"Последний тамплиер" - читать интересную книгу автора (Гайворонский Федор)

Гайворонский Федор Последний тамплиер

Часть первая Тюрьма 1270–1314

Тюремщик принес обед — ячменную кашу на воде и горбушку хлеба. Когда я принял из его рук еду, он тихо сказал:

— Мсье Жак, это — вам!

И сунул, достав из-под полы, кусок вареного мяса. Я принял мясо, сел на солому и стал есть. Жак знал, что я не тамплиер. Но почему-то относился ко мне с почтением. Может быть, он считал, что я не тот, за кого себя выдаю, что я не желаю открывать своей причастности к ордену? Или он думал, что я представляю из себя что-то большее, чем простой бедный рыцарь, заточенный в темницу? Как странно — узника и его тюремщика зовут одинаково. Судьба. Кисмет, как говорят сарацины.

Доев обед, старательно облизав деревянную ложку, я позвал тюремщика:

— Жак!

Он сразу подошел, взял ложку и миску. Его глаза светились преданностью.

— Что господин?

— Почему ты носишь мне мясо?

Он помялся в нерешительности, прежде чем прошептать:

— Потому что вы, как и я, ненавидите Папу…

И тут же убежал в дальний конец коридора, словно боялся, что нас могут подслушать стены. Я промолчал. А вдруг Жак — шпион и мясо, которое он постоянно мне приносит, ему дают со своего стола толстобрюхие монахи — инквизиторы?

Потом я лег на солому, положил руки за голову и закрыл глаза. Через узкое тюремное окошко слышался далекий стук топоров и чьи-то резкие голоса. И хотя я знал, что в этот раз тюремные плотники стараются не ради меня, все равно сделалось страшно.

В детстве я очень боялся плотников. Они казались мне помощниками палачей, или старухи с косой. Плотники, насколько я помню свое детство, всегда делали что-то страшное — виселицы, гробы, кресты на могилы. Когда мать рассказывала мне про маленького Иисуса, и говорила, что его приемный отец, Иосиф, был плотником, мне всегда виделся в воображении дом, где стоят виселицы, гробы и деревянные кресты. И когда я представлял себе мальчика— Иисуса, играющего в своем доме, среди этих ужасных вещей, то дрожал от ужаса. Иисус мне казался больше похожим на маленького черта, чем на бога. Когда я говорил это матери, она смеялась и отвечала, что плотники делают не только гробы и кресты, но и деревянные ложки и миски, с помощью которых едят крестьяне, мастерят домашнюю мебель — стулья, шкафы, строят корабли, вырезают игрушки. Я понимал, что плотник — это всего лишь человек, умеющий работать с деревом, но все равно испытывал к ним трепетный страх.

То страшное лето, когда в поместье пришла холера, когда умерла мать, лишь подтвердило мои подозрения насчет плотников. Жиль, наш плотник, днем и ночью сколачивал гробы, да деревянные кресты для умерших слуг. И когда я, восьмилетний мальчишка, наблюдал, как он делает гроб для моей матери, как равнодушно снимает мерку с ее неподвижного тела, то окончательно убедился в том, что ремесло плотника ничуть не лучше ремесла палача. И на всю жизнь возненавидел плотников.

Похоронив мать, отец уехал в Палестину, забрав меня с собой. Поместье свое он оставил на попечение брата, который позже, после гибели отца, присвоил его себе вместе с деревнями. Как ему это удалось, я не знаю. Ходили упорные слухи, о благоволении французского короля дяде Этьену ввиду какой-то услуги, однажды оказанной дядей королю. Так, или иначе, но мне, прямому наследнику поместья Шюре, советовали до поры до времени оставаться в Палестине. В целях собственной безопасности.

Я хорошо помню день отъезда. Мы с отцом в сопровождении слуг идем на кладбище, к могиле матери, потом отец, как взрослого, сажает меня на коня, и мы отправляемся в долгий путь до Марселя. Дни напролет скрипят телеги нашего обоза, влекомые быками. Встречаемые путники сходят с дороги и подобострастно кланяются отцу и мне. Отец небрежно кивает им в ответ, а я, превозмогая головную боль, стараюсь делать так же, как он, но ничего у меня не получается. Путники улыбаются, мне становится стыдно… Дорога в Марсель была для меня не просто путешествием в другой город. Она стала вхождением в жестокий и грубый мир взрослой жизни, где никто никогда ни в чем не будет тебе поддаваться, как дома, в родном поместье. Когда мы ехали лесом, отец надевал легкие доспехи и шлем, а меня сажал в повозку. Его оруженосцы то и дело проверяли окрестности — нет ли поблизости «лесных детей». Обстановка была тревожной, напряженной. Эта напряженность передавалась и мне, и я, подобно отцу и слугам, всматривался в каждый кустик, старательно рассматривал кроны деревьев, пытаясь обнаружить спрятавшегося разбойника. А потом лес кончился и мы остановились на ночлег вблизи опушки. В нашем лагере горели два больших костра, на которых жарились лани.

Я помню, как мне дали огромный, сочный кусок, как отец учил меня отрезать от него, горячего, ножом тонкие полоски. Я ел пахнущее дымом жирное, нежное мясо, смотрел на звезды над головой, вдыхал запах костра и горелого жира, слушал разговоры. Я чувствовал, что это была совершенно иная жизнь — взрослая, мужская. Все было другим — слуги, их разговоры, манера поведения. Даже отец стал другим. Он сидел со слугами, как равный с равными, и так же, как и они, радовался непонятным для меня шуткам и тоже, рассказывал что-то непонятное для меня — про войну, короля, про женщин… Потом отец поднес мне кубок с вином и заставил сделать два глотка. Вино оказалось на удивление кислым, даже горьким. Оно пахло невычищенной ямой для кухонных отбросов, возле которой в поместье вечно отирались вороны и собаки. И я удивлялся, почему взрослые так много и с таким наслаждением его пьют. Но когда мне вдруг захотелось спать и я, опуская тяжелую голову на мягкую овчину, стал погружаться в воздушную, как перина, негу, я впервые в жизни понял вино и тех, кто его пьет. В ту ночь сделанные мною два глотка этого удивительного напитка, пришлись очень кстати. И я на всю жизнь уяснил тогда простую истину — вино хорошо, когда оно — к месту. Благодаря этому я не стал, подобно многим, его рабом и не сделался его ненавистникам. Я знал когда, где, с кем и в каких количествах следует его потреблять, благодаря чему честь моего рода, моей фамилии всегда оставалась незамаранной винными пятнами.

В Марселе мы остановились в доме графа Арнье, которого в тот момент не оказалось на месте. Но он был предупрежден письмом заранее о нашем приезде, поэтому его слуги отнеслись к нам с должным почтением. Граф был другом моего отца и, позднее, в Палестине, стал одним из двух его поручителей при вступлении отца в Орден Храма. В Марселе мы пробыли около месяца, ожидая подходящее судно. Под конец нашего пребывания, прибыл сам граф, который присоединился к нам со своей свитой в путешествии в Святую землю. Он оказался тощим, седым стариком и носил белый плащ с черным подбоем и нашитым лапчатым крестом тамплиера, так как сам давно являлся мирским братом Ордена. Он похвалил отца за его стремление стать храмовником. Помню, старый граф сказал мне тогда:

— Когда тебе исполнится шестнадцать, ты станешь мечником, а в восемнадцать, почему бы и нет, ведь ты — сын рыцаря, будешь посвященным рыцарем! Поверь мне, сынок, нет на земле высшего счастья, чем счастье всегда чувствовать рядом верное, надежное плечо.

Мы отплыли восемнадцатого сентября 1280 года, как раз в день моего десятилетия. Наша флотилия состояла из четырех тяжелых нефов и пяти военных галер. На парусах всех кораблей были нашиты красные кресты. С нами на судне находилось еще несколько рыцарей. Когда они узнали, что я сын Филиппа, баронета Шюре, один из них, которого звали ле Брей, подарил мне кинжал с серебряной рукоятью и позолоченным клинком.

— Это твое оружие, — молвил Ле Брэй, — будь ему добрым и заботливым хозяином, и оно не раз сослужит тебе верную службу.

Остальные рыцари, включая отца, при этом хранили почтительное молчание, и я, впервые вешая на пояс клинок, ощутил всю торжественность произошедшего события — вручения оружия.

Плавание к берегам Святой Земли, стало для меня настоящим испытанием. Я жестоко страдал от морской болезни, как впрочем, и большинство пассажиров нашего корабля. За мной ухаживал оруженосец отца, дядюшка Гамрот. Он служил еще моему деду и, стараясь развлечь меня, рассказывал о былых сражениях. Я с преогромным любопытством слушал его истории, хотя, как выяснилось потом, он был отменный враль.

Мои воспоминания о детстве были прерваны приходом Жака. Он пришел не один — с двумя стражниками. Значит, придется опять идти на допрос.

Звон моих цепей эхом звучал в коридорах тюрьмы. Один пролет наверх, двадцать три шага вперед, мимо дубовых дверей камер, где содержались простолюдины, откуда веяло человеческими нечистотами, и далее — спуск на два пролета вниз, по скользким, отполированным сотнями ног, ступеням, и снова вперед по коридору, в придел, где размещался гарнизон тюрьмы и находились камеры для ведения следствия.

За дубовым столом сидели три монаха и писчий, который обмакнул в чернильницу гусиное перо сразу, лишь только я вошел в камеру. Мне велели сесть на табурет. Сухощавый монах с жесткими чертами лица, который, собственно, занимался моим делом, задал первый вопрос.

— Итак месье, мы знаем, что вы скрыли от следствия одну любопытную деталь. Будучи на Святой Земле, вы неоднократно рассказывали братьям по Ордену историю о том, что вы, яко-бы, видели Христа. Что это за история, и почему вы не рассказали ее нам раньше?

Я улыбнулся. Если они попытаются найти в этой истории что-то преступное, им придется здорово попотеть.

— Потому что я сам до сих пор не уверен, что все случилось наяву. Иногда мне кажется, что я видел Его, иногда нет.

— Это случилось вечером, после того, как вас посвятили в братство Ордена?

— Да.

— Вы — тамплиер?

— Вы же знаете, что нет. Я неоднократно уже говорил об этом. Я являюсь рыцарем Ордена базилики святого Иоанна-евангелиста. Стать рыцарем Храма мне не позволил мой наставник, мессир Ле Брей, сославшись на то, что ввиду молодости мне будет трудно хранить обеты, которые обычно дают братья, вступая в Орден Храма. Посему я стал базиликанином.

— Да, я помню, вы говорили об этом. Итак, что же с вами случилось тем вечером?

— Это было в субботу, 25 октября 1288 года. Меня в тот день посвятили в рыцари и во время праздничной братской трапезы по случаю этого события, я ненадолго отлучился из столовой, потому что перебрал вина. Выйдя за ворота крепости, я облегчил отяжелевший желудок, и прилег отдохнуть под смоковницей, недалеко от дороги. Прошло несколько минут и я заметил человека, одетого, как бедный иудей. Он шел в крепость. Увидев меня, человек приблизился и спросил по-арамейски, можно ли ему переночевать в крепости. Я ответил, что да, но для этого он должен дождаться начальника караула, чтобы тот дал окончательное согласие. Человек присел рядом. Тогда я внимательно посмотрел на его лицо. Оно показалось мне знакомым. Он предложил мне попить вина из его фляги, но я отказался, сославшись на то, что и так выпил сегодня слишком много. Человек ответил, что его вино особенное. Но у меня кружилась голова, и я отказался. Незнакомец поблагодарил меня и направился к крепостным воротам. Я задремал и проспал до темноты, пока меня не разбудили стражники. Я поинтересовался, устроился ли на ночь тот путник. Но стражник ответил, что в крепость никто не приходил. Я указал ему на следы сандалий, оставшиеся на песке. Стражник искренне удивился и сказал, что находился возле ворот с полудня, но за это время никого постороннего не видел. Когда же я добавил, что сам, лично говорил с этим человеком, то стражник удивился еще больше и ответил, что этого не может быть, поскольку проблевавшись, я лег под дерево и сразу уснул. Вернувшись в замок, я поведал о случившемся своему командору и мессир ответил, что должно быть, со мной говорил сам Господь …

Инквизиторы долго хранили молчание. Наконец, один из них, с круглой головой и дряблыми щеками, произнес, обращаясь к стражникам:

— Уведите заключенного.

Стражники повели меня обратно. Когда мы поднимались по ступеням наверх, один из них, нарушая все правила, остановил меня на лестнице и спросил:

— Скажите, господин граф, как выглядел тот путник?

Второй стражник тоже смотрел на меня во все глаза. Я ответил:

— Он был невысокого роста, рыжеволос, тщедушного телосложения, немного сутулый. И, по-моему, слегка заикался. У него были странные руки, тонкие и мягкие, как у женщины. Я ни разу не видел таких рук у мужчин. И еще — на его лице почти не было бороды.

Первый стражник тронул мое плечо. Это значило — иди. И я пошел, гремя цепями.

В камере я снова лег на солому и стал вспоминать свое посвящение в рыцари.


Тем утром, едва проснувшись, я сразу понял, что столь долго и трепетно ожидаемый день, наступил. Звуки, запахи, свет утреннего солнца — все было каким-то особенным. Одеваясь, как того требовали правила, в простой черный мирской камзол сержанта, я продолжал размышлять о своем решении стать рыцарем. Это не мимолетный порыв, свойственный юности и не шаг безысходности, и отчаяния, свойственный разуверившейся старости. Это — закономерный итог моих прожитых лет.

