"Сапожники" - читать интересную книгу автора (Виткевич Станислав Игнацы)

Действие второе

Тюрьма. Отделение принудительной безработицы, разделенное так называемыми балясинами на две части: налево нет ничего, направо – прекрасно оборудованная сапожная мастерская. Посредине на возвышении стоит кафедра для прокурора, отгороженная от остального помещения резной решеткой; за ней – дверь, над дверью витраж, изображающий «благо, даваемое заработной платой», – это может быть, например, совершенно непонятная кубистская абракадабра – ее смысл поясняют зрителям слова лозунга, написанные огромными буквами. По левой части камеры, как голодные гиены, слоняются сапожники из первого действия. Они то ложатся, то приседают на землю, в их движениях чувствуется первобытная усталость от безделья и отсутствия работы. Сапожники все время почесываются и чешут друг другу спины. Слева у двери стоит охранник – совершенно нормальный молодой, здоровый малый в зеленом мундире. Каждую минуту он бросается на кого-то из сапожников и, несмотря на сопротивление, оттаскивает от двери, водворяя на прежнее место.

Охранник. Это отделение программной безработицы, созданное с целью лишения заключенных в камеру личностей какой бы то ни было работы. На представленном здесь витраже в аллегорической форме изображается – назло безработным – благо, приносимое заработной платой. Больше мне сказать нечего, и никто меня говорить не заставит. Проститутки милосердия у нас строго запрещены. Человечество развинтилось – все как с цепи сорвались, и, если по-хорошему нам справиться не удастся, придется вернуться к пыткам в официальном порядке.

Саэтан (хватается за голову). Работа, работа, работа! Хоть бы какая, но только бы она была. О господи! Это же… ох, нет, ничего я не знаю. У меня аж ломит в висках от этого вынужденного безделья, меня словно сжигает огонь желания работать. Может, я как-то неуклюже выразился? Но что делать? Что делать?

1-й подмастерье. Самой красивой бабы мне так не хотелось, как теперь хочется сесть на свою табуретку и взять в руки инструменты. Мне кажется, я с ума сойду! Проклятье, как все банально! Что тюрьма может с человеком сделать. И никакой Оскар Уайльд, ни Верлен меня не переубедят – ох, ох!

2-й подмастерье. Теперь я: дайте работу, а то ведь с ума сойду, и что тогда будет? Что угодно дайте делать: сандалии для кукол шить, копыта для игрушечных зверюшек, воображаемые туфельки для никогда не существовавших золушек. Ах – работать – что это было за счастье! А ведь не ценили, когда ее было по горло и даже больше. За что эта трижды проклятая судьба ниспослала нам такие муки, нам, у кого и раньше-то немного чего было. Каська, где ты? Больше уж никогда!..

Саэтан. Тише, ребята. Мне моя безотказная интуиция подсказывает, что скорее всего их царствование недолго продлится: что-нибудь да должно случиться, а когда…

На 1-го подмастерья бросается охранник и оттаскивает его влево, несмотря на крики и протесты; Саэтан как ни в чем не бывало заканчивает свою речь.

Не могу поверить, чтобы такая страшная сила, которую представляем собой мы, была бы парализована и сгнила бы задарма.

2-й подмастерье. Сколько уже вот так же верили и сгнили. Жизнь – страшная штука.

Саэтан. Милый, ты говоришь банальности.

2-й подмастерье. Банальности, банальности. Самая великая правда тоже бывает банальной. Из своих сомнений мы уже ничего для самих себя добыть не сможем. Погрязнуть насмерть в запланированной лени, когда тебя откармливают, как сорок быков, это отвратительно. Вы-то постарше, а мне выть хочется, и когда-нибудь настанет время, что я извоюсь до смерти. А жизнь могла бы быть такая отличная: после целого дня нечеловеческого труда махнуть бы с Каськой по большой кружечке пива!

Из левой верхней двери на кафедру поднимается Скурви.

Скурви (он одет в красную тогу и такого же цвета судейскую шапочку; поет).

Махатма Ганди выжрал кружку пива —Жизнь стала вдруг прекрасна и счастлива.Вот так мудрец негаданно-нежданноНа старости испробовал нирвану.

Охранник вталкивает 1-го подмастерья. Скурви приступает к завтраку, который ему принесла на подносе прямо на кафедру очень молодая и привлекательная охранница в фартучке, надетом поверх мундира. Скурви пьет пиво из большой кружки.

2-й подмастерье. Появилось наше единственное утешение, наш мучитель, наш злоблагодетель. Если бы не он, честное слово, взбеситься бы можно было. Поймешь ли ты, человечество, как низко пали лучшие сыновья твои, когда единственное культурное развлечение для них – смотреть на палача, причем даже для самых благородных, то есть, вероятно, это относится к нам двоим, потому что мастер вряд ли… хи-хи-хи – как я презираю свой смех: он звучит как плач бессильного хлюпика над помойкой, полной окурков, огрызков, очистков и консервных банок, – неплохой набор.

Саэтан. Замолчи – не обнажай своих внутренних ран перед нашим виртуозом пыток, от этого он только духовно расцветает.

Охранник смотрит на часы – бросается на 2-го подмастерья и оттаскивает его от дверей, невзирая на сопротивление и стоны.

2-й подмастерье (во время небольшой паузы, возникшей при возне). О, какие ужасные страданья – не иметь возможности даже секунды поработать, поделать того, чего хочется! Принудительные работы по сравнению с этой мукой – ничто… [Exit.]

Скурви. Эге. Я еще больше страдаю, потому что с тех пор, как я получил политическую власть, я уже совершенно не понимаю, кто я такой. Юстиция только лишь в самых занюханных, демократических, мелкобуржуазных республиках бывала по-настоящему независимой, когда в обществе ничего серьезного не происходило, когда не было никаких значительных перемен, когда (с отчаяньем в голосе) это было просто-напросто стоячее, вонючее болото! Ах, если бы только можно было учредить открытую политическую «чрезвычайку» быстрого реагирования, не имеющую ничего общего с судами.

Саэтан. Только грандиозные социальные идеи могут служить оправданием существования подобных общественных институтов и дуализма юстиции. Во имя же раскормленных или расстроенных животов парочки капиталистических маньяков это будет просто свинством.

