потом с деланно-восхищенной улыбкой поднял на меня глаза.

— Ой, какой он у тебя большой, — сказал он.

Тут я потерял терпение и, сжав револьвер двумя руками, его рукояткой ударил Ларри по лицу.

Или я решил, что так сделал.

И, возможно, именно тогда я и убил его.

Или, может быть, я запомнил то, что мне тогда казалось, а не то, что происходило.

Возможно, что все остальные мои удары, если я вообще наносил их, пришлись уже на мертвое или Умирающее тело, и ни явь, ни сон не принесли мне ответа на этот вопрос. Последующие дни и ночи между ними принесли мне не ясность, а только кошмарные вариации одной и той же сцены. Я тащу его к пруду, я толкаю его, и он скатывается в воду и погружается почти без всплеска, издав только слабый чмокающий звук, как если бы его втянули в нее. Я не могу сказать, паника или раскаяние двигали мной в этом последнем акте драмы. Возможно, что это был инстинкт самосохранения, потому что, даже когда я тащил его по кочкам травы, наблюдая, как его мертвенно-бледное в лунном свете лицо с улыбкой то кивает мне, то скрывается под травой, я вполне серьезно решал, пустить ли мне в него пулю или на полной скорости отвезти в бристольскую больницу.

Но ни во сне, ни наяву я не сделал ни того, ни другого. Он соскользнул в воду головой вперед, а его лучший друг поехал домой один, сделав только по пути остановку, чтобы сменить машину и одежду. Был ли я рад? Был ли я в отчаянии? Кроме раскаяния убийцы, мною владели оба эти чувства и еще чувство моментального облегчения бремени, давившего на меня долгие годы.

Но убил ли я его?

Я не стрелял. Все патроны в барабане револьвера целы.

На рукоятке крови нет.

А он дышал. Мертвецы, если только они не Ларри и не пьяные, не дышат, даже если они улыбаются.

Так что же, я убил только себя?

Ларри — моя тень — крутился в дальнем уголке моего мозга, когда я в полубессознательном отрешении въезжал в сложенные из песчаника ворота Ханибрука. Единственный способ поймать его — это упасть на него. Потом я вспомнил когда-то сказанное им, цитату из одного из его литературных кумиров: «Это иллюзия, что можно убить другого, не убив себя».

Благополучно вернувшись в свой кабинет, я задрожавшими наконец руками налил себе огромную порцию виски и залпом выпил ее, а потом еще, и еще, и еще одну. Столько я не пил со дня Гая Фокса в Оксфорде, когда Ларри и я едва не отдали концы, соревнуясь в выпивке. Это черный свет, осознаю я внезапно протрезвевшей головой, отодвигая в сторону пустую бутылку и принимаясь за вторую: черный свет, который видит боксер, отправляясь в нокаут, черный свет, который заманивает порядочных людей на пустоши с револьвером за поясом, чтобы убивать своих лучших друзей, черный свет, который начиная с этой ночи будет гореть в моей голове, освещая все, что случилось и не случилось у пруда Придди.

Я вернулся к реальности. Я сидел, обхватив руками голову, за грубо сколоченным столом в моем убежище священника, и мои досье и тетрадки стопками лежали передо мной.

Ларри — не только моя мертвая Немезида, но и вор, спрашивал я себя, стяжатель, конспиратор, любитель не только женщин, но и тайного богатства?

Все, что я знал о себе и о Ларри, восставало против этой мысли. Деньги не были нужны ему, сколько раз я должен крикнуть в пустоту, чтобы кто-нибудь поверил мне? Жадность делает глупым.

За всю его карьеру агента ни разу, когда ему поручалось сделать то или это, он не спросил меня: а сколько мне за это заплатят?

Ни разу он не потребовал прибавить к его тридцати сребреникам, не посетовал на нашу скупость в отношении к его расходам, не пригрозил забросить свой плащ и кинжал, если мы не прибавим ему жалованье.

Ни разу, получив от своего советского контролера ежемесячную сумму на выплату жалованья вымышленным субагентам, портфель с несколькими десятками тысяч фунтов, он ни слова не сказал против правил Конторы, требовавших отдать мне все до пенса.

И вот теперь вдруг вор? Инкассатор и сообщник Чечеева? Тридцать семь миллионов, выкачанных Ларри с банковских счетов? И Чечеевым? В сговоре с Зориным? Все трое — обычные мошенники?

— Привет, Тимбо!