Стать рыцарем меня побуждало, главнее всего, так долго лелеемое сердцем желание реализовать себя — свои боевые навыки, свой, пусть еще достаточно малый, жизненный опыт, стремление дать защиту нуждающимся в ней. Второй причиной, по которой я вступал в орден, было желание ввести сына, который у меня обязательно, когда-нибудь будет, в общество достойных и благородных людей. Они, окажись он вдруг один, укажут ему в жизни верный путь, как в свое время указали мне, сироте, лишенному всего.

Месяц назад я беседовал с теми, кто будет сегодня моими поручителями. Я не заметил в их глазах презрения ко мне, к профану. Но зато я почувствовал, как они всем сердцем желали назвать меня своим братом. Они не навязывались, не уговаривали. Решение принять рыцарство было исключительно моим, но моего прихода ждали.

Итак — я решился. Я покидаю келью, и мне почему-то кажется, что я сюда больше никогда не вернусь…

Комната раздумий в самой высокой, северной башне замка. Я стою около окна и смотрю на мир. Я между небом и землей. Надо мной — безбрежная Вселенная, чей господин строит человеческие жизни согласно своим чертежам, подобно каменщику, возводящему величественный дворец. Подо мной — суетятся люди, торопятся по своим делам слуги, фыркают верблюды каравана, который ночевал в стенах нашей крепости. Купцам нет дела до высокого, их товары — символ жизненного благополучия. У одних товары дорогие — хозяевам повезло в жизни больше. У других — хуже некуда. Их владельцам повезло меньше, но они тоже как-то карабкаются в этой жизни, что-то берут для себя. Я смотрю на торговцев и понимаю — деньги — просто металлические кружки. Это обычная вещь, а людям кажется, что в них измеряется счастье. Эх, люди, люди….

Я продолжаю стоять у окна. И все-таки, они не стадо существ, блуждающих впотьмах, довольствующихся едой и борьбой за место в жизни. Они — просто люди, такие же, как я. Ведь я еще не рыцарь. Я — такой же, как они. Чем же я отличаюсь от них? А если меня не изберут, и черных шаров окажется больше двух? Не стану ли я тогда, ниже их, потому что сейчас слишком много возомнил о себе?

И я понимаю — став рыцарем, я не буду презирать остальных людей. Я буду их любить всем сердцем и защищать, потому что знаю — таков мой удел, данный Иисусом. Я даю клятву — если стану рыцарем, то посвящу себя, насколько это будет в моих силах защите тех, кто сейчас торопится по своим делам, собирая тюки, поднимая сонных верблюдов. Я вступаю в Орден не для своего благополучия, а для благополучия людей. Простых людей, с простыми, приземленными потребностями. Приходит мысль, что если я не разуверюсь в своем решении защищать простолюдинов, те, кто будет решать сегодня мою судьбу, подспудно почувствуют это и посвятят меня в члены Ордена.

Открывается дверь комнаты раздумий. Входит пожилой, незнакомый рыцарь в легких латах. Мне завязывают глаза, и я проваливаюсь во тьму. Во тьме страшно и непривычно. Я спотыкаюсь о препятствия, слышу голоса незнакомых людей и ощущаю себя слепым котенком перед бушующей стихией жизни. Меня ведут на суд. На страшный суд.

— Назови себя, — вопрошает голос.

Я называюсь, упоминаю веру, в которой рожден.

— Почему ты хочешь стать рыцарем?

Я отвечаю честно. Я не вижу людей, задающих мне вопросы, а значит, общаюсь с их душами. Как же я могу лгать душам? Я говорю и говорю. И умолкаю, лишь тогда, когда ощущаю потребность в молчании. Тишина. Наконец, тот же голос говорит:

— Достаточно.

Я опять оказываюсь в комнате раздумий, снимаю повязку и возвращаюсь из мира рыцарского братства, которого так и не увидел, в мир обыденный. И снова смотрю на людей и верблюдов, пребывая в неизвестности между небом и землей.

Проходит еще бесконечно сколько времени. И вот, мне приносят пергамент. И я пишу свое завещание тем, кто находится внизу. Пишу искренне, от души, словно это действительно, мои последние слова. А потом, опять приходит незнакомый рыцарь и я, отдав все свои металлы, с завязанными глазами, полураздетый и полуразутый, с тяжелой петлей на шее, словно слепец, или приговоренный к казни, иду, спотыкаясь о предметы, и кроме своей беспомощности, чувствую лишь руку рыцаря. Она лежит на моем плече. Вчера какой-то бродячий астролог говорил, что сегодня рождается новая Луна, а это многое значит. Ничто в мире не происходит просто так. Все имеет смысл.

Мой путь похож на путь к эшафоту. Я вновь вступаю, жалкий, согнутый в поклоне Госпоже Неизвестности, в невидимый для меня мир рыцарства. И начинаются мои странствия по лабиринтам своих раздумий, по подземельям греха и невежества. Я вкушаю воду с горечью, и хотя знаю, что меня никто не будет отравлять, подспудно ощущаю, что стоит кому-то мне, слепому, подлить в кружку яд, я проглочу его, даже не ведая, что это яд. Я ощущаю на груди острие кинжала, я слышу вой, похожий на вой демонов, старающихся разуверить меня в моем выборе, столкнуть, с пути. Я смываю с рук теплой водою пот службы мечника, дабы оросить позже ладони благородной испариной рыцарских деяний. Воздух овевает меня и мне от прикосновения воздуха становится легче, как в зной от прохладного ветерка. Я иду по шатающейся доске. И я, слепой, осознаю — не важно лежит ли доска на полу, или качается над пропастью. Миг, который отделяет незрячего от собственной гибели, не ведом ему. Слепец счастлив даже на краю пропасти. Я слышу звон мечей, но остаюсь безучастным, поскольку не знаю, откуда звон происходит, потому что не ведаю от кого, возможно, предстоит защищаться. Я блуждаю во тьме. Я чувствую прикосновение пламени, очищающего меня от ненужной шелухи, и продолжаю идти, избывая свои странствия, ведомый лишь посвященными братьями, чьи крепкие руки не позволяют упасть. Мне сообщают о кровавой жертве, которую я должен отдать. Слыша лязг хирургического ножа, я понимаю, что пролить кровь страшно, но страшнее вдвойне пролить ее просто так, ни за что. Голоса умоляют пощадить меня, и когда это происходит, я вдруг ощущаю, что уже принят. Даже вид трупа с накрытым лицом и кровавой тряпкой на груди, не устрашает меня, потому что все главное уже свершилось в тот момент, когда я должен был отдать жертву, частицу себя. Я знаю, что труп — лишь образ, пусть страшный, жестокий, но предназначенный только мне, моей душе. Он не принадлежит материальному миру. Брат, изображающий труп, встанет, лишь мне снова завяжут глаза. Но, вид бездыханного тела, еще долго остается в моей душе.

Прошла бесконечность и вот, с моих глаз спадает повязка, и я вижу обращенные на меня клинки мечей, и за секунду до слов Гроссмейстера о том, что их острия предназначены не мне, догадываюсь, что так оно и есть, поскольку вижу в устремленных на меня глазах братьев тепло и поддержку. Странствия избыты. Я посвящен…

…Я возвращаюсь в келью к полуночи, переполненный вином и радостью. Переступая порог, понимаю — тот, кто ушел сегодня днем из этой кельи, навсегда остался там, в башне. Его завещание, наколотое на острие копья, сгорело, а пепел, не пергаментный пепел, а прах профана, развеян из окна над теми, кто торопился с караваном по своим делам. Человек, который принес в эту келью меч и шпоры, другой человек. Ему ведомо, пусть отчасти, ожидание страшного суда. Ему ведом и ад, и чистилище, и радость обретения истинного света. У него появилась в жизни цель, его душа не терзается невостребованностью. Человек этот готов к труду, искупляющий пот которого смоет животворящая влага и священная кровь, пролитая за правое дело. А потом его кожу овеет освежающий восточный ветер, и обласкает тепло очищающего пламени братского очага.

Я сажусь в любимое кресло, и остывая от событий минувшего дня, искренне желаю себе сохранять потребность защищать слабых всегда и везде, пока мои чресла будут препоясаны мечом…

Защищать слабых… 1290 год. Иерусалим еще не пал.

До поместья, единовластным хозяином которого я стал после смерти дяди и куда добирался из Палестины вот уже который месяц, оставалось немногим более десяти лье. Была пасхальная октава, время свадеб. Я различал шпиль старой часовни на холме, в которой когда-то был крещен, и предвкушал, как встретят меня мои крестьяне. Было интересно увидеть сверстников-простолюдинов, с которыми я когда-то играл, будучи ребенком. Какими они стали, как сложились их судьбы? Я думал о могиле матери, сожалея, что не смогу положить с ней рядом прах отца. И вдруг…

Наш отряд выехал на опушку. Невдалеке мы увидели сложенный костер и толпу крестьян перед ним. Я пришпорил коня и поспешил к костру. К столбу была привязана цепью рыжеволосая девушка, чье некогда белое платье, было порвано, испачкано яичными желтками и грязью. Толпа, увидев меня, притихла, а тощий монах со всклокоченными седыми волосами, подошел ко мне и надрывно произнес:

— Прочь отсюда, благородный рыцарь! Не оскверни себя взглядом ведьмы.

Я сказал:

— Я — хозяин этой земли, баронет Шюре. Что здесь происходит?

Крестьяне поспешно обнажили головы и поклонились. Из их рядов вышел человек, судя по всему, староста и сказал:

— Господин! Эта женщина — ведьма, она — вальденка. Сегодня, в день своей свадьбы, она попросила разрешения поспать перед венчанием, сославшись на усталость. Но когда спала, и мы все это видели, имела сношение с дьяволом! Она совершала непристойные движения телом, как будто совокуплялась с мужчиной, но при всем при этом, она была одна в комнате! К тому же ее мать уверяла, что дочь девственна, но когда мы осмотрели ее, оказалось, что это не так. Вот тогда-то мы и поняли, что она — ведьма и заслуживает костра.

Я подъехал к девушке.

— Это так?

Она молчала, покорно опустив глаза. Я наклонился с коня и поднял за подбородок ее голову. Кроме слез, я не увидел в ее глазах ничего. Тогда я спешился. Взойдя на костер, я приблизил свои губы к ее уху и спросил тихо:

— Ты хочешь замуж?

— Нет… — ответила она.

— Сколько тебе лет?

— Шестнадцать…

— У тебя есть другой возлюбленный?

— Уже нет …

Я приказал оруженосцам распутать цепь. Толпа зашумела. Монах завопил:

— Вы нарушаете божью волю!

И вцепился в ее платье. Я оторвал отшельника и, не стесняясь, столкнул его с поленьев. Он упал, разбил бровь. Я сказал:

— Господь прощал грешниц и нам велел. Эта женщина поедет в замок. Я заставлю ее искупить грехи молитвой и очистить свою душу от скверны. Господь не для того послал ее в мир, чтобы мы ее убивали, а чтобы мы сделали ее душу лучше.

Несчастная села в телегу. Мы продолжили путь.

Тощий монах-отшельник, утирая кровь, метал в мою сторону ненавистные взгляды. Мне же тогда было все равно. Я исполнял свой рыцарский долг, я защищал женщину.

Во дворе замка Гвинделина упала на колени и стала целовать мои сапоги. Я поднял ее и стал стирать с ее лица пыль и слезы, и тогда она шепотом, захлебываясь слезами, испросила позволения в знак благодарности за спасение, стать моей наложницей … Она была молода и красива, и потом, я еще не знал женщины…

— Приходи, — шепнул я девушке, дрожа всем телом, — после трапезы…

Проклятье! Мой живот полон. Жак! Жак! Проклятый тюремщик ушел. А как не хочется использовать чан в углу камеры. Камеру потом наполнит вонь. И будет держаться, пока Жак не приведет какого-нибудь забитого узника, и тот не вынесет чан с испражнениями. Нет. Ждать нельзя. Иначе будет болеть промежность и я не смогу быть с женщиной. Так учил Гиллель, мудрый, грязный жид. К дьяволу всех! В конце-концов меня освободят, а Жак всю оставшуюся до пенсии жизнь будет задыхаться в тюремной вони…

Вонь…Вонь…Вонь…Вся наша жизнь человечья— сплошная вонь. Воняют разлагающиеся трупы преступников на базарных площадях, воняют города, воняют крестьяне, не знающие бань, воняет скот, лачуги, дети … Воняет вся Европа с ее королями и королевами. Только Восток пахнет смирной и сандалом. И Гвинделина…

Я накрыл чан охапкой соломы и вернулся на прежнее место. Надо будет сказать Жаку, когда тот придет, чтобы тюремные плотники сделали крышку для чана.

Итак, меня обвиняют в: поклонении дьяволу, участию в сатанинских празднествах, содомии, заговоре против короля, чернокнижии, многоженстве. У них нет ни одной серьезной улики. Я это знаю, чувствую сердцем. Все записано со слов слуг. А что они знают, слуги? Меня считают тамплиером. А я никогда им не был. И Великий Командор Ордена базиликан подтвердит это. А может быть, уже подтвердил? Все остальные обвинения основываются только на мнении, что я — храмовник. Пара-тройка влиятельных свидетелей покажут, что это не так. Спорить с ними не станут. К их мнению прислушивается даже король. Остается многоженство. Но и тут достаточно будет свидетельства преподобного Николая, который венчал нас с Жанной, и которому мы исповедовались перед тем, чтобы обвинения в многоженстве рассыпались в прах. Я не венчан с Гвинделиной. Так сказал я, принося клятву на Библии. И это действительно так.