Скурви (задумавшись). Не знаю, представляю ли я собой какой-то особый вид труса, выведенный при диктатуре, или же я истинный приверженец фашизма образца «Отважных Ребят»? Культ физической силы самой по себе. Кто же я? Боже, во что я себя превратил! Либерализм – это помет, это худший изо всех видов вранья. Боже мой, я весь как резинка, которую натягивают на что-то неизвестное. Но, значит, я когда-нибудь должен порваться. Так жить нельзя, не должно, а тем не менее живешь – и это страшно.

Саэтан. Он нам тут нарочно демонстрирует свои страдания, чтобы показать, как элегантно можно мучиться так называемыми существенными проблемами там, на свободе, где предостаточно работы для всех, где есть бабы и солнце. Эй, прокурор, сдается мне, что в самом скором времени оторвут тебе башку. И может быть даже, это буду я – ха-ха-ха!

Скурви. Хватит с меня этих стихов, этих виршей убогих послевыспянских эпигонов. Раса поэтов-пророков вымерла, и вам ее не воскресить и не возродить заново, хоть бы вы даже женились на этой знаменитой «босоногой девке» Выспянского – я говорю это в кавычках…

1-й подмастерье (прерывает его). Смилуйся! Ради господа бога не вспоминай ты босоногих девок – я как только представлю себе, что они там, а я здесь, так от одной этой мысли…

Скурви (заканчивая добродушным и спокойным тоном)… достойной и пожизненно здесь бы осели, что вовсе не представляется невозможным при современных делопроизводственных процедурах. А ваша революция может грянуть как раз, предположим себе, на следующий день после вашей кончины, наступившей оттого, что вы насквозь прогнили на мокрой соломе: sur la paille humide[12] – как говорят французы. (Напевает.) О, французы, разве не стерся блеск ваших слов?…

Те бледнеют и с разинутыми ртами падают на колени.

Ха! – вы явно побледнели, киски вы мои, и рты у вас так смешно разинуты – я испытываю наслаждение и боль одновременно, – для некоторых индивидуумов это самый желанный коктейль из чувств, в котором безнадежность существования и его неповторимая волшебность воспринимаются острее всего.

Охранник впихивает 2-го подмастерья, который тоже опускается на колени.

Что-то революции не спешат грянуть – у них есть время, у этих безликих животных…

Саэтан (стоя на коленях). Э-э-э… (Бормочет что-то невнятное – и сам не знает что плетет, а другим может показаться, что это какие-нибудь мудрейшие откровения.)

1-й подмастерье (побелевшими губами). У меня губы побелели от низкого страха. По-жиз-нен-но! (Первые слоги он выговаривает четко, последний поет.)

Саэтан (чудовищным усилием поднимаясь с колен). А ведь я совершенно нечеловеческим усилием себя сдерживаю. Я знаю, что доживу. У меня есть интуиция и чувство ритма; «темпо ди пемпо», как кто-то когда-то выразился: трамба – лямба – ламца – дрица – тумба – лумба. Я знаю, как летит время, и знаю, что если раньше национализм воспринимался как нечто священное, особенно у угнетенных и подавленных народов, то сегодня национализм – это катастрофа, я буду это утверждать, если даже вы мне влепите пожизненный срок и будете разнообразить мое тюремное заключение ежедневным мордобоем, как только я вздумаю произнести эти слова.

Скурви. Как это?

Саэтан. Он еще спрашивает, пупок развязанный, – это уже псевдоидея, крторая используется как средство для концентрации свинств международного капитала.

Скурви. Довольно этих унылых проклятий, а прежде всего этой примитивной идеологии, а то прикажу набить морду.

2-й подмастерье (обращаясь к Саэтану). Помолчите – вы, старички, можете себе позволить все что угодно, смелость у вас безграничная. А вот мы, молодежь, – нам бы гроши да харчи хороши. Мне баб хочется – и вчера хотелось, и сегодня хочется! (Глухо воет.)

Скурви (официально). Еще раз кто-нибудь про баб вспомнит – пойдет в карцер как миленький. Тюрьма – это святое место, где отбывается заслуженное наказание, и недопустимо осквернять его грязными словами, господа осужденные!

Саэтан. Возвращаясь к вышесказанному: национализм не в силах создать новую культуру – он уже доигрался, выдохся. Но несмотря на это, насаждать в каждой стране специфический вариант антинационализма означает государственную измену – повторяю, несмотря на то, что национализм является причиной многих войн, создания таможенных барьеров и международных военных концернов, нищеты, безработицы и кризисов. И висит этот призрак на позор всему человечеству, а я этому несчастному, недостойному, глупому и самоубийственному человечеству заявляю: призрак национализма охватит всех!

Скурви. Я, знаете, сам когда-то…

Саэтан. Когда-то! Все вы – «когда-то», а важно, что сейчас: важно, чтобы заседала не лига, занимающаяся рассмотрением всяческих формальных вопросов оных националистических государств, что, исходя из самих предпосылок существования капиталистического строя, является, извините, невозможным, а чтобы была создана лига по борьбе с национальным эгоизмом, причем борьбу надо начинать с верхов, с этих самых элитарных светлых голов. Но правда такова, что если кто что имеет, то сам, добровольно, он уже этого не отдаст – у него это нужно вырывать с мясом, с потрохами. Готовые к этому отдельные личности встречаются в природе так же редко, как радий, а что уж говорить о группах людей, а тем более о классах. Класс есть класс, и он будет существовать до тех пор, пока не будет уничтожен последний клоп, принадлежащий к данному классу, – ха!

Скурви (с непередаваемой горечью). Саэтан, Саэтан!

Саэтан. Язык никто никому изо рта не вырывает – поделенные естественным образом на регионы искусственно сложившиеся нации ничего такого выжать из себя уже не в состоянии, они загнивают, эх! С верхов начинать! – вы меня понимаете, господин Скурви, и тогда никакой государственной измены не было бы, а родилась бы прекрасная гуманистическая идея и даны бы были ответы на вопросы – кому, где и что; разве не так, позвольте спросить?