Вечер. Мы в Твикенхеме, где ни один из нас не живет, поэтому мы и приехали сюда. Мы сидим в зале паба «Капустный лопушок», а может быть, «Подводная луна». Свои пабы Ларри выбирает только из-за их названий.

— Привет, Тимбо Знаешь, что сказал мне Чечеев? Они крадут. Горцы крадут. Украсть почетно, если ты крадешь у казаков. Ты берешь винтовку, выходишь на охоту, убиваешь казака, забираешь его коня и героем возвращаешься домой. В прежние времена они привозили и головы своих врагов, чтобы дети играли с ними. Будь здоров.

— Будь здоров, — отвечаю я, готовясь слушать Ларри, который сегодня в ударе.

— Нет запрета и на убийство. Если ты оказался втянутым в кровную месть, честь требует, чтобы ты перебил всех врагов, до которых доберешься. Да, и ингуши начинают рамадан раньше положенного только для того, чтобы доказать соседям свое благочестие.

— И что же ты собираешься делать? — спрашиваю я терпеливо. — Красть для него, убивать для него или молиться для него?

Он смеется, но прямого ответа мне не дает. Вместо этого мне предстоит выслушать лекцию о суфизме, распространенном среди горцев, и об огромной роли тайных сообществ в сохранении этнического единства; мне напоминают, что Кавказ — настоящий плавильный котел для этносов, мощный заслон от Азии, последний редут обороны малых наций и отдельных

этносов. Сорок языков на территории размером с Шотландию, Тимбо! Мне советуют перечитать Лермонтова и «Казаков» Толстого и плюнуть на романтическую писанину Александра Дюма.

С одной стороны, энтузиазм Ларри меня радует. До прибытия ЧЧ в Лондон я и гроша ломаного не дал бы за будущее нашей операции. А теперь мы все трое радуемся ее возрождению. А если подумать, то рад, наверное, и витающий в облаках секретности где-то за спиной ЧЧ его высокий босс, досточтимый Володя Зорин. Но, с другой стороны, отношениям Ларри с ЧЧ я доверяю меньше, чем его отношениям с кем-либо еще из его прежних русских контролеров.

Почему?

Потому что ЧЧ добрался до тех струн души Ларри, до которых не добрались его предшественники. И до которых не добрался и я.

Ларри шпарит слишком уж без запинки, читаю я раздраженную запись, сделанную моей рукой на листе отчета. Уверен, что они с ЧЧ что-то затевают… Да, но что затевают? Я нетерпеливо задаю себе этот бесцельный вопрос. Ради спортивного интереса ограбить жителей равнины? Но это слишком бессмысленно. Под влиянием более сильной личности Ларри способен на очень многое. Но подделывать подписи, открывать фиктивные счета? Участвовать в большом, сложном мошенничестве, итогом которого является куш в тридцать семь миллионов? Такого Ларри я не знал. Но какого Ларри я тогда знаю?

Личное дело ЧЧ, читаю я надпись четкими печатными буквами Крэнмера поперек обложки толстой голубой папки, в которой собраны мои личные бумаги о Чечееве, начиная с его приезда в Лондон и кончая последним официально зафиксированным визитом Ларри в Россию.

— ЧЧ — звезда, Тимбо… Наполовину аристократ, наполовину дикарь, Mensch [11] до кончиков ногтей и чертовски занятный… — восторженно заливается Ларри, — он всегда ненавидел все русское из-за того, что Сталин сделал с его народом, но после доклада Хрущева на двадцатом съезде он сделался ярым сторонником линии партии. Вот что он, как кредо, повторял, когда напивался: «Я верю в двадцатый съезд».

— ЧЧ, как ты вляпался в это дерьмо, спросил я его. Он ответил, что это было во время его учебы в Грозном. С трудом ему удалось поступить в университет, преодолев многочисленные бюрократические рогатки. Вернувшихся из ссылки ингушей встречали вовсе не с распростертыми объятиями в единственном университете, расположенном неподалеку, в Грозном, в соседней Чечне. Горстка сорвиголов, возмущенных тем, как

всюду обращаются с ингушами, решила вовлечь его в попытку взорвать комитет партии. ЧЧ сказал им, что они сошли с ума, но они не стали его слушать. Он сказал им, что верит в двадцатый съезд, но они все равно не слушали его. Тогда он расспросил их обо всем, а когда дверь за ними закрылась, прямиком отправился в КГБ…

— На КГБ он произвел такое впечатление, что, когда он закончил учебу в университете, они завербовали его и послали в подмосковную школу, где он три года изучал английский, арабский и шпионское дело. Да, и вот еще что — в любительском спектакле он сыграл лорда Горинга в «Идеальном муже». Он говорит, что успех был потрясающий. Ингуш в роли лорда Горинга! Он мне нравится!