Я закрыл глаза. И увидел в мыслях их лица — Гвинделины и Жанны. Первая никогда не сможет стать моей женой. Вторая …

Со дня моего возвращения в Шюре минуло около месяца. Гвинделину я отдал на попечение моей старой кормилицы — матушки Дануты, доброй, седой славянки, которая, казалось, жила здесь всегда. Ее сын состоял послушником при каком-то монастыре, и по слухам, собирался стать священником. Дни напролет я занимался делами, приводя изрядно запущенное дядей поместье в подобающий вид. Нужно было все строить заново. Запасы замка оказались сильно истощены. В течении трех последних лет покойный дядя совершенно не интересовался своим владением. В результате кладовые оказались наполнены крысиным пометом и шелухой, а колодец затянут песком. Я представил, в каком положении могу оказаться, если вдруг, замок будет взят в осаду, и мороз пробежал по моей спине. В первую очередь, необходимо было обновить припасы. Потом — обновить оборонные сооружения, построить на замковых башнях машикули. Я разослал гонцов по селам оповестить мой указ — все мужчины старше семнадцати лет приходят в замок для строительных работ. Полевыми работами занимаются женщины и дети. Каждый работник приносит с собой четыре копченых окорока, или два мешка муки, или четыре мешка зерна, или шесть мешков сушеных яблок, или пять вязанок сушеной рыбы, или иных припасов, способных храниться долго, не менее пяти мешков. Я догадывался, что скажут обо мне крестьяне, и опасаясь мятежа, держал гарнизон замка при оружии все дни, пока не стали прибывать первые работники с топорами, пилами и молотками. Но люди собирались долго и неохотно. Многие попросту уклонились от работ. Тогда я с отрядом конных лучников проехал по селам и выловил некоторых уклоняющихся. Их публично высекли плетьми и отправили на работы. Пузатый пьяница, кричавший больше всех, был повешен возле часовни. После подобной экзекуции в замок прибыла последняя волна работников — тех, кто бежал в леса, но, услышав о каре, могущей настичь их, вернулся. Их я великодушно простил.

Перво — наперво в должное состояние были приведены кладовые замка — испорченные запасы выброшены, полки тщательно выметены, крысиные норы замазаны известкой с чертополохом, гнилые доски заменены на новые, помещения окурены дымом. Даже то скудное продовольствие, которое (в конце весны!) принесли крестьяне, позволяло уверенно смотреть в будущее — в случае осады замок сможет продержаться месяц-другой. Колодец был углублен, над ним сооружен новый сруб с крышкой и замком. Возле колодца я поставил круглосуточный караул. После кладовых мы принялись за стены. Неделю все, у кого была кирка, работали в каменоломне. Заготовленного камня хватило, чтобы залатать самые значительные дыры, оставленные временем. Были возведены машикули, построены четыре катапульты и выделен десяток смолокуров для работ в лесу — в замке не было ни одного фунта смолы на случай осады. Одновременно, два десятка рабочих чистили и углубляли ров. Все, что нашлось в нем, включая несколько человеческих скелетов, было вывезено подальше от замка и зарыто в огромную яму. Потом кончилось дерево. Тогда работники превратились в дровосеков. Из отесанных стволов был возведен новый тын, а остатки старого пущены на дрова.

Помнится, когда мы возводили тын, ко мне подошел молодой человек. Присмотревшись, я узнал в нем Шарля, крестьянского парня, с которым играл в детстве. Шарль остановился напротив, оперся на свою лопату и сказал:

— Зачем ты повесил дядюшку Ги? Он был кумом моей матушки. Выпорол бы, если иначе никак нельзя было. Но зачем убивать?

Он, конечно, был прав. Тот случай и мне не давал покоя. Тогда, в пылу гнева, я думал, что вершу справедливость, но сейчас, узнав лучше своих людей, моя душа страдала. Но урок есть урок. Все должно идти на пользу. Я ответил:

— Ты спрашиваешь, зачем? А позволь я спрошу тебя — почему, когда я велел крестьянам прийти, явилось лишь две трети? О чем думали остальные? Придет враг и пощадит их? Ты сам видел, в каком состоянии был замок, до того, как мы привели все в порядок. Куда бы пошли те, кто не послушался меня, если бы скажем, какой-нибудь прохвост захотел бы содрать с меня дань? Они пришли бы в замок. Потому что только в замке им дадут защиту. Разве то, что мы сейчас делаем, им не нужно? Нужно. Очень нужно. У каждого на плечах есть голова. Но когда вассал не хочет работать этой головой, господин отсекает ее, как ненужную вещь.

Шарль молчал, топчась возле своей лопаты.

— И все же, не делай так больше…Не старайся быть хуже, чем ты есть, господин, — тихо молвил он и вернулся к работам.

Дядюшка Гамрот, находившийся рядом — он был моим помощником и советчиком, тихо сказал, когда Шарль отошел достаточно далеко:

— О старом Ги и не думай. Не повесь ты его, никто из этих лоботрясов здесь и пальцем бы не шевельнул. Но мне хотелось бы тебе вот о чем сказать. Живя в Ордене, в рыцарском братстве, ты отвык от простой жизни. Такие слова, как «дом», «очаг», «хозяйство» — для тебя ничто. Даже слово «семья», по большому счету, для тебя мало что значит. Ты привык воевать, беспрекословно исполнять волю командиров, привык, что любой твой приказ исполняется тотчас. Ты воин, ты привык разрушать. Но теперь тебе придется привыкать к иному. Научись не разрушать, не убивать, а строить и прощать. Поверь, это намного труднее. Растить хлеб и скот, воспитывать детей — такая же сложная наука, как и воинское искусство. Эти люди, что сейчас восстанавливают твой замок, не ведают о рыцарском долге. Им не знакомо понятие рыцарской чести. Они плохо владеют оружием. Но они привязаны всем своим существом к таким простым на первый взгляд, и ничего, пока еще, не значащим для тебя, понятиям, как дом, семья, земля. Чтобы управлять этими людьми, ты должен сам, стать этой землей, этим лесом, полем, чтобы в пашню упал твой пот, и чтобы у твоего очага грелась твоя собственная семья. Не торопись впредь, мой господин, принимать поспешные решения. Пойми тот мир, который теперь стал твоим по праву наследства. Поверь мне, своему старому сержанту …

Той же ночью я поведал о разговоре с Шарлем Гвинделине.

— Я тоже переживала, когда услышала о смерти дядюшки Ги, — сказала она, — Он был милым стариком, хотя пиво пил без меры. Но ты не виноват. Не все понимают, что замок и запасы в нем, нужны не тебе одному, а всем нам. Успокойся, мой добрый господин, я заберу все твои печали.

Я отдался ей. И с каждым ее нежным прикосновением, печали, тяготившие мою душу, уходили все дальше и дальше.

К концу апреля, наконец, стало видно, что мои старания принесли плоды. Поместье обрело грозный вид. Как то мимо замка проезжала группа рыцарей из свиты соседа — графа ле Брея, приходившегося племянником моему былому наставнику. Они остановились поглазеть на работы, оживленно обсуждая увиденное и были замечены мной. Я поспешил приблизиться к ним, в сопровождении Гамрота. Господа рыцари поклонились, мы тоже поклонились им в ответ.

— Так это вы и есть, новый хозяин Шюре? — спросил один из них, сухощавый бородатый немец лет тридцати, с тевтонским крестом на плаще.

— Да, я — баронет Шюре.

— Разрешите представиться и мне — Петер Гогенгейм. Кстати, вы очень похожи на своего покойного дядю, — сказал немец, — правда в глазах ваших видно больше мудрости, чем в его.

Остальные рыцари улыбнулись.

Тон разговора о дяде, пусть он и был отменной сволочью, стал мне неприятен. Рыцари поняли это по моему выражению лица, и немец поспешил вежливо извиниться. Я принял его извинения, и, в свою очередь, предложил им погостить до завтрашнего утра в моем замке. Рыцари радостно согласились, и мы направили коней к поместью.

— А вы хорошо потрудились, — заметил, пока мы скакали к поместью, другой рыцарь, француз, — Шюре, право, не узнать.

— Служа в ордене, я привык к порядку, — отвечал я.

— Какому ордену вы принадлежите?

— Я — базиликанин, мастер меча. А вы?

— Я — вольный рыцарь. Но с искренней симпатией отношусь к храмовникам и тем, кто подобно вам, имеет отношение к Ордену. Если не ошибаюсь, базиликане — их дочерний Орден?

— Да, это так. Светский орден, в отличие от ордена Храма. Хотя у тамплиеров тоже есть рыцари, не являющиеся монахами.

— Светские братья?

— Именно.

— Храмовники имеют стержень — что-то, чего нет ни у кого другого. За это я их очень уважаю.

— Так почему вы не станете тамплиером?

— Быть монахом, мой юный друг, не мой удел. У вас в замке вкусное вино?

— Когда был жив отец, он ежегодно поставлял герцогу по пять бочек.

— А женщины? У нас будет сегодня веселая компания?

— Я не привык к женскому обществу. Братские застолья мне больше по душе.

— Значит то, что говорят про тамплиеров правда? Им больше нравятся молоденькие оруженосцы?

Меня охватил гнев. Я схватил его коня за узду и остановил вместе со своим, соскочив на землю.

— Сударь, — воскликнул я, — вы оскорбили честь Ордена, который мне дороже всего на свете! Я взываю вас на поединок.

Рыцарь тоже спешился и серьезно посмотрел на меня. Видно было, что ему стало неловко.

Он, тронул мое плечо.

— Простите, сударь, мой язык — мой враг. Не стоит проливать кровь из-за моих глупых слов. По всему видно — вы благородный и честный рыцарь, а мы, в наших краях, к несчастью, давно забыли о благородстве и чести. Поверьте, впредь я буду осмотрительнее в словах и поступках.

Я принял его искренние извинения, мы сели на коней, и как ни в чем ни бывало, поскакали в замок. Рыцари пробыли у меня до следующего дня. Нельзя сказать, что их общество было мне приятно. Они были грубы, не знали меры в вине, а напившись, проявляли столь низкие черты своей натуры, что я начинал сомневаться в том, что они настоящие рыцари. По поводу моих сомнений, Гамрот ответил так:

— Их хозяин, граф Ле Брей — норманн. Его дикие предки мечом завоевали себе право на поместье, тогда как твои, Жак, жили здесь испокон веков. Ле Брей чужой человек в нашей земле. Он не принимает ее законы, и земля не принимает его. Он опасен. Теперь, когда в твоем замке побывали его вассалы, будь уверен, он будет вынашивать планы нападения. Он не захочет терпеть под боком сильного соседа.

— Что же мне делать?

— Я бы на твоем месте навестил соседку, вдову графа ла Мот и заручился ее поддержкой. Она еще молода и по слухам, красива. Ты быстро найдешь с ней общий язык. Кроме того, следует набрать лучников из крестьян. Пусть они не так ловки, как настоящие воины, но я их обучу, и они станут хорошим подспорьем на случай осады. Но раньше осени Ле Брей не нападет.

— Почему?

— В начале весны всем дел хватает. Нужно собрать до июня подати герцогу, посадить хлеб, подновить дороги. Да мало ли дел весной! Осенью же подвалы замка до отказа забиты всякой всячиной, значит и дань можно взять намного богаче, чем весной.

Мы сидели за столом, наблюдая, как разнузданно ведут себя гости, и мне было жаль матушку Жюстину, с таким усердием обслуживавшую нашу трапезу.

Ах, милая, добрая, домашняя еда! Как я скучаю по тебе! Здесь, в темнице, с каким восторгом вспоминаю я то, что готовили на кухне замка Данута, Жюстина и ее дочь Жоли … Простая, сытная, вкусная еда! Мне грустно без тебя. Я скучаю по душистому хлебу, с коричневой, припорошенной мукой корочкой, по копченой лосятине с тертым хреном, ломоть которой, положенный на хрустящую горбушку, вкуснее всего на свете. Мне не хватает простого, домашнего пива, пахнущего хлебом и свежестью, домашней соли, запеченной в тряпице, пропитанной квасом, карасей из пруда, сладкой репы в меду, яблок из подвала, холодных, пахнущих сыростью … За эти десятилетия, что я владел Шюре, я сросся с поместьем, пустил корни. Прав был Гамрот — чтобы управлять людьми, нужно стать землей, лесом, полем, чтобы в пашню упал твой пот, и чтобы у твоего очага грелась твоя собственная семья … Каждый год я открывал сев. Я пропахивал первую борозду и сам сажал первую горсть семян. И следом за мной шли мои крестьяне. Я полил ту землю своей кровью, когда Ле Брей осенью напал на замок, и согрел у пламени своего очага семью — Гвинделину и сына, появления которого ждал долгих пятнадцать лет…

В коридоре послышались шаги.

— Жак! — заорал я.

Он подбежал к решетке.

— Вынеси чан, Жак. И пусть во дворе сделают крышку для этого чана. Терпеть не могу его смрадное зловоние!

Вскоре явился в сопровождении Жака какой-то забитый вонючий вор с клеймом на лбу. Гремя цепями, он схватил чан с моими испражнениями, и улыбаясь щербатым ртом, потащил его к выходу…

В последних числах апреля я распустил людей по домам, чтобы они могли отпраздновать Майский Праздник.

На лужке перед замком с вечера девицы принялись наряжать березку. Они свивали ее тонкие, мягкие ветви с зелеными листочками в косы, и украшали эти косы разноцветными лентами. Тридцатого апреля, утром, из погребов выкатили две стоведерные бочки вина. Перед березкой ставили наспех сбитые столы, которые накрывали льняными скатертями. Рядом возилась детвора, слышались звуки лютни, свирели и волынки. Бродячие актеры— шотландцы разворачивали вертеп, готовясь потешить народ представлением.