Скурви. У вас, Саэтан, голова на плечах имеется, в этом вам никто не откажет. Весь мир управлялся бы тогда одной, единой властью, и всеобщее естественное благосостояние определялось бы справедливым распределением материальных ценностей, о войнах же и речи не могло бы быть…

Саэтан (протягивая к нему руки – он впервые обращается прямо к прокурору Скурви, до сих пор он говорил, повернув лицо к этой чертовой публике). Почему же вы сами не начнете? Неужели вы думаете, что необходимо начать революцию только снизу, в то время как она могла бы произойти без всяких компромиссов сверху? Каждый остается на своем месте. Кто не хочет работать при новом строе – пуля в лоб, а у тех, кто оказывает сопротивление, оружие из рук выбивается тем, что они лишаются своих подчиненных. Что представляет собой командир батальона без батальона? – кукла в мундире, и все.

Скурви (в задумчивости). Гм, гм…

Саэтан. Один декрет, второй, третий – и шлюс! Так почему же, я спрашиваю еще раз, вы сами не начнете? Вы обладаете властью, которая в ваших руках превращается в разлагающееся дерьмо, сукины вы дети, а могла бы стать пучком творческих молний. Почему же, если вы все это понимаете, у вас не хватает смелости? Вам жаль расстаться со своей спокойной, глупой, но привычной жизнью? Или дело в этой чертовой публике? В популярности? Я уж и не знаю. О! Если бы существовала некая высшая сила, я бы обратил к ней свои молитвы, чтобы она освятила hochexplosiv[13] бомбу власти в надежде, что та взорвется сама по себе и без принуждения. Почему – уж коли существуют товарищества сознательного материнства – у государственных мужей нет инстинкта, позволяющего проникнуть в суть значения слова «человечество» и уразуметь исторический характер этих минут? Почему они всегда ведут себя как пешки в какой-то нечистой игре или интриге, у источника, а скорее на дне которой сидит отвратительный, бесплодный и уже бесполый полип международного концерна хамства в чистом виде или же мерзости и так далее, и так далее. Почему вы не делаете этого, находясь у власти? Почему?

Скурви. Все это не так просто, mon cher Sayetang.

Саэтан. Вы получили эту власть от них, и вы боитесь употребить ее против них самих же из избытка порядочности и благородства. Это был бы макиавеллизм высшего сорта, причем во имя благороднейшего идеала: блага всего человечества. Что же, вы ждете, как этот дурак Альфонс Тринадцатый или старенький Людовик, пока вас силой не выкинут из этого дворца и не скинут с этой кафедры?

Скурви (грустно, с иронией). Чтобы оставить вам, Саэтан, поле деятельности. Если бы я ушел с поста добровольно, вы бы потеряли ваше героическое место в мировой истории: вы стали бы безработным, как пророк или приверженец мессианства, после того как Польша практически с официального согласия «взорвалась». Человечества нет – есть только червячки, копошащиеся в сыре, а сыра тоже нет – есть только масса копошащихся червяков.

Саэтан. Дурацкие шутки, недостойные левой половины ногтя пальца правой ноги Гнэмбона Пучиморды.

Скурви (спокойно). Поскольку у вас, Саэтан, пожизненный срок заключения, я уже не могу наказать вас дополнительно. У вас есть право безнаказанно оскорблять меня, но настоящее хамство – не в аристократическом значении – пользоваться этим правом. Я не дам приказа отлупить вас – я говорю только так, для устрашения, поскольку я гуманист с человеческим лицом.

Саэтан (пристыженный). Пощадите, господин Скурви! Я больше не буду.

Скурви. Ладно, ладно – продолжайте, это я так, чтобы между нами не было дистанции.

Саэтан. Никогда не следует опускаться до уровня детей и так называемых простых людей – они это сразу понимают и только обижаются.

Скурви (нетерпеливо посматривает на часы). Хорошо, хорошо, говорите, я слушаю.

Саэтан. Итак, господин Скурви, этот миг неповторим, как говорят любовники в эротических романах – к счастью, их племя уж вымерло. И несмотря на то, что сегодняшняя обыдиотевшая публика уже блюет от долгих и умных разговоров, вернемся к самому существенному: подумайте хорошенько и серьезно – может быть, вам первому выйти из шеренги и уничтожить все национальные барьеры, тогда настанет золотой век человечества. Это звучит банально, но что национальная культура могла дать, она уже дала, – зачем же нам жить при добивании ее гниющей падалью? Зачем, я вас спрашиваю? Ведь в будущее человечества именно в этой форме вы не верите?

Скурви. Саэтан, Саэтан! Неужели кора головного мозга некоторых ящериц триаса и юры развивалась лишь затем, чтобы в конце концов превратиться в нечто такое лучезарное и омерзительное одновременно, как человеческий род?

Саэтан. Не юли, не уходи от ответа! Что тебя удерживает? Ты же явно лжешь. Я интуитивно чувствую, что ты не фанатик агрессивного национализма, ультраделикатно выражаясь.

Скурви (уклончиво, но все-таки, черт его дери, с горечью в голосе). Вы даже представить себе не можете, как трагично…

Саэтан. Он мне тут будет своими трагедиями голову морочить! Настоящая трагедия – у меня! Я вижу правду, истинную для всего человечества, и оттого, что я ее вижу, моя личная жизнь представляется черным, кошмарным сном, в то время как вы погрязли в шлюхах и майонезах.

Оба подмастерья (рычат). Аааааа! Хаааааа!

Скурви. Шлюха в майонезе! Чего только эта голытьба не выдумает! Надо попробовать.

Саэтан. Отвечай, мать твоя курва, а то я направлю свой флюид, концентрирующий волю миллионов, и парализую твою совесть.

Скурви. Вдохновленный старик – явление, встречающееся сегодня чрезвычайно редко.

Саэтан. Эх, эх, господин прокурор, сдается мне, что вы довольно скоро пожалеете, что произносили столь дешевые откровенья.