Подтверждено микрофонной записью, прозаическая деловая приписка, сделанная канцелярским почерком Крэнмера.

— Грозный — это в России? — слышу я свой вопрос.

— Точнее говоря, в Чечне. Северный Кавказ. Недавно они стали независимыми.

— Как ты туда попал?

— Автостопом. Самолетом до Анкары. Потом долетел до Баку. Пешочком по берегу, потом сворачиваешь цалево. Проще пареной репы.

Время, подумал я, невидящим взглядом уставившись в каменную стену передо мной.

Держаться за время.

Время, великий врачеватель мертвых. Я держался за него пять недель, а теперь вцепился в него отчаянно.

Первого августа я отключил свой телефон.

Несколько воскресений спустя — воскресенье наш роковой день — Эмма забрала свой рояльный стульчик и свои антикварные драгоценности и отбыла в неизвестном направлении, не оставив своего следующего адреса.

Восемнадцатого сентября я убил или не убил Ларри Петтифера у пруда Придди. Пока Эмма не ушла, я только знал, что в лучших традициях государственной службы должны быть предприняты какие-то шаги. Время превратилось в пустое пространство, залитое черным светом.

Время снова стало временем десятого октября, двадцать два дня после Придди, когда Ларри Петтифер не явился на первую лекцию своего курса в Батском университете и официально стал отсутствующим.

Вопрос: Как долго Ларри отсутствовал, прежде чем его отсутствие было зафиксировано официально?

Вопрос: Где была Эмма, когда я убивал или не убивал Ларри?

Вопрос: Где Эмма сейчас?

И самый большой из вопросов, на который мне никто не ответит, даже если кто-то и знает ответ: Когда Чечеев был у Ларри? Потому что если последний визит ЧЧ в Бат состоялся после восемнадцатого сентября, то воскресение Ларри состоялось. Если до, то мне предстоит брести дальше в черном свете, оставаясь убийцей самого себя, а может быть, и Ларри.

После времени следует материя: Где тело Ларри?

В Придди два пруда, Майнерис и Уолдгрейв. Именно Майнерис местные жители зовут прудом Придди, и летом на его песчаном берегу весь день резвятся дети. По выходным семьи со средним достатком устраиваются на пикник на травянистой пустоши возле него, оставляя свои «вольво» на ближайшей асфальтовой площадке. И непонятно, как мог такой большой труп, как труп Ларри, — да и любой труп вообще, — плавать, разлагаясь и воняя, и оставаться при этом незамеченным в течение тридцати шести дней и ночей?

Первая материальная гипотеза: Полиция нашла тело Ларри и лжет.

Вторая материальная гипотеза: Полиция играет со мной в кошки-мышки, ожидая, когда я дам им в руки необходимые улики.

Третья материальная гипотеза: Я переоцениваю умственные способности полицейских.

А Контора, что делает она? О Господи, да что же ей делать, кроме того, что она делает всегда. Скачет во все стороны и никуда не приезжает.

Четвертая материальная гипотеза: Черный свет становится белым, а тело Ларри не мертво.

Сколько раз я возвращался к пруду, чтобы бросить на него взгляд? Почти возвращался. Свернув на обочину, выходил из машины в старой спортивной куртке по дороге якобы в Касл Кери, в магазин за покупками или к Эпллби в Веллс.

Где-то я читал, что утопленницы плавают лицом вверх, а утопленники — лицом вниз. Или наоборот? Плавает ли там еще Ларри, улыбаясь мне в лунном свете и обвиняя меня? Или с тех пор он так и плавает в грязной воде разбитым вверх своим затылком?

Я открываю карандашную запись с послужным списком Чечеева, составленным частично по его официальной биографии, а частично — на основании откровений Ларри.

1970, Иран, под именем Грубаева. Отличился при установлении контактов с местной коммунистической партией (подпольной). Отмечен благодарностью Центрального Комитета, в состав которого по должности входит начальник отдела кадров КГБ. Получил повышение.

1974, Южный Йемен, под именем Климова, в качестве заместителя главы резидентуры. Отчаянные схватки, перестрелки в пустыне, перерезанные глотки (восторженное описание Ларри: он — русский Лоуренс Аравийский, пьет верблюжью мочу и ест поджаренный песок).