— Ты отпустишь меня? — умоляюще смотрела Гвинделина.

— Конечно.

— А в чем пойдешь ты?

— Я не пойду.

— Глупенький, так нельзя! Девушка должна прийти под майское дерево со своим парнем. Кому же тогда я надену свой венок?

— Я не хочу там быть. На меня все будут оглядываться, а без меня там будет весело.

— А ты оденься так, чтобы тебя никто не узнал. Приклей бороду, надень простую одежду. Я принесу.

И она убежала в платяную, откуда вскоре принесла совершенно новую крестьянскую одежду.

— Вот! Матушка Данута дала. Тебе будет впору.

Впервые я надел крестьянское платье, обул башмаки.

— Ой, — воскликнула Гвинделина, — ты и не похож на себя. Смотри!

Я посмотрел в медное блюдо и увидел совершенно другого человека. Я походил на простого деревенского парня, смущенного и неуклюжего.

— Как стемнеет, так пойдем! — весело сказала Гвинделина, заговорщицки подмигнула и убежала собираться.

Меня и правда, не узнали, или не подали виду, что узнали. Мои соседи по столу называли меня Жаком (я так представился), и щедро наливали в кружку «доброе хозяйское вино». Я пил и смеялся вместе со всеми. Когда солнце село, мы развели возле дерева костер.

Мне дали топор.

— Иди, Жак, заломи ее родимую!

Я подошел к березке, украшенной лентами, которая и впрямь, показалась мне похожей на девушку. Мне почему-то было жаль ее рубить. Что-то шевельнулось в сердце, я так и застыл с топором.

— Смелее парень, ты же мужчина! — закричал кто-то, и возглас этот подхватили другие мужчины, — мы ждем, нам уже невтерпеж!

— Порви ее корочку, мальчик! — крикнула какая-то женщина, и ее призыв был встречен дружным хохотом.

Я опустился на колено перед березкой и, попросив мысленно у нее прощения, ударил наискосок по коре. Тонкая струйка березового сока побежала по стволу. В свете костра капельки казались красными, словно кровь девственницы. Я ударил еще и еще, сделав на коре подобие треугольника.

— Покажи, покажи! — закричал хор пьяных голосов.

Я обмакнул ладонь в липкий сок и поднял ее, показывая людям. Ладонь блестела. Березовая кровь стекала на землю.

Мой жест был встречен свистом и улюлюканьем, после чего я ухватил ствол и выдернул деревце из земли. Сразу все мужчины повскакали с мест и побежали ко мне. Пока я нес деревце к его погребальному костру, каждый мужчина старался коснуться его влажного ствола, его сочащейся липкой крови. Многие облизывали пальцы, смоченные березовым соком, и я видел, как загорались при этом их глаза.

Захмелевший преподобный Отец Жан, служивший в нашей часовне, скромно обнимал свою дорогую Дануту, с которой сошелся еще тогда, когда ее, совсем молодую славянку, привез в опустошенное мором поместье мой дед, вместе с другими людьми, купленными у татар. Матушка Данута и старик Жан, такие же невенчанные, как и мы с Гвинделиной, с умилением смотрели на молодые пары, и попивая вино, вспоминали счастливое прошлое.

Я уложил деревце на костер бережно, как любимую на брачное ложе. Жалость еще острее пронзила сердце, но в ту же минуту я почувствовал на лбу лютиковый венок. Рядом стояла улыбающаяся Гвинделина.

— Пойдем, — прошептала она, — лес ждет нас …

Мужчины и женщины прыгали через разгорающийся костер. Пьяный актер, изображавший днем монаха Тука, уже ходил в обнимку с какой-то девицей, открыто благословляя всех на плотское соитие. Другой актер, бывший Робином Из Леса, в зеленых одеждах, мчался вовсю к опушке, догоняя нашу кухарку. Парочки все теснее сплетались в объятьях, опутывали друг друга лентами с березки, кое-кто, не утерпев, падал прямо здесь. Но Гвинделина увлекала меня в чащу. И я пошел за ней, снимая с плеч шерстяной плащ. Мы слились на полянке, на плаще, в лунных серебряных лучах. И одному только Всевышнему, помимо нас, было ведомо, как хорошо нам было! Я целовал милое тело без устали, и Гвинделина была страстна, как никогда. Мы раз за разом сливались в единое целое.

— Я рожу тебе мальчика, — шептала, задыхаясь, счастливая Гвинделина, — или двух… Я люблю тебя… Я так люблю тебя…

Когда мы, сонные и усталые, слушали росистую тишину лесной ночи, растворяемой рассветом, я совершенно ясно услышал рядом шорох. Это не был шорох ветра, или мелкой лесной зверюшки. Так двигаться мог только человек. Я незаметно подобрал кинжал, и насторожился. Невдалеке явно кто-то был. На меня смотрели испуганные глаза Гвинделины.

— Он там… — шепнула она, — я его вижу. Возле куста бузины. Стоит и смотрит на нас.

— Какой он?

— Невысокий. Длинноволосый.

Я собрался, и молниеносно вскочив на ноги, в два прыжка оказался возле куста бузины. Еще мгновение — и непрошенный гость оказался повален на землю, лицом вниз. Я придавил его коленом. Он был облачен в кафтан из мягкой ткани, похожей на бархат. Я схватил его промеж ног за мужское естество, и крепко сжав, сказал:

— Ах ты мерзкий блудник! Тебе не хватило женщины? Или ты сам ее не хочешь?

Пленник застонал от боли. Тогда я посмотрел на него повнимательнее и оторопел — он был женщиной, с настоящей женской фигурой! Я держал одной рукой его мужские гениталии, другая же, сжимавшая подмышку, ощущала полную женскую грудь. В страхе я отпрянул. То, что я увидел, было чудовищно, невообразимо. Неизвестный вскочил, закрыл лицо руками и плача, по-женски убежал прочь. Через некоторое время, я услышал отдаленный конский топот.

Гвинделина поспешно оделась. Мы вернулись в замок.

Тот случай потряс меня. До сего момента я и предположить не мог, что природа может сотворить с человеком что-либо подобное. Мне казалось, что лишь во дни сотворения мира Господь, до того как мужчину отделить от женщины, создал человека по такому образу и подобию. Но я сам лицом к лицу встретился в ночном лесу с небывалым человеческим существом. Кем оно было — уродом, или совершенным божественным творением, соединившем в себе оба начала? Что заставило его в ту блаженную майскую ночь любви стоять и смотреть на нас с Гвинделиной, пребывающих в любовном соитии? Чувство невозможности насладиться в полную меру простыми человеческими утехами, радость хотя — бы издали наблюдать за любовью других, или животная, убийственная, похотливая зависть, замешанная на отмщении человечеству за собственную уникальность, непонятную и чуждую большинству людей? Я не мог найти в себе ответ. Гвинделине же я не стал рассказывать все подробности, сообщив лишь, что это был деревенский мальчишка, предававшийся по собственной глупости рукоблудию. Она посмеялась, и, казалось, забыла этот эпизод.

В начале июня было решено нанести визит соседке — вдове ла Мот. Послав предварительно в ее замок гонца с письмом, я получил ее утвердительный ответ в виде пергамента, к которому прилагался очень дорогой платок китайского шелка. Платок пах тонким ароматом востока, напомнившем мне годы, проведенные в Палестине. Я спрятал его подальше от Гвинделины, так как знал, не хотел вызывать в подруге чувство ненужной ревности. На трех повозках, погрузив подарки, слуг и еду, мы отправились в соседнее поместье, рассчитывая две ночи провести в пути.

Стоял прекрасный майский день. Было уже совсем тепло. Гвинделина ехала в первой повозке, рядом с Гамротом. Он рассказывал ей интересные истории, слушая которые, девушка весело смеялась. Мы часто останавливались на привал, предаваясь подолгу трапезе и винопитию. Путь был веселым и неторопливым. Встречавшиеся по дороге крестьянки приветливо махали рукой, мужчины степенно кланялись. Я посылал им в ответ воздушные поцелуи и, видя, с каким восторгом они смотрят на меня и Гвинделину, испытывал ни с чем не сравнимое удовольствие собственной надобности этим простым, добрым людям. Я начинал понимать слова Гамрота о том, что для того, чтобы управлять моей страной, мне необходимо самому стать ее частью. Так оно и случалось. Я постигал магию своей земли, своего наследственного лена, я пытался понять, чем живут, как дышат, о чем думают мои подданные. Я заглядывал им в глаза и читал их, словно открытые книги. Помню, возле одной деревушки мы встретили двух девчушек, идущих домой с корзинками, полными ромашек. Одну из них, лет четырех, я посадил к себе в седло, и пока мы ехали, я чувствовал, как трепетно ее пальчики сжимают мою руку, как доверчиво и всецело доверила мне она свою жизнь, твердо зная, что пока ее господин рядом, с ней ничего не случится. К вечеру я перебрался в повозку к Гвинделине. Гамрот пересел на моего коня и поплелся сзади. Я сказал подруге, что крестьяне, как мне кажется, любят меня, и как здорово, если это на самом деле так. Она ответила:

— Ты не властвуешь, не хлещешь людей, как овец, сам идя позади. Ты правишь, указуя людям нужный путь. И потому они идут за тобой сами, без кнута и палки. Всем надоел старый глупый хозяин, безнаказанные набеги ле Брея, голод и нищета, потому что подати увеличивались год от года — старый хозяин вел распутную жизнь. Людям хочется просто жить. И глядя на тебя, они видят в тебе надежду, что их жизнь, действительно, станет легче. Пусть подати окажутся такими же, какими были все последние годы, но пусть никто не топчет посевы, пусть солдаты ле Брея не крадут девушек, пусть закрома замка будут полны, а стены крепки и высоки, как сейчас …

На ночь наш обоз стал на опушке леса. Вдалеке виднелись стены замка ла Мот, гордые и величественные. Я поневоле позавидовал их хозяйке. Ее владение было совершенным с военной точки зрения — крепкие, высокие донжоны, широкие машикули, сооруженные по всем правилам современного военного зодчества…. Мне захотелось в будущем и свой замок отстроить подобным образом. Мы сидели у костра, пили вино, ели мясо косуль.

Тот вечер мне напомнил день, когда я впервые попробовал вино. Я вспоминал отца, грубоватого, но простого и добродушного рыцаря, умелого, храброго воина, верного товарища. Отец погиб во время турнира. Его смерть была нелепой, неправильной. У противника отца по поединку от удара треснуло копье. Но оно не обломилось пополам, как обычно случалось, а расщепилось вдоль. Противник, согласно правилам, тотчас поднял на скаку свое копье, но задел обломанным острым концом отцовский шлем. Забральный ремешок лопнул, створка открылась и обломок копья пронзил отцу левый глаз, выйдя из виска. Отец умер в мучениях в пыли ристалища. Противником отца в том поединке был старший ле Брей… Проводилось тщательное расследование. Рыцаря обвиняли в злом умысле, но в древке копья обнаружился роковой сучок, который снял все подозрения с моего будущего наставника. Мне тогда едва исполнилось четырнадцать лет. Я стал у ле Брея мечником, а потом — сержантом. После смерти отца началась моя взрослая жизнь. Я стал учиться защищать себя и свою честь.

Мысли вынесли меня в раннюю юность. Мне семнадцать лет. Я — уже сержант и несу вместе с ле Бреем дежурство на одной из дальних застав, на юге, недалеко от Крака. Мы стоим во дворе крепости, готовые в любую минуту ринуться в бой, мы ожидаем появления сарацинов. Они собирались застать нас врасплох и осыпать в полдень, когда жара особенно сильна, крепость зажженными стрелами, вызвав очередной переполох. Но, благодаря разведке, нам удалось упредить их неожиданное появление. Воздух горяч. Латы обжигают, как раскаленная сковорода. Тело мокро от пота, текущего ручьями. Нас мало. Двадцать рыцарей и двадцать четыре сержанта. На всех надеты тяжелые кованые доспехи. Из-за песчаной гряды поднимается облако пыли. Это враги. Вскоре они появятся на вершине. Я опускаю забрало, пристегиваю его задвижкой, и, для верности, кожаным ремнем. Рука сжимает неподъемное копье, у пояса висят два тяжелых меча — один запасной. На спине — запасной щит. Это оружие ле Брея. Если в бою у него сломается меч, или копье, или треснет щит, я обязан успеть подать новое оружие своему рыцарю, даже ценою собственной жизни. Сарацины видны на вершине гряды. Их много, больше сотни. Они вооружены легко — открытый шлем, легкая кольчуга, сабля, лук. Сарацины, не останавливаясь, с гиканьем устремляются к замку. В ту же минуту опускается мост, и мы выступаем. Враги это замечают. Воздух тотчас наполняется свистом стрел. Стрелы гулко стучат по броне, словно крупные градины. Мы движемся, сдерживая фыркающих коней, чтобы успеть раньше врага подойти к восточной стене. Новый рой стрел взвивается в воздух, и опять наконечники барабанят по нашим доспехам. Потом лавина врагов разделяется, намереваясь обогнуть замок с флангов, но лучники со стен препятствуют этому маневру. Мы образуем тесный клин и движемся навстречу. Сарацины соединяют оба крыла в один отряд и сталкиваются с нами в лобовой атаке, их строй разбивается об острие клина и тотчас наш клин смыкается в ромб, образуя живую крепость, в центре которой находятся сержанты.

— Копье! — кричит ле Брей.