Скурви (более серьезно, но в замешательстве). Саэтан, разве вы не видите, что я пытаюсь скрыть от вас весь трагизм подлинного положения дел и свою просто-таки ужасную внутреннюю пустоту? Кроме так называемой проблемы Ирины Всеволодовны во мне нет абсолютно ничего – я как высосанные клешни никогда не существовавшего рака. Виткаций, этот пустомеля из Закопане, хотел меня уговорить заняться философией, но я не смог даже этого. Она же как только перестанет надо мной издеваться, так тут же перестанет существовать, и я должен буду продолжать жить просто по привычке…

Саэтан. И пожирать яства под астральными по вкусу соусами, пока мы здесь по шесть блох в минуту ловим на себе, не спим из-за постоянного зуда, зимой мерзнем, а летом задыхаемся от жары и совершенно трансцендентальной вони; все наши чувства подвергаются постоянному раздражению, доводящему нас до безумия; мы живем в ненависти, зависти, ревности – все это нельзя выразить словами, а только ударами… (Показывает жестом.)

Скурви. Хватит об этом, а то я испекусь в собственном соку, как молодая утка, – я уж и не знаю, что я говорю, – а bout de mes forces vitales.[14] Ты хочешь знать, баран, почему я не могу пойти на уступки? Да потому что я могу есть лишь то, к чему привык, к чему меня приучили с детства; мне нужно сладко спать, постоянно следить за собой – быть чистым, наманикюренным, чтобы от меня не пахло так же дурно, как от вас; мне нужно ходить в театр, иметь хорошую шлюху как противоядие против этой жемчужины ада, этой… (Грозит кулаками сначала вправо, потом влево.) Даже сила моей власти и пытки не могут ее сломить, потому что ей это нравится, именно нравится, кошке драной, и я, брезгуя насилием, как капрал тараканом, что бы ни пытался сделать – доставляю ей тем самым лишь еще большее наслаждение… (Начиная со слова «лишь», поет почти баритоном.)

Саэтан. Вот это проблемы существенные, настоящие проблемы людей, которые нами правят. У меня нет слов, чтобы передать то отвращение, которое я испытываю ко всему этому. Вся деятельность такого господина лишь с виду направлена на благо государства, служит идее и человечеству – в действительности же главное в этом самом «внеслужебном времени» – я беру в кавычки, – когда человек раскрывается таким, как он есть на самом деле…

Скурви. Замолчи – тебе не понять ужасного конфликта между силами, противодействующими внутри меня. Я лгу совершенно сознательно, как министр, я провозглашаю то, во что сам не верю, чтобы жрать яства, привезенные с берегов Мексиканского залива, восхитительные на вкус, – да, я лгу, я обязан, вынужден лгать и даже скажу тебе, что сегодня по подсчетам Главного Статистического Управления – а статистика сегодня это все, и в физике, и вообще, а что самое главное – в метафизике, монадологической метафизике с ее приматом живой материи – девяносто восемь процентов всей нашей банды делает то же самое, отнюдь не будучи убежденными в своей правоте, а лишь для сохранения остатков гибнущего класса – индивидов, хочешь знать, каких? – обычных обжор и развратников, прикрывающихся более или менее лживыми идеями и словами. На сегодня люди – это лишь вы, что понятно каждому. И все потому, что находитесь вы по ту сторону, но стоит вам перейти эту черту, вы станете точно такими же, как и мы.

Саэтан. Никогда-преникогда!

Скурви иронически улыбается.

Мы создадим бескомпромиссное человечество. Советская Россия это только героическая попытка – хорошо, что есть и это, – она как островок во враждебном океане. А мы сразу создадим такое человечество, которое просуществует до самого заката, до угасания жизни на нашей горячо любимой земле, родной и священной!

Скурви. Вечно вы ляпнете какую-нибудь гадость. Ну никакого чувства меры и такта у этих голодранцев. (Кричит.) Оттащить его к писсуару!

1-го подмастерья выволакивают в сортир.

Саэтан. А ты знаешь меру, ты задумывался над тем, что такое чувство меры, ты, свинопас?!

Прокурор крякнул и съежился.

Скурви. Вот я крякнул, съежился, мне и полегчало.

Звонит в небольшой звоночек; по обе стороны балясин появляется стража.

А ну подать сюда эту самую Ирину Тьмутараканскую на конфронтацию! Почему я так выражаюсь – сам не знаю. Это ведь не шутка, это странная и произвольная сюрреалистическая необходимость.

Саэтан. Чем занимается это чудовище? Какими-то утонченными идиотизмами – вот это и есть их так называемая интеллектуальная жизнь после изнурительной работы в конторах и будуарах.

Скурви. Вы не понимаете всей прелести познания чего-либо у такого бесплодного импотента, как я, – это пропасть наслаждения, служащая подтверждением необходимости собственного существования. Такое самокопание…

Саэтан. Господь с вами, господин Скурви, перестаньте, – «господи, господи» произношу я все, совершенно машинально. Это все от пустоты сегодняшних дней. Смогу ли я заполнить эту пустоту? Беседы с этим воплощением лжи (указывает на прокурора) кажутся мне райским отдыхом по сравнению с одиночеством и вынужденным ничегонеделанием в тюремной камере. О, эта относительность всего на свете! Только бы мне не измениться до такой степени, чтобы потом самого себя не узнать! Кем я буду через три дня, две недели, через три года… года… года… (Падает на колени и начинает плакать.)

Охранники вводят княгиню, толкают ее на пол рядом с табуреткой и выходят. Княгиня – в арестантской одежде, которая ей очень идет и делает ее еще более привлекательной, похожей на молоденькую гимназистку.

Скурви (холодно). Принимайтесь за работу.

Княгиня молча принимается шить башмаки, однако делает это очень неумело и очень неохотно.

Ну, ну – без плача и без спазм, не прерывайте, пожалуйста, трудового процесса. А вот беседа наша была интересной – это факт.

Охранники вталкивают 1-го подмастерья.

Княгиня. Мне просто ужасно не хочется шить эти башмаки, а тем не менее я испытываю какое-то наслаждение. Во мне что угодно превращается в наслаждение. Такая уж я странная. (Гордо.) А вы всегда только «это самое» ради чистой диалектики. Для вас эквиваленты основных понятий это фу… йня, как говорят поляки. Вас интересуют лишь связи понятий между собой. (Плачет.)