1980-1982, неожиданное назначение в Стокгольм, где Чечеев заменяет второго человека в местной резидентуре, высланного из страны за деятельность, несовместимую и т.д. Смертельная скука. Возненавидел Скандинавию за двумя исключениями: для водки и для женщин. (Ларри: на неделю ему нужно было по три штуки. Женщины и бутылки.)

1982-1986, английский отдел московского центра, изнывал от скуки и получал выговоры за дерзкое поведение.

1986-1990, в Лондоне под именем Чечеева, второй человек в резидентуре, заместитель Зорина (поскольку, как я объяснил дорогой Марджори, черножопому никогда не бывать руководителем резидентуры в главных западных странах).

Из пришпиленного ко внутренней стороне обложки папки конверта я извлекаю пачку снимков, сделанных в основном Ларри: ЧЧ возле дачи советского посольства в Гастингсе, куда Ларри иногда приглашали на уик-энд. ЧЧ на Эдинбургском фестивале на фоне плаката с надписью: «Кавказская программа танцев и музыки»: он отрабатывает свое прикрытие, должность атташе по культуре.

Я снова смотрю на лицо Чечеева, как часто смотрел на него в прошлом: изношенное, но с приятными чертами; выражение сухого юмора и печать недюжинных способностей. Прищур холодных глаз стоимостью тридцать семь миллионов фунтов.

Я продолжал разглядывать его. Взял старую лупу дяди Боба, чтобы разглядеть лучше, чем когда-либо раньше. Я читал, что великие полководцы возили с собой портреты своих противников, вешали их в своих палатках, разглядывали их, прежде чем вознести свою молитву капризному богу войны. Но в моем отношении к ЧЧ нет ни капли враждебности. Я спрашиваю себя, как я всегда спрашивал себя в качестве одного из родителей Ларри, каким образом ему удавалось водить того за нос. Но так всегда и везде с двойными агентами. Если ты на обманывающей стороне, поведение обманутой кажется тебе абсурдным. А если ты на обманутой стороне, ты из кожи лезешь вон, чтобы убедить других, что ты на обманывающей, и так до тех пор, пока не становится слишком поздно. И, конечно, я не переставал удивляться, как может представитель народа, в течение трехсот лет подавляемого русскими колониальными порядками, позволить уговорить себя на сотрудничество со своими угнетателями.

— Это кавказский оборотень, Тимбо, — возбужденно говорит Ларри, — днем он благоразумный шпион, а ночью горец. В шесть вечера ты можешь наблюдать, как у него вырастают клыки…

Я терпеливо жду, когда его энтузиазм истощится. На этот раз этого не происходит. И постепенно мне, через посредничество Ларри, тоже начинает нравиться ЧЧ. Я начинаю уважать его профессионализм. Я вслух восхишаюсь его способностью удерживать уважение Ларри. И хотя я не понимаю, за что Ларри называет его волком, я чувствую, даже заочно, силу его протеста против ужасной системы, которой он служит.

В ламбетском центре наблюдения я сижу рядом с Джеком Эндовером, нашим главным соглядатаем, и он показывает мне видеосъемку того, как в Кью-Гарденс ЧЧ забирает из тайника послание, за час до этого оставленное там Ларри. Сначала неторопливой походкой он проходит мимо сигнального знака, указывающего, что послание в тайник заложено: камера показывает детский рисунок, который Ларри мелом начертил на кирпичной стене. Проходя мимо, ЧЧ краем глаза отмечает его. Его походка легка, почти нахальна, словно он знает, что его снимают. С равнодушным видом он направляется к клумбе с розами. Он наклоняется, словно для того, чтобы прочесть табличку с ботаническим описанием. При этом верхняя часть его тела совершает быстрый нырок, а рука выуживает пакет из тайника и тут же прячет его за пазуху. Все это совершается таким ловким, таким неуловимым движением, что я поневоле вспоминаю цирковое представление, на которое когда-то повел меня дядя Боб. Там казаки на полном скаку соскальзывали под брюхо своих неоседланных коней и появлялись с другой стороны, приветствуя зрителей.

— Вы уверены, что у вашего артиста в жилах нет валлийской крови? — спрашивает меня Джек, пока ЧЧ завершает свой невинный осмотр клумбы.

Джек прав. У ЧЧ точность движений сапера и сноровка фокусника.

— Мои мальчики и девочки в полном восторге от него, — говорит он мне, когда я ухожу, — ловкость рук — это не то слово. Они говорят, что следить за ним — настоящая честь, мистер Крэнмер.