Я подаю копье, и он начинает сражаться копьем, но вскоре кричит:

— Меч!

Я принимаю копье, подавая другой рукой меч.

Ле Брей тяжело опускает его на головы врагов. Краем глаза я слежу за темляком, чтобы он не соскочил с запястья рыцаря. Какой-то сарацин пытается достать легким длинным копьем забральный ремень ле Брея. Я подъезжаю вплотную к своему рыцарю и ударяю врага тяжелым копьем, после чего возвращаюсь на место. Сарацин выпадает из седла, но успевает отбежать на безопасное расстояние.

— Копье! — кричит ле Брей. Я подаю копье.

— Вперед! — кричит наш капитан и строй приходит в движение, оттесняя сарацинов к барханам. Первая атака сарацинов отбита. Тем временем несколько сержантов достают арбалеты и навесом стреляют по врагам, отошедшим от стен на безопасное для крепостных стрел расстояние. Из рядов нападающих появляются пешие воины в тяжелых латах, с крючьями в руках, чтобы стаскивать рыцарей с коней. Несколько человек с крючьями, в легкой броне, падают, сраженные арбалетными стрелами, остальные подбираются к нам, закрываясь щитами, под прикрытием стрел. Стрелы стучат по броне, мешая сосредоточиться. И вот, наступающие уже рядом. Железные крюки скребут по латам рыцарей, мы стоим, сдерживая атаку. Невдалеке топчутся вражеские всадники с обнаженными саблями и луками наготове, ожидая, когда кто-нибудь из рыцарей упадет и обнажит слабые места своей брони. Я даю ле Брею меч, а сам стараюсь достать копьем крючника, сдирающего с ле Брея наплечник. Враг ловко увертывается от копья, прикрываясь от ударов ле Брея длинным, каплевидным, щитом, и продолжает тянуть крюк на себя. Мне случайно удается задеть наконечником копья голень, а потом и пах противника. Он падает и не успев прикрыться щитом, тотчас оказывается раздавлен копытами лошади ле Брея. Вокруг нас появляются трупы врагов. Сарацины не ожидали, что мы выступим в такую жару в тяжелом вооружении. Они тянут время, надеясь, что жара ослабит наши силы, раскалит латы. Дышать мне становится все труднее, перед глазами плывут круги. Я очень хочу расстегнуть забрало, но не могу, зная — сделай я это, мне сразу же вонзится в подбородок стрела. Рыцари мерно работают мечами. Натиск врага слабеет с каждой минутой. Сержанты продолжают стрелять навесом из арбалетов. По нашим латам стучат вражеские стрелы. На левом фланге с грохотом падает с коня госпитальер Герхард фон Блуме, опрокинутый крючником. Тотчас сарацины осыпают Блуме градом стрел, к нему спешит десяток сабельников. Рыцари выступают вперед, пытаясь прикрыть его копьями, и это им удается. Он уползает внутрь ромба. Сержанты дают ему нового коня и копье, помогают забраться в седло и он вновь встает в ряды. Вскоре сарацины ослабляют натиск и отступают, собираясь на востоке. Враги посылают вослед последний ураган стрел и, подобрав некоторых убитых, уезжают. Мы стоим, ожидая их возврщения. Но враги уже далеко. Мы возвращаемся в крепость. Нападение отбито. Опускается мост через неглубокий ров. Мы уже во дворе. Мост со скрежетом поднимется обратно. Я падаю с коня. Меня подхватывают слуги, снимают доспехи, исподнее. Ветер приятно ласкает обнаженное тело. Мне дают выпить воды, обливают из ведра. Я выпиваю кружку, другую. Гамрот несет меня в спальню. Я замечаю пристальный взгляд лежащего на земле Блуме, которого, тоже голого, обливают водой слуги. Он смотрит на мой живот. Мне становится стыдно, и я отворачиваюсь. Оказавшись в спальне, я закрываю дверь на засов, и ложась на прохладные простыни, обессиленный и счастливый победой, тону в неге сна.

Я опять мысленно вижу вдалеке гордый силуэт замка ла Мот. Рядом со мной — Гвинделина. Я нежно глажу ее живот, зная, что в нем зародилась новая жизнь. Что если графиня ла Мот предложит вступить с ней в брак? Выбирать не приходится — либо я, либо кто-то другой, например ле Брей. Если ее мужем станет ле Брей, он наверняка нападет на меня объединенным войском. И тогда — крах всему. Ле Брей задушит меня данью. Любой договор с графиней, каким бы он не был — просто договор, который всегда может быть ею нарушен. Значит — брак с ней есть единственная возможность сохранить имение и умножить его силу. Если зайдет речь о браке, я соглашусь. Что же тогда делать с Гвинделиной? Надо будет постараться договориться обо всем с графиней. Наверняка у нее тоже кто-то есть. Ле Брей? Вряд ли. Он пьяница, кутила, и по слухам, страдает испанской болезнью. Значит — кто-то из слуг. Я предложу графине земли. У ле Брея мало земель, его отец промотал часть владений. Правда, у него хорошее войско, но через год-другой и мое, думаю, будет не хуже. Осталось убедить в этом графиню. Тогда я стану графом ла Мот.

Слуги говорят о святом Якове — о том самом отшельнике, который собирался совершить над Гвинделиной казнь. Половина крестьян считает его святым, половина — сумасшедшим. Я придерживаюсь третьего мнения — святой Яков является шпионом Папы. С мая его не видели в наших местах. Наверное, он отправился в Авиньон доложить Папе о языческом разгуле, вновь совершенном в ночь на первое мая. Яков, конечно, расскажет о Гвинделине. Ну и что? Мне наплевать на Папу. Пусть сегодня времена уже не те, но его влияние на территории герцогства по-прежнему не велико. В конце-концов праздник Майского дерева подобным образом отмечается повсюду. Казнить же своих подданных, после герцога, имею право только я, но уж никак не проклятый отшельник. Подати в этом году будут оплачены моим поместьем полностью. Мы подготовим войско, обучим, вооружим. Пошлем герцогу вина и гончих собак. Если он затеет войну — повоюем. Беспокойство — пустое занятие.

После полуночи, когда все, кроме стражей, улеглись спать, собаки, бывшие в обозе, подняли лай. Стражник сказал, что собаки кого-то почуяли. Двое наших отправились посмотреть в чем дело, но ничего не нашли. Наутро мы обнаружили невдалеке от лагеря следы копыт. Осмотрев отпечаток подковы, Гамрот сказал, что подкова не местного изготовления. Такие подковы делают на востоке. Изучив следы, я согласился с ним, мысленно пожалев о том, что утром первого мая не удосужился пойти в лес и найти следы копыт лошади того … человека.

К полудню мы прибыли в ла Мот, выслав предварительно гонца. Нас встречали гирляндами цветов, музыкой и восторженными приветствиями. Спешившись, я помог Гвинделине сойти с повозки и услышал за спиной голос, который заставил меня обернуться:

— Баронет, приветствую вас в моих владениях!

Ко мне шла, улыбаясь, в сопровождении двух богато одетых девушек невысокая черноволосая женщина. Я сразу понял, что она — графиня. Стройная, властная, с крепкой, широкой фигурой. Она была красива, если не считать слегка массивного подбородка, который, впрочем, обрамленный пышными волосами, не бросался в глаза. Над верхней губой проглядывал легкий черный пушок. Но он не портил ее благородного ясного лика. Я встал на колено, и коснулся губами ее руки. Рука была мягка и пахла молоком. Потом я преподнес графине восточные золотые подвески, которые она поспешила сразу надеть. Рубины кроваво засверкали в лучах солнца. В ту же минуту я подумал о том, что обязательно подарю что-нибудь подобное Гвинделине, и от мысли, что не сделал этого раньше, ощутил стыд.

— Баронет, вы смущены? — с улыбкой спросила графиня, — пойдемте же в сад. Я должна поблагодарить вас за подарок.

И она увлекла меня за собой.

Возле северной стены замка был разбит небольшой, но ухоженный сад. Яблони, с молодыми завязями смотрелись молодо и весело. Блестящие листья вишен пахли летом. Графиня сорвала со ствола вишни застывшую коричневую капельку древесного сока.

— Зовите меня Жанной, — сказала она и положила капельку себе в рот, — вам нравится вишневый сок? Говорят, он сгущает кровь.

— В детстве я любил его, а потом, в Палестине, совсем забыл его вкус. Там было много вкусных плодов, но вишневых деревьев я не видел ни разу. Вишня — дерево севера.

— Тогда вот вам, — графиня сорвала еще одну капельку сока, — вспомните детство.

Я взял из ее тонких пальцев и положил капельку в рот, и когда капелька стала таять, действительно вспомнил детство и вишневое вино, которое готовила матушка Данута, ее полные, пунцовые от сока руки, и нас, мальчишек, просящих еще кружечку вишневого сока. Матушка ворчала, что мы выпьем все и ей не хватит на вино, но каждый раз подливала нам сок, от которого во рту разливалась кислая оскомина.

— Вы наверное волшебница, фея Моргана? Мне и в правду вспомнилось детство.

Жанна улыбнулась.

— Все дети едят вишневый сок. Я тоже, когда была ребенком, его ела. Он так забавно прилипает к зубам…

Она была интересной собеседницей. Умной и смелой в суждениях. Мы говорили довольно долго о разных пустяках и, несмотря на то, что темы разговоров были мелочны, даже в мелочах Жанна находила какие-то забавные особенности. Время пролетело незаметно. Пришла одна из девушек и сообщила, что все для обеда готово. Графиня пригласила меня к столу. Идя по двору крепости, а потом, покоями замка, я удивлялся тому, с какой основательностью, с каким знанием военного и зодческого дела все было построено. Ах, если бы Шюре было таким! Какое наслаждение для рыцаря владеть поместьем, подобным ла Мот!

Обильная пышная трапеза затянулась до полуночи. Вино лилось рекой. Я сидел вместе с графиней во главе стола, слушая здравицы, и под вечер мне стало казаться, что я сижу на своей свадьбе. Музыканты играли веселые мелодии. Челядь танцевала до упаду. Два актера разыгрывали смешные сценки, над которыми смеялись все, держась за животы. Кубки поднимались за меня и графиню, за графиню и за меня … Я был пьян и целовал ее руки, пожирая взглядом вид ее полных, упругих грудей, нежную розовую кожу шеи, завитки черных волос, черный пушок над верхней губой. Я перестал понимать, насколько пьян, и уже готов был увлечь графиню в укромный уголок, когда Гамрот осторожно стал уводить меня, шатающегося от вина, в покои. И там, когда верный слуга раздел меня, я рухнул на ложе и ощутил на груди руки Гвинделины. Она прижалась, потерлась щекой о мое плечо и тихо спросила:

— Ты не забудешь меня?

Не смотря на то, что хмель основательно завладел разумом, я все же понял, что она хочет сказать. Мне неожиданно сделалось страшно от мысли, что однажды рядом Гвинделины может уже не быть. Манящие груди Жанны, ее губы, приоткрытые в полуулыбке, ее грациозные движения и умные речи вдруг померкли разом перед простой, честной, искреней любовью Гвинделины. Мне стало не нужно того, что я мог получить, взяв Жанну в жены. Мне была нужна только Гвинделина. Я коснулся губами льняных волос подруги, оставив ее вопрос без ответа.

Что я мог ей тогда сказать?

Вернулся Жак, а с ним — тот забитый узник. Мне принесли чисто вымытую бадью и деревянную крышку, пахнущую сосновой смолой. Я сказал Жаку «спасибо». Он просиял и поспешно ушел вместе с узником. Я опять вернулся на свою солому. Странно, но я привык к своей темнице. Сейчас я прилягу и вновь погружусь в воспоминания. С чего это вдруг я стал думать о прошлом? Прожитую жизнь, обычно, вспоминают перед смертью. Неужели я скоро умру, неужели меня казнят? Нет, такого не может быть. Это все плотники, проклятые плотники, строящие что-то во дворе тюрьмы. Интересно, что они строят — виселицу, помост с плахой? А может быть, просто сарай, или еще какую-нибудь хозяйственную мелочь? Держи себя в руках, граф ла Мот. Все закончится хорошо. Иначе и быть не может. Ты чувствуешь это. Ты всегда предвидел исход боя. А сейчас твое заточение и есть бой, сражение с приспешниками Папы и преданным ему ненавистным французским королем. Тебя однажды выпустят, ты снова увидишь сына, сядешь вечером у камина, будешь слушать рассказы старого слепого Жоффрея, попивая вместе с ним вино, то самое, что каждый год отсылаешь герцогу, и заедать напиток богов сушеным виноградом. У ног будет лежать верный Гектор, помахивая куцым хвостом, а на ковре, привезенном из Палестины, возиться с игрушечными доспехами Филипп… Быть может, придет слуга и скажет, что приехала госпожа. Тогда ты возьмешь Филиппа за руку и пойдешь с ним встречать Жанну, которую ему велено называть матерью. Гвинделина, «матушка» Филиппа, которая не смеет называться в свете иначе как его кормилица, поспешит приготовить ей комнату. А потом будет вечер, и долгий ужин один на один с Жанной. А когда он закончится, и ты встанешь, чтобы уйти из общества Жанны в нежные объятия Гвинделины, матери твоего сына, единственной Женщины в твоей жизни, ты как всегда, напоследок коснешься поцелуем вишневых от вина, пылких, но холодных губ жены… И увидишь, как в ее существе просыпается от поцелуя женщина.