Скурви. Например, связь понятия вашего тела, то есть, точнее говоря, его протяженности как таковой, с понятием такой же протяженности моего тела – хи, хи, хи, ха, ха, ха! (Истерически смеется, затем недолго рыдает и наконец обращается к Саэтану, который только что перестал плакать, а значит, был момент, когда плакали все трое – даже подмастерья всхлипывали тоже.) Во всем том, что вы говорите, меня смущает только одно: ваша забота лишь о собственном брюхе – фу, что за банальности я говорю. У нас же есть идея.

Саэтан. Меня уже воротит от бездуховности нашего разговора, – как кал кургузого капрала на Капри – эта нешуточная шутка непосредственно выражает мерзопакостное состояние моего духа. У вас есть идея, потому что у вас брюхо набито досыта и времени полно.

Княгиня (шьет башмаки). Так – вот так – и вот так…

Скурви. Ваш плоский, как солитер, материализм меня поражает. Что-то будет дальше, дальше, дальше… Я до посиненья завидую вашей возможности говорить правду и непосредственно переживать ее. Это человечество, пожирающее само себя, начиная с хвоста, пугает меня как призрак будущего.

Саэтан. Да ты сам, киска, стоишь на защите лишь собственного пуза – эта сказанная мною банальность жжет меня, как раскаленное железо в заднем проходе. Новую жизнь мы создадим только тогда, когда преодолеем проблемы собственного брюха, – интересно, это мое глубочайшее убеждение или пустая красивая фраза? Повернуть культуру вспять, не теряя при этом высоты и бодрости духа, – вот наша магистральная идея. Начало этому может положить отмена национальных рогаток и препон.

Скурви. Извините, Саэтан, но я в это не верю, несмотря на то что минуту назад я сам говорил то же самое. Но… (Подумав.) Да, я признаюсь – мы не можем добровольно отказаться от знамени всей нашей жизни, это вещь архитрудная. Парочка каких-то святых это сделала, но ведь никто же не знает, какое им это доставило наслаждение, правда, в несколько ином, «малопонятном для нас измерении.

Саэтан. За все должна быть компенсация. А сколько святых терпели нечеловеческие муки до конца своей жизни из-за непомерных амбиций, заносчивости и организационных неурядиц…

Скурви. Подождите, разрешите мне подумать, как когда-то говорил Эмиль Брайтер: если бы никто не стремился к более высокому уровню, ничего бы не было – никакой науки, культуры, искусства, власть коммунистического, тотемного, первобытного клана только лишь начало…

Саэтан. Я знаю: это как поймать шестьсот рыбин, в то время как соперник только триста, и, скажем, двести бросить обратно в море…

Скурви. Умничаете вы, Саэтан, потому что очень вы умный. Ну, правил бы этот клан до тех пор, пока солнце не погасло, ну и что? Бесформенный, бесструктурный, неспособный преодолеть собственные догмы относительно общественного развития. Но я свой обычный, будничный денек, право на который я, мелкий, провинциальный, вышедший из самых низов буржуа, заслужил многолетними узаконенными убийствами, основанными на правовой науке, добровольно не отдам никогда. А с другой стороны, я не верю в ту новую жизнь, которую собираетесь построить вы, – вот перед вами моя трагедия как на сковородке.

Саэтан. Да мне на нее на…, плевать! Если будут уничтожены барьеры между нациями, возможности откроются безграничные. Мысли, рожденные тем, будущим временем, сегодня нельзя ни предвидеть, ни предугадать: слишком убог сегодня багаж наших понятий и слишком ничтожно знание истории.

Скурви. Мне не нравится, когда вы пускаетесь в спекуляции, превышающие ваш интеллектуальный уровень. Вы не владеете соответствующим понятийным аппаратом, чтобы выразить все это. У меня есть понятийный аппарат – чтобы врать. Моей трагедии настолько никто не понимает, что даже странно…

Саэтан. Трагедия начинается тогда, когда начинают пухнуть мозги. Подобные мысли, господин прокурор, не доходят до твоего блуждающего нерва – страдает только кора головного мозга, мать твою… С нашей точки зрения, твоя трагедия всего лишь забава: это же сплошное наслаждение – лечь вечером после своих шлюх и яств в кроватку, почитать, подумать о таких вот глупостях и уснуть, испытывая удовольствие, что в глазах какой-нибудь занюханной лахудры ты представляешься таким интересным господином. Я был бы счастлив, если бы подобная трагедия происходила со мной. А если бы еще вдобавок мои внутренности перестали болеть за все человечество, это было бы счастьем просто неземным. Эх!

Весь скрючивается. Княгиня радостно смеется.

Скурви (обращаясь к княгине). Не смейся ты, обезьяна, так радостно, а то я лопну. (С нажимом, к Саэтану.) Это еще нужно доказать, что ваши потроха болят за все человечество. А может быть, таких случаев вообще в природе не существует? (Тяжелое молчание не прерывается очень долго; Скурви начинает говорить в тишине, в которой едва различимо далекое танго из радиоприемника.) Это дансинг в отеле «Савой» в Лондоне. Вот там действительно веселье. Позвольте мне на минуточку выйти – я тоже человек. (Убегает в левую кулису.)

Саэтан. Такой усё зробит, шо захотит, а мы даже…

Княгиня. Перестаньте, не смешите меня. Ваши мысли щекочут мне мозги.

Саэтан (внезапно разжалобленный). Голубка моя! Ты даже не знаешь, какая ты счастливая, что можешь работать! Как рвутся к работе наши руки и пальцы, как все в нас устремлено к этой единственной отраде жизни. А тут – на тебе. Уставься в эту серую да еще вдобавок шершавую стену и сходи с ума сколько тебе будет угодно. Мысли лезут, как клопы из кровати. Мозги распухают от смертной скуки, страшной, как гора Горизанкар, и воняющей, как Монт Экскремент из романа фантастического писателя Бульдога Мирке, как Клоака Максима, – от тоски, которая ноет, как чирей, как нарыв, как карбункул – опять, зараза, мне слов не хватает, а говорить хочется, как не скажу чего… Э-э-э… А что тут, собственно, говорить – и так никто ничего не понимает. Так что чего тут выражаться, рычать и рыдать, нутро свое вытряхивать наружу и наоборот?! Зачем? Зачем? Зачем? Какое отвратительное слово «зачем?». Как олицетворение пустопорожнейшего ничтожества – ну и зачем? Когда работы нет, то ничего из ничего получиться и не может. (Подползает к решетке, за которой сидит княгиня.) Дорогая, любимая, единственная, кошечка моя трансцендентальная, метафизический агнец божий, чудо неземное, мышка моя сексуальная – ты даже понятия не имеешь, как ты счастлива: у тебя есть работа – единственное оправдание жизни на этой земле при всей ее убогой ограниченности, начиная с ограниченности во времени и пространстве.