Неловко он добавляет:

— О Диане вы что-нибудь слышали, мистер Крэнмер?

— Спасибо, с ней все в порядке. Она снова вышла замуж, счастлива, и мы продолжаем оставаться друзьями.

Моя бывшая жена до того, как увидела свет, работала в отделе Джека.

И снова деньги.

После времени, материи и Константина Чечеева необходимо рассмотреть деньги. Не те деньги, которые я израсходовал за год, или которые я получил в наследство от дяди Боба и тети Сесили, или на которые я купил Эмме совсем ей не нужный «Бехштейн». Настоящие деньги, тридцать семь миллионов, выдоенных из русского правительства путем беловоротничко-вого бандитизма с пальчиками Ларри по всему досье.

Встав из-за стола, я обхожу по кругу свое убежище, по очереди заглядывая в бойницы. Я ловлю воспоминания, которые ускользают от меня, как только я пытаюсь ухватиться за них.

Деньги.

Вспомнить все случаи, когда Ларри упоминал деньги в любом контексте, кроме налогов, долгов, неоплаченных счетов, самодовольного материализма Запада и чеков, которые он не позаботился обналичить.

Сев за стол, я стал снова просматривать папки, пока не нашел то, что искал, сам точно не представляя себе, что это такое. Это был желтый листок из какого-то казенного блокнота, испещренный замечаниями, сделанными моей синей шариковой ручкой. По верху листка в рассеянном стиле, которым я говорю сам с собой, записан вопрос: «Почему Ларри солгал мне про богатого приятеля из Тулля?»

Я принимаюсь за вопрос не спеша, как всегда это делает Ларри. Я — разведчик. Ничто не существует вне контекста.

Ларри только что вернулся из Москвы. Начинается последний год нашей совместной работы. Наша явочная квартира на этот раз не на Тоттенхем-Корт-роуд, а на Хоэварте в Вене, в предназначенном на снос особняке с расползающейся зеленой крышей и казенной мебелью. Уже светает, но мы еще не ложились. Ларри прилетел вчера поздно вечером, и, как обычно, мы сразу приступили к обсуждению его поездки. Через несколько часов Ларри предстоит открывать своей речью конгресс Интернационала озабоченных журналистов, которых он по своему обычаю окрестил психами. Он развалился на диване, одна тонкая рука бессильно опущена, как на портретах Зиккерта, в другой, у живота, стакан виски. С рассветом банда немолодых специалистов по России — термин «советологи» теперь не в ходу — оставила его в покое, и он разглагольствует о мировых проблемах, мировых проблемах по нашу сторону границы. Даже перед разговором о деньгах Ларри должен поговорить о мировых проблемах.

— Запад больше не способен на сострадание, Тимбо, — объявляет он потолку, даже не пытаясь сдержать смачный зевок. — Все, мы выдохлись, так нашу мать.

Ты все еще в Москве, думаю я, глядя на него. С годами перестраиваться, приспосабливаться к смене лагерей тебе становится все труднее, и тебе нужно все больше времени, чтобы почувствовать себя дома. Я знаю, что, когда ты смотришь в этот потолок, ты видишь московское небо. Когда ты смотришь на меня, ты сравниваешь мою упитанную физиономию с осунувшимися лицами, которые ты видел только что. И, когда ты ругаешься, я понимаю, что ты опустошен.

— Голосуйте за новую российскую демократию, — туманно изрекает он, — антисемитскую, антиисламскую, антизападную и продажную до мозга костей. Да, Тимберс [12]

Но даже на пороге разговора о деньгах Ларри должен сначала поесть. Яичница с беконом и его любимый поджаренный хлеб. Растолстеть ему не грозит. Яиц лучше побольше и на сковороде перевернуть. Английский чай «Фортнум и Мейсон», привезенный специалистами по России. Цельное молоко и сахарный песок. Хлеб с отрубями. Много соленого масла. Миссис Батхерст, хозяйка нашей явочной квартиры, хорошо изучила все привычки мистера Ларри, и я тоже. Пища умиротворяет его. Всегда умиротворяла. В длинном траченном молью коричневом халате, который он повсюду возит с собой, он снова становится моим другом.

— Да? — отзываюсь я.

— Ты не знаешь, у кого можно стрельнуть денег? — с полным ртом спрашивает он. Мы подошли к цели его разговора. Не зная этого, я буду, разумеется, для него неполноценным собеседником. Возможно, из-за окончания «холодной войны» он все чаще раздражает меня больше, чем я готов признать.