А помнишь ли ты, Жак де Шюре, тот славный день, второй день пребывания в замке ла Мот? Ты встал на заре, потому что от вина болела голова и хотелось пить. Напившись холодного кислого молока, ты вышел на стены, освежиться утренним воздухом. И когда взошло солнце, ты увидел на восточной башне женский силуэт. Ты сразу понял, что это Жанна, словно кто-то подсказал тебе. Она, совершенно обнаженная, стояла, воздев руки к восходящему солнцу, встречая новый день. Ветер развевал ее густые черные волосы. Крепкий торс терялся за крепостными зубцами. Потом рядом с ней появился еще один силуэт, тоже обнаженный. Ты разглядел маленькие, девичьи груди и сплетенные в косу волосы. Ты догадался, что это была одна из девушек, из тех двух, постоянно бывших подле графини. Она подошла к госпоже со спины, укрыла ее пледом, а потом, прижавшись к ней, положила свою головку ей на плечо … В тот момент ты неожиданно захотел быть рядом с ними, на той башне. Они манили к себе проявленной преступной связью, грехом Гоморры, которым наслаждались обе. И ты тоже захотел насладиться ими, и вдруг понял — тебе там не место, потому что всякое вторжение грубой мужской силы в призрачно — нежное сплетение женских тел, было-бы лишним. И сразу ты остыл, умерив пыл, тебе стало хорошо и спокойно. Гвинделина останется с тобой. Теперь ты это знал наверняка. Ты вернулся в свои покои и подарил Гвинделине всю накопившуюся там, на стене страсть…

А потом была охота на кабанов. Жанна, подобно деве-воину, подобно бесстрашной норманнской Валькирии, уверенно сидела в седле, облаченная в легкие охотничьи доспехи и мужское платье, и в пылу охотничьего азарта сама пронзала копьем бока загоняемых вепрей. Ты старался не уступать ей в смелости и ловкости, потому что вдруг почувствовал в ней свою соперницу. Ты состязался с ней в силе и ловкости. Ты во все глаза смотрел на нее, зрелую, и оттого вдвойне сильную, манящую к себе, женщину. Ты соперничал с ней и влюблялся в нее, как рыцари, порой, влюбляются в своих молодых оруженосцев. И снова в тебе разгоралось желание обладать ею. Ах, если бы отправиться с ней в Святую Землю, и воевать там вдвоем, деля раны, кров, хлеб и ложе … Как совершенен был бы союз! Как сильны и отважны были бы вы, сражающиеся против общего врага, товарищи по оружию и бесстрашные любовники, защищающие в смертельной схватке друг друга и только друг друга!


День пролетел незаметно. Сидя за вечерней трапезой, ты смотрел то на Жанну, то на Гвинделину завидуя сарацинам, которые могут иметь по нескольку жен. Ты женился бы на обеих, если бы мог, если бы законы этой проклятой страны, были иными. Разве во времена Христа запрещалось жениться на двух женщинах? Разве Спаситель осуждал за многоженство ветхозаветных пророков? «И прилепится мужчина к жене своей, и будут двое, как одно …» Как одно… Господи, зачем ты заставляешь меня страдать, разделив одно на две половины?

Напившись вина вдоволь, осмелев, ты сказал ей за столом, тихо, чтобы никто не слышал:

— Я видел тебя утром, на башне.

Она совершенно не испугалась, что кто-то открыл ее тайну. Она улыбнулась, смотря вперед, в зал. Было видно, что воспоминания о прошлой ночи ей приятны.

— И? — помолчав, спросила она.

— Я хотел быть рядом с тобой. С тобой и твоей… подругой.

— Но вы…Не одиноки, не так ли?

И снова улыбнулась. И пригубила вино. А ты не знал, что ей ответить.

В тот вечер ты пил не так много, как накануне. Потом ты ушел к себе, и Гвинделина страстно и жадно овладела тобой. Отвечая на ее ласки, ты представлял себя в объятиях Жанны и ждал следующего, третьего дня, последнего дня пребывания в замке ла Мот.

На заре ты опять проснулся, хотя никто тебя не будил. Солнце входило. Ты кое-как оделся и поспешил выйти на стену, и опять увидел ее. Она знала, что ты смотришь на нее, хотя не повернула головы в твою сторону. В то утро она показывала себя обнаженную тебе, только тебе. И ты это тоже знал. И вновь страсть завладела рассудком, и вновь ты подарил ее Гвинделине.

После завтрака Жанна пригласила тебя в свои покои. Она полулежала на оттоманке, не стыдясь глубокого выреза платья. Подле нее находились две девушки, расставлявшие на шахматной доске фигуры.

— Вы играете в шахматы?

— Да, — ответил ты.

— Тогда давайте сыграем. И пусть ставкой в нашей игре будет то, о чем мы сейчас оба думаем. Выиграете вы — осуществится ваше желание, каким бы оно не было. Выиграю я — вы исполните мое. Я разрешаю играть вам белыми.

— Бросим жребий. Так будет справедливее.

— По моему, все уже решено за нас, — молвила она, — но если вам требуется подтверждение очевидному… Берите пешки. Черную и белую. Левая рука! Видите — я была права.

Она выбрала черную. Одному богу известно, как у нее это получилось.

Она была искусным игроком. Не менее искусным, чем охотником. Я понял это на пятом ходу, и едва успел спастись от мата. Мы играли долго, не торопясь. Нам обоим доставляло удовольствие наше соперничество. Наконец, стало понятно, что победителей нет. Ничья. Пат. Последний ход должен был совершить я.

— Наши желания обоюдны, — сказал я, смотря ей в глаза, — тот, кто вложил в вашу руку черную пешку, тот кто свел партию к ничьей, говорит это нам. Мы оба выиграли.

— Или оба проиграли.

Ее спокойный, почти равнодушный, взгляд и легкая, тихая улыбка, вдруг заставили мое колотящееся сердце наполниться гневом. Я вскочил и воскликнул:

— Если так, то я уеду немедленно!

— Успокойтесь, — отвечала она, — партия выиграна. Я позволила вам играть белыми, а теперь по праву хозяйки, позволяю вам стать победителем. Вы, как я убедилась за эти дни, достойны владеть ла Мотом. Я выйду за вас замуж, раз вы так хотите этого. Я понимаю, что в сегодняшнее неспокойное время наш брак выгоден нам, обоим. Вы — умный, порядочный рыцарь, каких мало, которому я могу доверить ведение своих дел. Я — богатая и еще красивая женщина, с титулом большим, чем ваш, с неприступным замком и обученным войском, женщина, которой не нужно, чтобы о ней ползли нехорошие слухи по поводу ее многолетнего одиночества. Со мной не стыдно предстать пред очи герцога, я способна дать умный совет. Но я хочу лишь попросить вас об одном — ради всего святого, оставьте мою жизнь мне. Будьте мне верным другом и честным компаньоном, но не пытайтесь овладеть мной. Живите, как жили раньше. Это будет мое единственное условие.

Я застыл в растерянности, а она продолжала:

— Вы имеете право подумать. Если мое предложение вас устроит, пришлите через неделю ко мне гонца. А сейчас, мой милый баронет, позвольте мне пригласить вас к прощальному столу.

В тот день я почти не пил вина. Я смотрел на подданных, своих и графини. Мы нравились им. Слуги были счастливы, сидя с нами за одним столом. Казалось, они знали обо всем, что было сказано мной и Жанной после игры в шахматы. Даже Гвинделина казалась веселой. Или, может быть, она почувствовала своим женским сердцем, что я останусь с ней? И неожиданно мне открылась удивительная истина, что по-настоящему должны быть счастливы в нашем двойственном мире лишь скопцы, лишенные пожизненного проклятия плотской любви.

Я отлучился на двор. По пути обратно в замок, меня встретил Гамрот. Его лицо было озабоченным.

— Господин, — молвил слуга, — вы должны это видеть. Я заметил это еще вчера, но не хотел вам говорить. Сегодня же считаю своим долгом показать вам это.

Я был удивлен.

— Что ты собираешься мне показать?

— Идемте.

Он отвел меня в графские конюшни, где в том числе, стояли наши лошади и, подведя к вороному жеребцу арабских кровей, поднял его копыто. Я увидел ту самую подкову, чей след мы обнаружили в то утро, недалеко от лагеря. И вспомнил все — Майский праздник, камзол из тонкого бархата, далекий топот копыт лошади сбежавшего гермафродита, наших собак, лаявших недавней ночью в сторону замка ла Мот, Жанну на крепостной башне и обнимавшую ее девушку, охоту на кабанов …

«…оставьте мою жизнь мне… не пытайтесь овладеть мной…» Я все понял. Фея оказалась исчадием ада. Стало страшно, но я не подал виду.

— Ты наблюдательный человек Гамрот, — сказал я, стараясь не выдать своего волнения, — очевидно, той ночью в замке заметили наш костер, и госпожа послала кого— то из слуг выяснить, в чем дело. Я бы на ее месте поступил также.

— Это не все, — произнес Гамрот, — этот аравийский скакун принадлежит госпоже. Я проверил всех коней. Только он один имеет такие подковы. Я видел, как вы смотрели на графиню все эти дни, и как смотрела на вас она. Я помню, как она вела себя на охоте, и заметил, как ведет себя со своими служанками. Она — ведьма, мой господин. Неизвестно еще, как на самом деле умер ее первый муж. Вы можете повторить его участь.

Я был не в силах сдерживать чувства, и обнял старика.

— Друг мой верный, ты несомненно прав, госпожа не такая, как все, но подумай, что будет с Шюре, если ле Брей, или кто другой, поднимет меч. Я не могу поступить иначе. Я женюсь на этой женщине, кем бы она ни была, ради только того, чтобы у моих потомков была своя земля и свой очаг. У меня нет иного выхода. Но я буду осторожен.

Гамрот сокрушенно покачал головой.

— Да, — молвил он, — я знаю, что выхода нет. Но как мне вас жаль! Иногда мне кажется, что вы, мой господин, имеете меньше свободы, чем я, ваш покорный слуга. Ваша жертва будет велика. Храни вас Господь!

Мой славный слуга не знал всей величины этой жертвы. Даже я в тот миг еще не до конца понимал, на что иду, вступая в брак с Жанной, обуреваемый единственной мыслью — сохранить Шюре во что бы то ни стало. Осознание пришло на следующее утро, когда мы покидали ла Мот. Я набрался мужества поцеловать на прощание Жанну, скрыв свое отвращение к этому творению природы, в котором уживались два противоположных естества. Она улыбалась, но глаза источали совершенно непонятный мне свет. Я не смог выдержать ее взгляда и отвернулся. Повозки тронулись в обратный путь. Я постоял во дворе, дожидаясь, пока повозки выйдут на тракт, а потом, вздыбив коня, умчался следом за ними. Что хотел я показать этим жестом? Наверное то, что последнее слово остается за мной, и в любую минуту я могу передумать. Хотя сейчас, оглядываясь в прошлое, тот поступок кажется глупым мальчишеством.

Погода испортилась, моросил дождь. Догнав обоз, я забрался в повозку к Гвинделине. Довольно долго мы ехали молча. Наконец, я молвил:

— Это будет политический брак. Он мне нужен лишь затем, чтобы сберечь поместье. Дело в том, что графине больше по душе молодые девушки, нежели мужчины.

— Я поняла это, наблюдая за госпожой, — ответила Гвинделина, — в наших краях давно ходили подобные слухи о замке ла Мот. Теперь слухи подтвердились.

— Не стоит говорить об этом другим, Гвинделина.

— Да Жак… — тихо ответила она, опуская взгляд.

Я крепко прижал ее к себе.

— Прости меня, моя любовь. Там, в замке, я был жесток к тебе.

Гвинделина посмотрела на меня. Она, преданная всем своим существом, простила все. И я опять ощутил стыд, и какую-то внутреннюю вину перед ней, своей наложницей, которая никогда не станет госпожой, перед повешенным мною глупым старым пьяницей Ги, перед Шарлем, с которым мы играли в детстве, перед всеми теми, кто с преданностью смотрел мне, своему господину, в глаза, ожидая чуда. А может бросить все и обвенчаться с Гвинделиной? Но воображение сразу явило мне картину Шюре, осажденного ле Бреем. Кто поможет мне, если подобное случится? Никто. Ни Бургундский герцог, которому нет никакого дела до внутренних распрей вассалов, ни, тем более, король которому совершенно не важно, кто платит подати. Лишь бы платили. И вовремя. Имея же под своим началом Шюре и ла Мот, я стану самым сильным владетелем в округе. Ни ле Брей, мой ближайший сосед, ни сомнительные владетели южных ленов, не посмеют обложить меня данью.

Повозка, управляемая Гамротом, тряслась на ухабах. Накрапывал мелкий дождь. Волы фыркали. Перебирая волосы Гвинделины, я вспоминал события последних дней, Жанну, ее прощальный взгляд. Боже! Мне стало не по себе. Я понял, почему таким непонятным и странным он показался мне. Он принадлежал мужчине, той второй половинке, которая пряталась в ее двойственном теле. Как все отвратительно и мерзко! Я целовал мужчину. Я влюблялся в мужчину. Боже, что я творю… Чтобы как-то отвлечься от дурных мыслей, я спросил Гвинделину:

— А что еще в наших краях говорят о замке ла Мот?

Она замялась, тогда Гамрот, слышавший наш разговор, сказал:

— Говорят, что графиня убила своего мужа, чтобы завладеть замком. Раньше они жили в другом поместье, недалеко от Парижа, а этим владел престарелый отец покойного графа. Молодой ла Мот отправился в Палестину, где служил несколько лет вольным рыцарем. Потом, кода его убили, старый ла Мот умер с горя, и графиня перебралась сюда. Но, говорят, молодой граф не погиб в Палестине, а все-таки вернулся в свое поместье, и что с ним там стало на самом деле, одному Господу ведомо. Лет пять назад это было. Вот потому-то я и говорю вам — держитесь от графини подальше.