Княгиня. Метафизический подход к проблеме работы является лишь переходной стадией в решении этого вопроса. Великие египетские мужи нужды в этом не испытывали, как не будут ее испытывать люди будущего. Этот молит о работе, которая меня ломает как духовно, так и физически. Вот вам и проявление относительности всего на свете под влиянием этого самого Эйнштейна – я сама-то уж давно…

1-й подмастерье. Стыдно ей, видите ли, вкалывать, сучка вертлявая! Это все интеллигентские замашки! Я-то уж знаю, что теория относительности в физике не имеет ничего общего с относительностью этики и эстетики, а также диалектики и так далее – тамда-ламда, трамда-ламбда! Не хочу я ничего говорить – блевать хочется. Эх! Эх! Эх! Саэтан, не будем говорить глупых вещей – это в прошлый раз мы что-то такое болтали, а теперь что?! Мы столько ненужного наговорили, а нам преподнесли работу с такой стороны, что любая деревенская лахудра нам даже по воскресеньям кажется привлекательной. Я привел такое сравнение потому, что на красивых, ухоженных женщин я уже давно не реагирую – в половом, я имею в виду смысле, – слишком уж они для меня хороши, эти крашеные суки, а кроме того – не-дос-туп-ны! (Повторяет с горечью.) Мне одинаково хочется – и сапоги шить, и простых, ординарных девок. (Ледяным тоном, с безумным спокойствием.) Дайте работу, а то хуже будет! (Уныло.) Но кого это интересует? Я говорю это с глубочайшей горечью, не понятной никому.

Скурви (поет за сценой).

Мне фамдюмонды надоелиИ девок хочется простых.Хочу попробовать на делеЯ босоножку, чтобы «Ы-ых»!

Княгиня слушает очень внимательно.

2-й подмастерье (обращаясь к первому). Вот так – не будешь обращаться к обществу как к родной матери, да еще вдобавок молиться на него – оно тебя не поймет, а кроме того, по шее может обломиться, эх!

Саэтан. Перестаньте говорить «эх!», не употребляйте вы в своей речи этот вульгаризм ради бога. Он мне напоминает давно минувшие времена, и я начинаю дрожать от жалости к самому себе – очень неэстетичное чувство, которое вгоняет меня в краску стыда, после чего я начинаю испытывать такое отвращение, как будто я – таракан, сидящий на собственной морде. Эх!

На кафедру вбегает Скурви, который как-то странно поспешно застегивается – пиджак и это самое, – потом потирает руки. Княгиня смотрит на него очень внимательно, почти демонстративно.

Скурви. Холодно, зараза, сквозняки в здешних уборных – аж мороз по коже. Но зато после этого жареные мексиканские каракатицы покажутся еще вкуснее.

Вдали звучит танго.

Перед этим зайду на каток, где играет музыка. (Принюхивается.) Какая кошмарная вонь – это их души гниют в отвратительном безделье, они уже, наверное, разложились, как прокисшее повидло.

Княгиня (принимаясь за работу). Садизм – это сфера моей деятельности.

Скурви (истерически). Как же мне все это надоело, черт вас всех дери! Если вы будете продолжать оставаться такими, какие вы есть, я прикажу вас всех перевешать без суда и следствия! Как я пришел к власти, а? Это был спортивный номер высшего пилотажа. О власть, ты – пропасть, и как же благоухают твои соблазны!

Княгиня (перестает шить башмаки). Знаешь, Скурви, Скурвёнок ты бедный и недоразвитый, вот сейчас ты мне начинаешь нравиться. Я должна в жизни пройти через все, познать самые темные стороны, все мышиные норы души и недосягаемые кристальные вершины бездонных лунных ночей…

Скурви. Что за собачьим стилем ты выражаешься – это же скандал…

Княгиня (во всяком „случае, не смущаясь). Я подлинная аристократка, и меня не огорошишь ничем, такая у нас замечательная особенность. Так вот, мне нужно пройти и через тебя, иначе моя жизнь будет неполной. А потом, когда тебя посадят они (указывает башмаком на сапожников), ты будешь гнить в камере, загибаясь от страсти ко мне, да, ко мне, а еще в тебе проснется страсть к большой кружке пива с тартинками у Лангроди – я же в это время отдамся Саэтану на вершине его власти, а потом тем худым, грязным ребятам – сапожных дел мастерам не от мира сего, эх! эх! И вот тогда я стану счастливой, потому что ты не пожалеешь жизни за лоскуток моего платья и за пол-литра живецкого пива.

Скурви (помертвевший от страсти). Я просто помертвел от ужасной страсти, перемешанной с отвращением. Я действительно как стакан, наполненный до краев, – боюсь пошевельнуться, чтобы не расплескаться. У меня глаза на лоб лезут, а мозги стали как мокрая вата. О, недосягаемый, бездонный в своей дикости соблазн! Первый беззаконный поступок во имя законной власти. (Неожиданно рычит.) Выходи из тюрьмы, обезьяна метафизическая! Будь что будет! Воспользуюсь разок, хоть бы потом даже взвыл от сожаления, как убийцы, вскормленные и воспитанные князем де Эссанте!

Княгиня. Мы разговариваем как обычные люди, не ослепленные идеями. Обычный человек добровольно не пойдет на снижение своего жизненного уровня – разве что по морде ему как следует дадут. И ты тоже, Скурвёнок мой бедный. Я уж не касаюсь идеологической стороны вещей, а только утробно-зверино-расщекоченной, животной основы, с которой, как кобра в джунглях, поднимается ваше «я».