— Ладно, Ларри, выкладывай, в какое дерьмо ты вляпался на этот раз? Всего пару недель назад нам пришлось вносить за тебя залог.

— Он разразился смехом, слишком искренним, чтобы я мог вынести его.

— Не переживай, дурачок. Это не для меня. Это для моего приятеля. Мне нужен толстопузый банкир-кровопийца с сигарой во рту. Ты не знаешь такого?

И мы начинаем разговор о деньгах.

— Этот мой приятель из Гулльского университета, — добродушно объясняет он, намазывая джем на свой тост. — Его имя тебе ничего не скажет, — добавляет он, прежде чем я успеваю спросить, как его зовут. — Бедняга говорит, что на него свалилась куча денег. Огромная куча. Нежданно-негаданно. Совсем как на тебя, Тимбо, когда твоя тетка, как бишь ее, откинула копыта. И теперь ему нужны деньги: на бухгалтеров, адвокатов, поверенных и тому подобное. Ты не знаешь какого-нибудь шишку с офшорной компанией, чем-нибудь этаким мудреным? Подумай, Тимбо, ты наверняка кого-нибудь знаешь.

Я смотрю на него, и больше всего меня интересует, почему именно этот момент он выбрал для обсуждения такой не относящейся к делу темы, как финансовые проблемы его приятеля из Гулля.

А случилось так, что буквально за два дня до этого рядом именно с таким банкиром я сидел в качестве почетного поверенного частного благотворительного фонда «Уэльский городской и сельский трест имени Чарльза Лавендера».

— Ну что ж, всегда существует великий и добрый Джейми Прингл, — осторожно сказал я. — Никто не назовет его умудренным, но он определенно большая шишка, как он сам первым и скажет.

Прингл вместе с нами учился в Оксфорде и был знаменитым регбистом из одной с Ларри группы.

— Джейми — придурок, — объявил Ларри, отхлебывая из стакана свой английский чай. — Но все равно, как его найти, если моего приятеля он заинтересует?

Ларри лжет.

Откуда я это знаю? Я знаю. Не нужно быть специалистом по психологии жертв «холодной войны», чтобы вцдеть насквозь его хитрости. Если вы руководили человеком двадцать лет, обучая его искусству обмана, погружая его в обман, если вы воспитывали в нем коварство и учили применять его, если вы посылали его переспать с врагом и ждали его возвращения, обкусывая свои ногти, если вы были его наставником в любви и в ненависти, в его приступах отчаяния и в приступах злобы, в его вечном беспокойстве, если вы все это время отчаянно старались провести черту между его игрой и реальностью, то либо его душа для вас открытая книга, либо вы не знаете о нем ничего. А я знал план души Ларри не хуже, чем план моей собственной. Будь я художник, я мог бы нарисовать его вам со всеми ее бугорками и пригорками, с указанием мест, где ничего не происходит, а где наступает благостный покой, когда он лжет. О женщинах, о себе. О деньгах.

Записка сквозь зубы Крэнмера самому себе, без даты: «Спросить Джейми Прингла, что за чертовщину затевает ЛП».

Но топор Мерримена уже был занесен над нами, и, хотя ЛП в тот раз достал меня больше, чем обычно, у меня скоро нашлись другие дела.

И так продолжалось до того самого момента пару месяцев назад, когда мы, двое неженатых мужчин и Эмма, наслаждались нашим уже черт знает каким по счету воскресным обедом в Ханибруке, и я попытался направить наш довольно высокопарный разговор в сторону от пыток в Боснии, этнической чистки в Абхазии, истребления каждого десятого моллуккца и уж не помню каких еще занимавших их тогда жгучих проблем. Тогда случайно и всплыло снова имя Джейми Прингла. А может быть, и не случайно, может быть, какой-то бес подзуживал меня, потому что все происходящее начинало действовать мне на нервы.

— Да, я вот вспомнил, а как наши дела с Джейми, кстати? — спросил я с той особой беззаботностью, с которой мы, шпионы, извлекаем из рукава главный секрет в присутствии простых смертных. — Он поставил товар твоему приятелю из Гулля? Он помог? Как было дело?

Ларри бросает взгляд на Эмму, потом на меня, но меня уже не удивляет, что сначала он смотрит на Эмму, потому что все происходящее между нами тремя теперь является предметом молчаливых консультаций между ними.