В поместье меня ждал гость — мой орденский брат Герберт фон Ренн, двадцати восьми лет от роду, направлявшийся домой, в Швабию. Я предложил ему провести в замке несколько дней, отдохнуть. Он охотно согласился.

За обедом я рассказал ему о своей предстоящей женитьбе и будущей жене. Фон Ренн заметил:

— Я, когда еще был сержантом, знавал одного ла Мота. Его звали Иоанн, он служил с моим отцом на заставе недалеко от Хомса. Но, наверняка это был другой ла Мот. Тот, которого я знал, был храмовником и носил белую котту, а значит никак не мог быть женат.

— Должно быть, то был его отец?

— Скорее, брат, или кузен. Ла Мот был немногим младше меня.

— Что стало с ним потом?

— Не знаю. Меня перевели в Крак, где служил твой отец и где я познакомился с тобой. Ла Мот запомнился славным рыцарем. Смелым и очень умным. Он много читал, даже сочинял баллады. Его уважал комтур.

На следующее утро я устроил учения своего войска. Солдаты смотрелись неплохо, если не считать отряда копейщиков, набранных из деревенских парней. Неуклюжие в военных делах, они выглядели более чем комично.

— С таким войском ты много не навоюешь, — заметил Герберт.

— Что делать? — ответил я, — у меня опасный сосед. Чем ничего, лучше уж эти.

— Знаешь, брат, — молвил фон Ренн, — я могу дать тебе совет, что делать. Когда мы проезжали через ваши места, в нескольких лье отсюда нам встретились Лесные Дети. Они, наверное, сидели в засаде, карауля одиноких путников, но когда разглядели на моем плаще крест с розой, покинули крытие, и дали понять, что ничего дурного нам не сделают.

— Кто ты, рыцарь? — спросил меня один из них, по-видимому предводитель, — что за странный знак красуется на твоем плаще?

Я объяснил ему, кто я такой и в каком Ордене состою, и он отвесил почтенный поклон, и отрядил с нами своего человека, благодаря которому мы беспрепятственно добрались до самой опушки леса. На твоем месте, любезный брат, я уговорил бы их служить в твоем войске. Сытая жизнь в замке куда приятнее лесных скитаний. Они же, в свою очередь, весьма искусные в военном ремесле, стали бы стать тебе верными солдатами. А этих, — фон Ренн кивнул в сторону копейщиков, пытавшихся изобразить подобие поединка, — отправь пасти свиней.

Я признал, что предложение Герберта дельно, решив про себя, что в ближайшие дни обязательно отправлю своих людей в тот лес, располагавшийся на границе моих владений.

После учений мы отправились на охоту. Я подарил фон Ренну одного их своих соколов, чему друг мой оказался несказанно рад.

За обедом гость попросил меня не пить вина, так как должен был сказать нечто очень важное. Я отослал слуг, и оставшись наедине с Гербертом, обратился в слух.

— Любезный брат, — молвил фон Ренн, — я прибыл к тебе по приказу Великого Командора ордена. Но моя миссия настолько важна и секретна, что я вынужден был представить ее как путешествие в родное поместье. Более того, весь вчерашний день я наблюдал за тобой, опасаясь, не стал ли ты другим за то время, что я тебя не видел. Прости меня, мои сомнения оказались напрасны.

Герберт участливо тронул мой локоть. Я был растроган до глубины души.

— Не стоит, брат. Мне не за что тебя прощать.

— В твоих владениях, брат, — продолжал Герберт, — находится нечто, представляющее огромную ценность для Папы, герцого и французского короля, а возможно, и для императора. Успокойся, — сказал фон Ренн, увидев, как изменилось выражение моего лица, — тот, кто знал об этом, давно мертв. Я говорю о твоем отце.

Кроме него, тайной владеет лишь Великий Магистр ордена Храма, Великий Командор базиликан и я, посвященный в тайну лишь недавно, перед отплытием в Европу. А теперь слушай меня и не перебивай. Внутри часовни, где крестили тебя, есть колонна, возле которой по легенде, был убит завистливым мастером строитель — подмастерий, за то, что в отсутствие наставника, без его разрешения сделал мастерскую работу — вырезал на колонне узоры. И работа подмастерья оказалась искуснее, чем мастера. Это не легенда. Так примерно оно все и было. Несчастный подмастерий был тайным братом — тамплиером, братом— ремесленником. Узоры он вырезал согласно указаниям Великого Магистра, тогда им был Жерар де Ридфор, и зашифровал в резьбе некую тайну. Ее можно узнать. Для этого в Иванов день на восходе солнца надо посмотреть на вершину колонны. Я не ведаю, что там можно увидеть, но тайну знал твой отец и указал на нее Великому Магистру. По-видимому, мастер догадался, что подмастерий обладает какой-то тайной и попытался выведать ее. Когда же подмастерий отказался открыть свой секрет, мастер убил его обломком железного рычага возле той самой колонны.

Брат, Иванов день уже близко. Ты должен узнать, что скрывает колонна. Есть мнение, что узор скрывает надпись о некой семье, имеющей законные права на трон Империи. Если это так, если существуют документы, подтверждающие это право, то многое может измениться. Нам нужен истинный император, подобный покойному Фридриху. Империя должна быть по-настоящему священной и устроена так, как задумано нами.

— Брат! — воскликнул я, — от имени кого ты говоришь о таких вещах, за одно упоминание о которых, грозит костер? Кому нужен новый император? Чем плох нынешний? И почему была выбрана именно та часовня, в которой был крещен я?

Герберт вздохнул и сказал:

— Я отвечу лишь на первые два твоих вопроса. На последний, думаю, ты получишь ответ в Иванов день. Итак. Ты, конечно, слышал легенды саксов об Артуре, который когда-то правил Британией, мудро и справедливо. Право быть королем было даровано ему Господом, позволившим вытащить из камня меч власти. Об одном лишь легенды молчат. Артур был не только королем, но и Папой в одном лице, и благодать, которую он имел на себе от рождения, простиралась на все его государство, на всех его поданных. Говорят, что Артур не умер, что он спит в недрах чудесной горы, и когда-нибудь, может быть через тысячу лет, обязательно проснется и вновь станет королем совершенного Священного государства, где власть мирская и власть духовная — суть одно, где царят мир и божий покой. Такой король, следуя заветам Господа нашего, создаст на всей Земле Священную империю, соединив в одно многие государства, и народы ее будут всегда нести на себе священную небесную благодать, и жить согласно высшему, совершенному порядку. Вспомни, что Иисус был тоже царем Иудейским, священным царем, царем от Бога. Я не думаю, что Артур жив. Он человек, не бог. А все люди смертны. Но кровь его течет в жилах тех, кто сегодня топчет с нами эту землю. Доподлинно известно, что таким государем был Шарлемань. И если мы вдруг найдем тех его потомков, кто на себе все еще несет господню благодать, и посадим такого наследника на трон Империи, мы создадим на земле рай. Весь мир, в котором мы живем, станет одним большим собором. Такой государь сам найдет свою королеву, по зову сердца, но не по долгу своего высокого сословия. Она будет послана ему свыше и на ней тоже будет благодать. И кто знает, может быть дитя их священного брака и будет Христом, вернувшимся вновь к людям… Не будет ни Папы, ни королевств, постоянно воюющих друг с другом. Будет одно государство и один император — Папа, чей дворец одинаково будет и храмом … Священная империя уже создается. Что такое Иерусалимское королевство, как не ее часть? Что такое Иерусалим, как не истинная столица подобной Империи? Кто такие храмовники, как не ее священное рыцарство?

Вспоминая сегодня слова фон Ренна, я озираю мысленным взором просторы той Империи, о которой он говорил. Я вижу народы, в согласии трудящиеся по всей земле, я вижу цветущие сады и сытые, веселые лица. Я вижу величественные дворцы-храмы, колосящиеся от края до края нивы, корабли, отправляющиеся в неведомые страны, туда, где не заходит солнце. Но я не вижу войн, крови, пожаров и разрушений. Я не слышу женского плача над убитым безжалостной рукою мужем, я не слышу душераздирающего визга детей, на глазах которых грязный наемник насилует их мать, я не слышу стонов раненых на поле боя, среди гор разлагающихся тел, я не чувствую сладковатый запах тления и не зрю городов, опустошенных мором, похожих на гигантские, страшные склепы. Все это осталось в прошлом. Войны закончились. Чума ушла. А рыцарство существует не для того, чтобы воевать, а для того, чтобы охранять священный государственный порядок, согласно которому живет единая Империя.

Бог мой! Уже вечер. Скоро придет Жак и, как обычно, принесет что-нибудь поесть. А плотники все стучат. Что же они там строят?

Герберт фон Ренн был убит четыре месяца спустя, в Марселе, когда возвращался в Святую землю. Его обезображенный труп нашли в квартале, где обитали нищие и блудницы, неподалеку от еврейского гетто. У Герберта были выколоты глаза, отрезаны уши и мужское естество. Говорили, что он вез с собою деньги из казны базиликан из-за которых его, собственно, и убили. Но об этом я узнал лишь в начале зимы, после того, как к стенам Шюре пришел ле Брей …

Стоял благодатный октябрь 1290 года. Дни были тихие и солнечные. Лето не хотело покидать наши края. Время подходило к полудню. Я блаженствовал на крепостной стене, сидя в деревянном кресле, наблюдая за тренировкой лучников на лужайке за крепостными воротами. Недавние Дети леса, ловкие и поджарые, уверенно поражали деревянные мишени. Я пил совсем молодое, незрелое играющее пиво, разливавшее по телу сладкую истому. Мне все нравилось — мой замок, ясный день, лучники, кисловатое пиво, солнечное тепло. На губах еще горели ночные поцелуи Гвинделины. С кухни тек запах свежего хлеба. Я подумал, что надо будет обязательно сходить туда и съесть с молоком кусочек румяной, хрустящей корочки. В крепостном дворе Пьер, конюх, гонялся за кудахчущей курицей, отчаянно ругаясь. Я бросил в него камешек. Он остановился, поднял голову, улыбнулся, помахал рукой и продолжил свое занятие. Отец Жан неторопливо шагал по тропинке в свою часовню, держа под мышкой требник. Следом за ним шла Данута с пустой корзиной. Она что-то говорила священнику, бурно жестикулируя свободной рукой, наверное, как всегда, ругала за вино для причастия, которое тот имел обыкновение в избытке потреблять после вечери, перед тем, как вернуться домой. На севере, почти у самого горизонта, виднелись шпили замка ла Мот. Чтобы не думать о грустном, я обратил взор к лучникам. Они прекратили упражнения и смотрели на женщину, бежавшую со стороны деревни Реми. Она была растрепана и призывно махала руками. Желая узнать в чем дело, я спустился во двор, а оттуда — вышел за пределы крепости.

Ко мне уже спешили лучники.

— Господин, утром отряд рыцарей напал на Порто. Они разорили дома, перебили много мужчин, надругались над женщинами. Этой крестьянке удалось бежать. Боясь рыцарей, она пробиралась лесом.

Из рядов лучников вышла изможденная женщина с раскрасневшимся потным лицом и порванной на груди сорочкой.

— Господин граф, это был ле Брей и с ним десятка два конников. Мы предлагали ему, как раньше, что могли, но он ото всего отказался. У меня дочь зарубили … — женщина пустилась в рыдания.

Кровь ударила мне в лицо. В глазах стало темно от гнева.

— В замок! — закричал я, — поднять мост, собрать войско! Лучники, надевайте доспехи и собирайтесь во дворе. Сигнальный костер не зажигать. Помощь из ла Мота нам не нужна. Справимся своими силами.

Я бросился в свои покои. Явился Гамрот, прибежала Гвинделина. Я уже надевал кожаную подлатную рубаху.

— Подай штаны, — велел я Гамроту.

Слуга стал распутывать пояс на войлочных штанах. Тем временем, я рассказывал ему и Гвинделине то, что услышал от женщины из Порто. Оба были в ужасе.

— Что нужно этому ле Брею? Почему он отважился напасть на нас? Ведь ла Мот рядом, подкрепление будет здесь уже ночью, — спрашивала испуганная Гвинделина.

— Он рассчитывает, что успеет содрать с меня дань, а если я откажу ему, устроить до подхода подкрепления погром еще в одной деревне.

— Но ведь потом ты можешь двинуться объединенным войском в земли ле Брея. Почему он этого не боится?

— Потому что эта собака знает, что я не стану делать с его крестьянам то, что он творит с моими. А от погони он отобьется. У меня мало лошадей и тех, кто умеет сидеть в седле. У него — сильное войско из рыцарей. Если что, он спрячется в замке, где спокойно сможет просидеть до весны. Не буду же я осаждать его замок всю зиму! Но я его проучу. Я тоже о нем кое-что знаю. Он норманн, хитрый дикий волк. Он не станет идти короткой дорогой, с запада, а подойдет к Шюре оттуда, откуда я меньше всего буду ожидать его — с востока. Если господь благосклонен к нам, то даст нам удачу и некоторое время. Нужно будет разместить на восточном краю леса засады лучников. А конный отряд спрячется в логу. Мы встретим их в лоб, тогда как лучники подойдут сзади и перестреляют коней. Дай мне кольчугу, Гамрот, и сарацинский шлем. Мы встретим их налегке, как сарацины. И будем так же хитры и быстры, как они. Одевайся теперь ты, Гамрот. Я тебе помогу. Время не может нас ждать!