Скурви. У вас, женщин, все иначе…

Княгиня. Существование человека на земле отвратительно, пойми это. Лишь фикция существования малюсенького ответвления нашего подвида создала фикцию целостного смысла бытия. Все основано на взаимопожирании подвидов. Наше существование сделалось возможным благодаря равновесию сил противоборствующих микробов. Если бы не эта борьба, один подвид поглотил бы другой в несколько дней – было бы что пожирать, хотя бы слой земной коры толщиною шестьдесят километров.

Скурви. Ах, как она все-таки умна! И это возбуждает меня еще больше, до безумия. Иди ко мне такая, какая ты есть – неумытая, пропитанная тюремным настроением и запахом.

Княгиня встает, бросает ботинок и, задумавшись, стоит.

Княгиня. Я как-то странно задумалась – по-женски, а ведь думаю я не головой, нет… Процесс мышления производит находящееся во мне чудовище. Так что, может быть, Роберт, я не отдамся тебе вообще – так будет лучше: для тебя – ужаснее, но для меня даже приятнее.

Скурви. Нет, сейчас ты уже не можешь так поступить! (Сбрасывает с себя пурпурную тогу.) Я бы лопнул от ярости. (Подбегает к решетке и торопливо отпирает дверь ключом.)

Саэтан. И вот такими-то проблемами занимается и забивает себе голову эта банда – eine ganz konzeptionslose Bande,[15] – в то время как мы здесь, как падлы, загибаемся без работы. Технические исполнители несуществующих мыслящих червей – вот! Даже женщин под этим соусом – без произведения чего-нибудь на свет – мне не хочется.

Подмастерья (хором). И нам тоже! И нам!

1-й подмастерье. Оставим пока проблемы механизации в стороне: машина – это слишком банально, ведь широко известно, как со всех сторон она уже облизана футуристами, – брррр… мороз по коже подирает от слова «станок»!

2-й подмастерье. Механизмы – это всего лишь продолжение человеческих рук, и если, понимаете ли, такая акромегалия образовалась, то нужно обрубать, рубить сразу же. Часть машин, кстати, будет уничтожена по нашей концепции деградации культуры. Изобретателей ждет смертная казнь.

Саэтан (ослепленный новой идеей). Я ослеплен новой идеей изнутри! Ребята, давайте сметем эти несчастные детские балясины и ухватимся как черти за работу. Устроим кустарно-обувной демпинг! Терра сапожника!

1-й подмастерье. А дальше что?

Саэтан. Хоть пять минут поживем за десятерых, прежде чем нас закуют в кандалы и уничтожат! Жизнь только одна – тут даже и думать нечего! Только при помощи насилия рабочие получат право на труд! Ох! Эх!

Подмастерья. А чего, давай?! Или – или! Мать их в бога душу! Пусть! Эх!

И тому подобные восклицанья. Все втроем расшвыривают балясины и, как голодные звери, бросаются к своим табуреткам, инструментам, рулонам кожи и сапогам. Сапожники начинают лихорадочно, исступленно работать. Тем временем Скурви набрасывает свою красную тогу на тюремную одежду княгини, в которой она выглядит исключительно соблазнительно. Парочка поднимается на кафедру. Он держит ее в объятьях. Начинается возня.

Скурви (нежно). Ты мой малышка прокурор, сегодня я зацелую тебя насмерть!

Княгиня. (Сапожники в это время тяжело сопят.) Судя по твоим шуткам, во время полового акта ты должен выглядеть отвратительно. Во всяком случае, не раскрывай рта и молчи – я люблю, когда это происходит как унылая церемония удовлетворения самца: в абсолютной тишине, а я в это время вслушиваюсь в вечность.

Саэтан. Так, давай дратву, вот сюда, бей, колоти, так, вот так…

1-й подмастерье (сопя). Вот этот гвоздь подержите и подайте кусочек кожи…

2-й подмастерье (посапывая). Вот это приклепать, это прошить, это стачать, это загнуть…

В их работе появляется что-то безумное.

Скурви (настойчиво). Посмотри, дорогая, как лихорадочно они взялись за работу. Мне в этом видится что-то ужасное. Я настоятельно это подчеркиваю, просто делаю на этом акцент. Это что – уже начало новой эры или как?

Княгиня. Тише, помолчи, это все ужасно. Я сама только что была среди них. Ты освободил меня, мой любимый!

Саэтан (повернув к ним голову, с иронией). Слишком уж они горячо взялись за работу, да? Тебе никогда этого не понять, обезьянья рожа! Это есть труд! Труд!

В приступе вдохновения колотит молотком по чему попало; подмастерья вырывают друг у друга из рук инструменты и при этом глухо стонут и сопят.

О труд, труд! Заплатят за тебя, но не тебе. Все, хватит! Весь вред от этих «пророческих» стишков. Я же реалист. Дай-ка мне гвоздь. О гвоздь, удивительный спутник сапога! Кто в состоянии оценить всю твою необычность?! Труд как странность?! Существует ли более высокая мерка необычного?! Принимая во внимание всю будничную отвратительность последнего, то есть труда. Бей! Колоти! Прибивай! Руки горят – кишки болят – коли и руби – себя губи – все равно будешь гол – как осиновый кол. Привязались эти рифмы, как банный лист к заднице, черт бы их подрал!

2-й подмастерье. Здесь подшей – а здесь подбей – дратва, жатва, воробей – нам законы не нужны – обувь шьем для всей страны – осапожним целый мир – о сапог, ты мой кумир! Тюрьма не тюрьма – работы никто не избежит. Труд это величайшее чудо, это метафизическое единство всех миров, составляющих вселенную, это абсолют! Я уработаюсь насмерть ради вечной жизни на земле! Кто знает, что там, на самом дне нашего труда?