— Прингл — скотина, — ответил Ларри коротко. — Всегда был. Есть теперь. И всегда будет. Аминь.

После этого Эмма с видом монашенки устремляет взор на свою тарелку, а Ларри принимается разрабатывать тему равнодушия наших оксфордских сокурсников, переводя таким образом беседу с Джейми Прингла на преступное равнодушие Запада.

Он перевербовал ее, думаю я терминами нашего жаргона. С ней все. Предала. Изменила. И даже сама не знает этого.

Утреннее небо над холмами начинает светиться серыми полосками в бойницах. Неудачливая молодая сова летит, почти задевая крыльями траву, в поисках завтрака. Мы столько раз встречали рассвет вместе, подумал я. Столько жизни потрачено на одного человека. Ларри умер для меня независимо от того, убил ли я его или нет, и я умер для Ларри. И остается единственный вопрос: кто умер для Эммы?

Я повернулся к столу и снова погрузился в свои бумаги. Когда я коснулся рукой своего лица, то с удивлением обнаружил на нем полуторасуточную щетину. Обведя взглядом свое убежище, я пересчитал стаканчики из-под кофе. Посмотрел на часы и не поверил своим глазам: было три часа пополудни. Но мои часы не врали: солнце было в юго-западной бойнице. У меня было не бессонное ночное дежурство в Хельсинки, и я не возвращался пешком в свою гостиницу, молясь в душе за благополучное возвращение Ларри из Москвы, Гаваны или Грозного. Я был в своей каморке священника, и я заготовил пряжу, но еще не спрял из нее нить.

Окидывая взглядом комнату, мои глаза остановились на том уголке моего царства, куда я сам запретил себе вход. Это была ниша, занавешенная подвернувшейся мне под руку плотной шторой, которую я нашел в привратном помещении и наскоро прибил гвоздями. Я называл ее архивом Эммы.

— Твоя Эмма цыпочка ничего себе, — с видимым удовольствием объявил мне Мерримен спустя две недели после того, как я согласно инструкциям сообщил ему ее имя в качестве имени моего возможного партнера. — Тебе будет приятно узнать, что она не представляет опасности ни для кого, кроме, возможно, тебя. Хочешь одним глазком взглянуть в ее папку, прежде чем броситься головой в омут? Я тут подготовил для тебя маленькую выписку.

— Нет.

— Узнать о ее скандальном происхождении?

— Нет.

Маленькая выписка, как он назвал ее, в виде коричневой папки формата А4, без заголовка, с высовывающейся из нее полудюжиной белых листов, тоже без заголовка, уже лежит на его столе между нами.

— О ее потраченных попусту годах? О ее экзотических заграничных поездках? О ее неудачных любовных романах, о ее абсурдных судебных делах, о ее маршах протеста босиком, о ее участии в пикетах, о ее истекающем кровью сердце? Посмотришь на этих

нынешних музыкантов и диву даешься, как у них хватает времени выучить ноты.

— Нет.

Ему никогда не понять, что Эмма для меня — мой добровольно принятый на себя риск, моя новая открытость, моя обращенная на одного-единственного человека гласность. И что я не хочу никаких краденых сведений о ней, ничего из того, о чем она сама не рассказала мне по своей воле. Тем не менее, к своему стыду, я беру эту папку — он ни секунды не сомневался, что я ее возьму, — и сердито сую ее себе под мышку. Мой профессиональный инстинкт сильнее меня. Знания никогда не убивают, твердил я двадцать дет всякому, кто готов был слушать меня, а вот невежество может убить.

Приведя все в порядок к моему следующему визиту, я протискиваю свое усталое тело по винтовой лестнице вниз и мимо шкафа с утварью. В ризнице я запасаюсь халатом, щеткой, тряпкой и политурой для пола. Снарядившись таким образом, я перехожу в главный зал, где на минуту останавливаюсь перед алтарем и торопливо, как это принято у нас, безбожников, бормочу сбивчивые благодарности и обещания Создателю, поверить в которого я не могу себя заставить. Закончив с этим, я приступаю к моим обязанностям уборщицы, потому что я не из тех, кто позволяет себе отклониться от легенды.