Господь оказался благосклонен к нам. Он дал так необходимое время. Дабы быстрее добраться до леса, каждый из конников посадил себе на лошадь лучника. Те, кому не хватило лошади, бежали рядом, держась за узду. Я едва успел укрыться в логу, как над лесом взвилась стрела — условный сигнал. Стрела была пушена в сторону юга и я двинул свой небольшой отряд из двенадцати конников, к южной части лога. Ле Брей появился на опушке в сопровождении внушительного числа рыцарей в легком вооружении на крепких конях без чалдаров. Последнее обстоятельство было нам, несомненно, на руку. Я выждал, пока рыцари подойдут поближе и вывел отряд из лога. Ле Брей не ожидал выступления, но разглядев, что нас мало и мы вооружены еще легче, чем его люди, остановил коня и поднял забрало. Нагло скалясь, он сказал:

— Эй, граф, мы еще можем договориться! Или ты хочешь сразиться со мной? Мои рыцари давно так хорошо не забавлялись, как сегодня. Но, я вижу, главная забава еще впереди.

Я тоже остановился. Надо было потянуть время до подхода лучников.

— Что ты хочешь, ле Брей?

— Триста динариев. И до следующей осени ты будешь дышать спокойно, граф.

— Я не верю тебе. Я дам тебе деньги только если ты оставишь в замке заложника.

— Не смеши моего коня, юный сосед, — крикнул ле Брей и вздыбил своего гнедого, который отчаянно заржал, ощутив на боках шпоры. «Хороший конь, — подумалось мне в ту минуту, — жалко будет его убивать».

— Ле Брей, я гостеприимно встретил весной твоих людей. Они жили два дня в моем замке, как у себя дома. Обращайся и ты так с моими людьми!

Ле Брей засмеялся.

— Хорошо, что ты мне это напомнил, граф. А то я забыл. Но ничего уже не вернешь. Порто залито кровью и семенем моих воинов. Жди через девять месяцев новый приплод! Позови меня … — но негодяй не успел докончить фразу — конь вздыбился под ним и упал со стрелой в глазу, придавив ногу хозяина. Прошло несколько мгновений и больше половины его отряда копошилось на земле, среди брыкающихся в агонии лошадиных тел. Слышалось захлебывающееся, хриплое ржание умирающих животных.

— Вперед! — воскликнул я и с копьем наперевес ринулся в самую гущу врагов.

Мы кололи их, неповоротливых на земле, в горла и забрала, сбивая копьями шлемы, раздвигая клинками схваченные ремнями створки забрал, отчаянно и жестоко мстя за кровь и поганое семя. Мы давили их копытами и кололи, кололи, кололи… Лучники уже вышли из леса и наступали широким полукругом, посылая меткие, безжалостные стрелы. Ле Брей понял, что проиграл. Он снял шлем и склонив колено, стал просить пощады. То же сделали и его оставшиеся люди. Я остановил своих и приказал врагам снимать доспехи и верхнюю одежду, до исподнего. Они покорно стали разоблачаться, складывая оружие и латы в одну кучу. Потом я приказал нескольким лучникам остаться — караулить доспехи до подхода телег, а сам погнал оставшуюся дюжину пленников в замок. Они бежали молча и покорно, не проронив ни слова. Я отдал должное их выдержке и самообладанию. В замке я расставил их во дворе у южной стены. Все население Шюре вышло поглядеть на них. Люди, наслушавшиеся страшных рассказов крестьянки из Порто, плевали в пленников, бросали в них камни и палки. Потом я собственноручно выпорол каждого пленного плетью, пощадив только ле Брея. Люди умоляли повесить врагов, но я лишь заставил рыцарей снять рубахи, и отпустил восвояси. В одних портах, с исполосованными, кровоточащими спинами, жалкие, согнувшиеся от боли и холода, они поплелись в сторону своего дикого замка, провожаемые проклятьями и камнями. Потом я сел на коня, и в сопровождении своих людей, отправился в несчастное Порто, где провел всю ночь, оплакивая убитых, жалея оскорбленных, ободряя павших духом. Следующим днем, похоронив мертвых, я возвратился в Шюре. Посланный накануне в ла Мот гонец вернулся, но не один. У стен замка раскинулся военный лагерь. Я увидел Жанну. Она была в сверкающих, как зеркало, латах, строга и красива. Подойдя ко мне, сказала:

— Не делай так больше, не рискуй собой. Я очень волновалась за тебя.

Я посмотрел на нее, и понял, что она говорила правду — в глазах этого странного существа блестели настоящие женские слезы. Несказанно тронутый этим, я заключил ее в объятья. Странно, но я не ощутил неприязни. Я чувствовал, что несмотря ни на что, обнимаю все-таки женщину.

— Ле Брей вырезал половину Порто. Я так хотел убить его… — гневно произнес я, отстраняясь.

— Нельзя… — отвечала Жанна, — герцог этого не простит.

Слушая ее воркующий, тихий голос, я успокаивался, соглашаясь с ней и проклиная законы своей страны, старался заглушить в себе неутоленную жажду убийства.

— Жак! Мальчик мой! — услышал я знакомый голос и очнулся от воспоминаний. Возле решетки стоял, улыбаясь, мой старый наставник ле Брей. Я вскочил, обуянный великой радостью, и подбежал к нему. Он просунул сквозь прутья свои сухие, морщинистые ладони, и я крепко сжал его пальцы, ощущая, сколько силы и выдержки передается мне через них.

— Я пришел вытащить тебя отсюда, — молвил рыцарь, — я договорился со многими влиятельными людьми. Несмотря на то, что тамплиеры давно пребывают в опале в сем бедном королевстве, их имя по-прежнему громко звучит! По-прежнему для них открыты многие двери. Завтра ты покинешь эти мрачные стены. Осталась одна ночь. Утром тебя повезут в Париж вместе с другими заключенными и зачитают приговор. Ты будешь оправдан.

Я стал целовать его руки, но наставник мягко отстранил их.

— Не стоит, Жак. Я помогаю тебе не как знакомый знакомому, а как брат брату, согласно орденскому долгу. Ведь базиликане, к числу коих ты имеешь честь принадлежать, наши младшие братья.

— Я так хочу домой, учитель! — воскликнул я, — какое сегодня число?

— Семнадцатое марта.

— Семнадцатое марта… Если завтра все состоится так, как вы сказали, я навсегда запомню этот день!

— Заканчивайте разговор! — буркнул тюремщик. Мы с ле Бреем коснулись губ друг друга в теплом братском поцелуе, и старый рыцарь, непривычно сутулясь и тяжело ступая, ушел. В глубине коридора печально скрипнули дверные петли. Я не видел наставника двадцать четыре года! Как он постарел за это время, как много сил покинуло его… Я тоже стал другим, на лице прибавилось морщин, волосы седели. Но сила меня не покидала. Пока не покидала… Ле Брей же превратился за это время в изможденного старика.

Находясь во власти отрадных дум о завтрашнем дне, я вернулся на свое унылое ложе, надеясь, что мне суждено провести на нем последнюю ночь. Только сейчас я вспомнил, что остался сегодня без ужина. Куда запропастился этот чертов Жак? Но ничего. Если повезет, скоро я досыта наемся ужинами, обедами, завтраками… Только бы повезло… Пресвятая Дева, чей образ в душе моей всегда есть образ Гвинделины с маленьким Филиппом на руках, помоги мне…Представляя дом и скорое возвращение, я опять мысленно отправился в прошлое. Почему-то вспомнился мой приезд к Жанне перед свадьбой. Тогда, размышляя над словами фон Ренна о некоем ла Моте, с которым ему довелось служить в Хомсе, меня осенила сумасшедшая догадка. Лелея ее, я отправился сразу после отъезда фон Ренна в замок графини.

Меня разбудил на рассвете тот самый тюремщик, который накануне сопровождал ле Брея. Он принес кашу и ломоть хлеба. Мяса не было. Я вновь вспомнил о Жаке и подивился его отсутствию. Тюремщик наблюдал за мной, пока я ел, а потом сказал одеваться. Я испражнился, надел котту, переобулся в теплые галоты с шерстяным чулком, завернулся в плащ, и в таком виде покинул камеру. У дубовой двери, отделявшей коридор, меня ждал конвой из четырех стражников с алебардами. На меня надели кандалы, вывели во двор и посадили в тюремную карету, в которой сидело еще три человека. Одного я узнал — то был великий бальи, командор Нормандии Годфруа де Шарне, которого я не раз встречал на приеме у герцога Бургундского. Второго — сухощавого белобородого старика с грустным лицом, звали как и меня Жаком, и наблюдая, с каким почтением относятся к нему Шарне и стражники, я догадался, что это есть никто иной, как Жак де Моле, Великий Магистр Ордена тамплиеров. Вот уже семь лет он находился под стражей. До сих пор вокруг его громкого ареста ходило множество самых разнообразных толков. Третьего господина я не знал. Вскоре лошади тронулись и мы покинули Жизор. В Париж мы ехали в молчании, думая каждый о своем. В конце пути, когда с улицы послышались голоса и обычный городской шум, де Шарне и второй его спутник стали молиться. Де Моле оставался безучастным. Наконец, карета остановилась.

Нас вывели, и осмотревшись, я понял, что мы находимся на площади, напротив портала Нотр дам де Пари. На паперти собралась огромная толпа народа, при виде которой мне сделалось не по себе. Я испугался, решив, что вместо помилования буду осужден на смерть. Но спокойный вид Великого Магистра, заставил меня обуздать чувства. Нас возвели на эшафот, где на специальной полке, лежало несколько отрубленных голов. Было еще холодно, посему над головами не роились обычные мухи. Значит, они пролежат тут еще долго, пока не сгниют совсем. Лицо одной головы показалось мне знакомо. Присмотревшись, я понял, что это есть никто иной, как мой добрый тюремщик Жак. Напротив эшафота, в крытой ложе, сидел архиепископ Сансский в сопровождении трех кардиналов — заседателей. Один из кардиналов, сухощавый, с тонкой аристократической бородкой, встал и зачитал приговор. Жак де Моле и Годфруа де Шарне приговаривались к пожизненному заключению, меня, так как я не состоял в упраздненном ныне ордене Храма, признали невиновным и освободили от цепей. Третьего рыцаря, Жоффруа де Гонвиля, приговорили к двадцати годам заточения. Как только решение суда было провозглашено, Великий Магистр расправил плечи и во всеуслышание спокойно заявил, что обвинения в адрес его Ордена беспочвенны, что осужденные папским судом братья невиновны. Он также отказался ото всех своих показаний, сказав, что рано ставить точку в его деле. Кардиналы повскакали с мест. На лице архиепископа отразилось чрезвычайное изумление. Де Моле тем временем обращался к толпе:

— Я томился в темнице семь лет и давно потерял надежду на торжество добра. Теперь мне остается одно — умереть, дабы не запятнать честь своего Ордена, братья которого честно защищали христиан в стране неверных и ухаживали за паломниками, как за своими детьми. Все записанное следователями, якобы с моих слов — ложь. Я всю жизнь был добрым христианином и не совершал ничего такого, за что мне было бы стыдно перед людьми и Богом. Я невиновен! Если меня предадут смерти, я оставляю Богу и братьям заботу отомстить за мою погибель обидчикам. Я презираю страх пытки и проклинаю короля и Папу!

При последних словах Великого Магистра, один из сержантов, стоявших подле, ударил старика по устам ладонью так, что брызнула кровь, и Магистр не смог больше говорить.

Меня свели с эшафота, и я сразу же попал в объятия ле Брея, который укрыл меня шерстяным плащом. Тем временем, де Моле и де Шарне, громко сказавший, что разделяет слова своего орденского брата, были вновь взяты под стражу и я слышал, как один из кардиналов сказал, что передает их Прево Парижа, и велел отвести в капеллу у паперти собора и сторожить там, пока не разойдется толпа. Ле Брей посадил меня в карету. Мы тронулись, но вскоре остановились неподалеку от собора, ожидая развязки. После полудня к собору прискакал, судя по камзолу и плащу, гонец короля. Час спустя к собору подъехало три повозки, груженные хворостом и дровами, и нам стало ясно, что король и его совет приняли решение сжечь нераскаявшихся еретиков. Дрова стали сгружать в лодки и возить на островок Сены, расположенный между королевским садом и церковью августинцев, который одни называли Камышовым, другие — Еврейским. Когда начало темнеть, из капеллы вывели Магистра и Командора. Я не видел их лиц, но отчетливо слышал звон цепей по булыжникам мостовой, когда рыцари шли к лодкам. Я выбрался из кареты и отправился смотреть, что будет дальше. У пристани рыцарей расковали, они разделись и предали себя в руки палачей. Потом их погрузили в лодки, и унылые челны тихо заскользили по спокойной, черной глади Сены.

Рядом я услышал шаги. То был ле Брей. Мы стали на колени и принялись молиться. Вскоре над водами Сены взвились два языка пламени. Были отчетливо видны черные силуэты жертв, извивавшихся в страшных мучениях и слышны их предсмертные, душераздирающие вопли.

— Дева, Дева, Дева! — задыхаясь, с высоким надрывом, хрипло кричал один из казнимых, мне казалось, это был де Моле.

Когда костры опали и стали остывать, мы сели в карету, и покатили прочь из ненавистного города, в котором Папа и король творили деяния, не имеющие ничего общего с заветами господа Христа. Ле Брей дал мне флягу вина. Выпив ее до дна, я, ничего не евший за весь день, кроме тюремного завтрака, тотчас уснул. Мне приснилась Гвинделина и столь дорогое сердцу Шюре. Вскоре я увижу их наяву.