1-й подмастерье. Во мне все дрожит от нетерпенья, как в какой-нибудь паровой турбине мощностью в миллион лошадиных сил. Ничего не нужно – ни баб, ни пива, ни кина, ни радива, ни всяких там заумных мудрецов. Труд сам по себе – вот высшая цель. Арбайт ан зих! Бери, хватай, втыкай и шей! Обувь, обувь, сапоги, ботинки – вот что возвышает человека над ничтожеством бытия, чистая идея сапога, витающая над идеально пустым пространством, порожним, как сто миллионов амбаров. Прибивай подковки – подкованным сапогам нет износа – вот правда, причем правда абсолютная. Сколько законов – столько сапог, и столько же понятий сапога, сколько составляет число альфа плюс единица. Господи, вот так бы до конца дней наших! Никаких баб не надо – арбайт ан зих! – обойдемся и без них! Пива тоже не надо – хватит мозги полоскать! Собственные потроха нас отводят от греха! Кустарное тайносапогоделанье все равно пробьется сквозь все запреты – сапоги нужнее, чем котлеты – я верю в наше святое дело – шей сапоги и красиво и смело!! Что за ужасные вирши я плету?!

Скурви. Вы только посмотрите – раз, два – и родилась метафизика. Иринка, это чрезвычайно опасная бомба, это снаряд новой, неведомой конструкции, летящий на нас из потустороннего мира. И я, Иринушка, впервые в жизни боюсь. Может быть, действительно грядет новая эпоха: идет, грядет железный век, пусть счастлив будет человек! – как писали античные поэты. (Глупеет прямо на глазах.)

Княгиня. А меня переполняет наслаждение от их иллюзорной радости при невероятных страданиях, от их беспримерного тупоумия, от их феерической глупости – я наслаждаюсь всем этим, как медведь пчелиным медом. Мы с тобой два человеческих мозга, соединенные половым объятьем без посредства чего-либо постороннего…

Скурви. Но ведь так не будет, так не будет? Что – не будет? Все будет? Скажи «да»! Скажи, скажи «да», а то я умру!

Княгиня. Может быть, сегодня ты познаешь все мое ничтожество, может быть…

Сапожники все урчат и сопят, работая без передыха. Скурви. Смотри – они работают все безумнее. Тут происходит что-то действительно ужасное, чего не мог предвидеть ни один экономист в мире. Смотри, моя милая, я умру, потому что после тебя я уже больше не хочу ничего.

Княгиня. Это все так просто говорится – только с сегодняшнего дня ты начнешь жить по-настоящему. Но кого это касается? Я ощущаю ничтожность всего на свете. Ах, если бы можно было заполнить собой весь мир, а потом – хоть сдохнуть под забором.

Скурви. Довольно с нас этих художественных проблем – всякие там форма и содержание. Гляди: дикий, безумный труд, выделенный в качестве чистого, первобытного инстинкта, такого же, как инстинкт обжорства или оплодотворения. Бежим отсюда, а то я сойду с ума. Княгиня. Посмотри мне в глаза.

Скурви. Но, дорогая, необходимо приостановить эту поступь труда любой ценой, потому что это уже переходит все рамки и границы, и если они всерьез возьмутся за дело распространения этого психоза, они разрушат, развалят весь мир, уничтожат все искусственные нагромождения, наработанные человечеством, и выставят это самое бедное, выродившееся человечество – снабдив его новой идеологией – на посмешище обезьянам, свиньям, лемурам и змеям – еще недеградировавшим родственникам наших предков.

Княгиня. Зачем ты все это говоришь?

Скурви. Несчастное, несчастное человечество! Мы только лишь на какое-то мгновение смогли выделиться из общей массы высотой своего сознания и сокровенностью чувств, и в этот единственный, неповторимый миг ты должна составлять со мной единое неразрывное целое.

Целует княгиню и свистит в два пальца, вбегают те же самые слуги, или солдаты Гнэмбона Пучимо р д ы, что были в первом действии, под предводительством сына Саэтана.

Взять их! Рассадить по одиночным камерам! Не давать им ничего делать – ни-ни, потому что это самое страшное, это несет угрозу всему человечеству. Арбайт ан зих! – связать всех их! Никаких орудий производства, понятно? – хоть бы они все извылись насмерть!

Солдаты набрасываются на сапожников, начинается жуткая возня, после которой верные слуги Пучиморды, заразившись бациллами труда, тоже принимаются за работу, то есть просто-напросто «осапожниваются». Саэтан заключает в объятья сына, и они начинают работать вместе.

Скурви. Видишь, голубушка, как все ужасно. Они осапожнились. Моя гвардия перестала существовать. Сейчас это перекинется на город, и тогда капут.

Княгиня. Ты совершенно забыл обо мне…

Скурви. Здесь сам Гнэмбон Пучиморда не поможет – его солдаты уже втянуты вихрем какой-то адской машины… Да он и сам уработается насмерть, подписывая бесконечные, бесчисленные горы бумаг…

Княгиня. Ах, какой прекрасный фон для нашей первой и последней ночи, бедный мой Скурвёнок! Di doman non c'e certezza![16] Завтра уже, вероятно, ихняя возьмет, а ты будешь догнивать в гнилой камере, как сгнившая гнилушка. Зато сегодня, пока в тебе будет зреть эта мысль, а также сознание недолговечности и мимолетности происходящего, ты сможешь быть достаточно безумным, чтобы распалить меня, разогреть, как звезду первой величины телесно-полового небосклона, сделать меня первой Телкой-Самкой вселенского бытия.

Скурви. Ну я и влип…

Все остальные продолжают работать, урча при этом, разумеется только в паузах, поскольку никто ничего не говорит.

Сапожники и прислужники. Бей, колоти, протыкай, пришивай, едрить его налево; башмак есть вещь в себе!

Саэтан. Башмаков хороших пуд – вот что такое абсолют! Ботинки как асболютинки. Лишь враги, враги, враги не шьют сегодня сапоги! Шейте, шейте либо, либо передохнет в море рыба!

Скурви (обращаясь к княгине). Ты знаешь, вся эта жеребятина, весь этот ихний символизм – все это не так глупо. Я знаю, что я погибну, но от тебя я не отступлюсь, разве что убью тебя – вот здесь, сейчас. Ах, как было бы жаль этого тела, этих глазок, ножек и этих невероятных минут.

Княгиня. Пошли уж, едрить твою налево! Именно таким я тебя хотела – на фоне этой адской работы. Откуда, черт возьми, это красное зарево?

Красное зарево действительно заливает всю сцену. Скурви и княгиня убегают вправо. Работа продолжает кипеть с безумной силой.