Сначала протираю пыль со средневековых скамей, затем тряпкой прохожусь по паркетному полу, обрызгивая его потом политурой к неудовольствию семейства летучих мышей. Полчаса спустя, все еще в своем рабочем халате и со щеткой в качестве дополнительного вещественного доказательства моего трудолюбия, я выбираюсь на свежий воздух. Солнце скрылось за сине-черной тучей. На голые вершины далеких холмов опустились полосы дождя. И вдруг мое сердце замирает. Я смотрю на холм, который мы зовем Маяком. Он самый высокий из шести. Его контур изрезан камнями и буграми, про которые говорят, что это остатки древнего кладбища. Среди этих камней на зубчатой линии горизонта виднеется темный на фоне ненастного неба силуэт мужчины в длинном пальто или плаще с незастегнутыми, по-видимому, пуговицами, потому что полы пальто развеваются на порывистом ветру, хотя руки мужчины в карманах.

Голова мужчины повернута в сторону от меня, словно я только что врезал по ней рукояткой моего 0,38. Его левая нога выставлена вперед в экстравагантной наполеоновской позе, которую обожал Лар-ри. На нем кепка, и, хотя я никогда не видел Ларри в кепке, это ничего не значит, потому что он вечно забывает свои головные уборы в чужих домах и регулярно меняет их. Я попытался позвать его, но мой рот не издал ни единого звука. Я открыл рот, чтобы крикнуть «Ларри!», но и на этот раз мой язык не справился с буквой «л». Вернись, беззвучно молил я его, вернись. Давай начнем все с самого начала, давай будем друзьями, а не соперниками.

Я сделал шаг вперед, потом еще один. Мне кажется, я собирался броситься к нему, не обращая внимания на камни и уклон, крича: «Ларри, Ларри! Ларри, с тобой все в порядке?» Но, как Ларри всегда повторял мне, спонтанные порывы никогда мне не удаются. И вместо этого я бросил на землю щетку, сложил ладони рупором у рта и крикнул что-то невразумительное вроде: «Эй, кто это, это ты?»

Возможно, к этому времени я уже понял, что во второй раз за последние несколько дней я обращаюсь к неприятной личности по имени Андреас Манслоу, некогда сотруднику моей секции, а теперь обладателю моего паспорта.

— Какого дьявола вам здесь надо? — закричал я на него. — Как вы смеете являться сюда и шпионить за мной? Ступайте отсюда. Убирайтесь прочь!

Он спускался ко мне с вершины холма, скользя по осыпям плавными паучьими движениями. Я и не подозревал за ним такой ловкости.

— Добрый вечер, Тим, — сказал он уже без вчерашней почтительности. — Потрудился для Боженьки? — спросил он, переводя взгляд с моей щетки на меня. — Ты что, перестал бриться?

— Что вы здесь делаете?

— Наблюдаю за тобой, Тим. Ради твоей безопасности и комфорта. По распоряжению Верхнего Этажа.

— Я не нуждаюсь в том, чтобы за мной следили. Я сам в состоянии проследить за собой. Убирайтесь.

— А вот Джейк Мерримен считает, что нуждаешься. Он считает, что от тебя одни неприятности. И он велел мне не спускать с тебя глаз. Взять тебя на короткий поводок, так он выразился. В любое время дня и ночи ты найдешь меня в полицейском участке.

Он протянул мне листок бумаги:

— Вот мой телефон. Дэниэл Мур, комната три. — Он уперся указательным пальцем в мою грудь. — И запомни, я собираюсь взять тебя за яйца. Крепко взять. Ты в свое время взял меня, и теперь за мной должок. Я тебя предупредил.

Призрак Эммы ждет меня в гостиной. Она сидит у «Бехштейна» на своем специальном стульчике и вслух сочиняет. Ее строгая поза делает ее талию уже, а бедра шире. Чтобы доставить мне удовольствие, она надела все свои драгоценности.

— Ты опять флиртовал с Ларри? — спрашивает она меня, не прерывая игры.

Но у меня не то настроение, чтобы надо мной шутили. Особенно она.

Темнеет, но я уже зажег черный свет моей души. Свет дня не спас меня. Я брожу по дому, касаюсь вещей, раскрываю книги и захлопываю их. Готовлю себе еду и оставляю ее нетронутой. Ставлю на проигрыватель пластинку и не слушаю ее. Я засыпаю и просыпаюсь от одного и того же сна. Мне снится, что я вернулся в свое убежище. По какому следу я иду, какие ключи у меня в руках? Я перебираю мелочи своего прошлого, стараясь найти осколки той бомбы, которая взорвала его. Не раз и не два я встаю из-за своего самодельного стола и иду к старой занавеске военных времен. Моя рука тянется, чтобы отодвинуть ее, чтобы убрать мною же поставленный барьер перед запретной территорией Эммы. Но каждый раз я останавливаю себя.