"Морис" - читать интересную книгу автора (Форстер Эдвард Морган)ЧАСТЬ ВТОРАЯXIIКлайва, когда тот был мальчиком, мало что могло поставить в тупик. Вместо этого его искренняя душа, остро чувствовавшая, что хорошо, а что плохо, принудила его поверить, что на нем лежит проклятье. Глубоко религиозный, имевший страстное желание дойти до Бога и угодить Ему, он в раннем возрасте обнаружил в себе иное желание — происхождения, очевидно, содомского. Он ничуть не сомневался, куда оно нацелено: его эмоции, не столь расплывчатые, как у Мориса, не делились на брутальное и идеальное, и он не возводил годами мост над пучиной. Им владело побуждение, принесшее некогда гибель Содому и Гоморре. Оно не обязательно должно было становиться плотским, но почему из всех христиан именно ему выпало такое наказание? Сначала он думал, что Господь испытывает его и что, если он не станет богохульствовать, то и Господь вознаградит его, как Иова. Поэтому он склонял голову, усердно постился и держался в стороне от тех, к кому испытывал тягу. Шестнадцатый от роду год прошел в неослабных муках. Он ни с кем не делился и в конце концов испытал нервный срыв, отчего пришлось бросить школу. Поправляясь, он нежданно влюбился в кузена, молодого женатого мужчину, который возил его на прогулку в больничном кресле. Итак, надежды не было — на нем лежало проклятье. Те же страхи посещали и Мориса, но смутно: у Клайва же они были определенные, непрерывные, и на причастии не более назойливые, нежели в любом другом месте. Он никогда не обманывался на их счет и, несмотря на узду, продолжал питать недостойные надежды. Он мог управлять своим телом, но порочная душа сводила на нет все его молитвы. Он всегда слыл прилежным учеником, чутким к печатному слову, и от ужасов, коими стращала библия, его рано или поздно должен был оградить Платон. Никогда не забыть ему переживаний, возникших при первом прочтении «Федра». Он обнаружил, что там его болезнь описана до тонкостей, хладнокровно — как страсть, которую мы можем, как любую другую, нацелить на хорошее или дурное. Там не было приглашения к злоупотреблению свободой. Сначала Клайв не поверил своему счастью — решил, что тут, должно быть, какое-то недопонимание и что они с Платоном думают о разном. Потом он убедился, что этот благоразумный язычник и правда постиг его душу и, скорее, проскользнув мимо Библии, нежели став к ней в оппозицию, он предлагает Клайву новый ориентир в жизни. «Получить как можно больше от того, чем обладаю». Не подавлять в себе это, не тешить себя напрасными надеждами, будто это нечто иное, но развивать это такими способами, чтобы не сердить ни Бога, ни Человека. Однако он был обязан отказаться от христианства. Те, кто основывает свое поведение на том, каковы они, а не на том, какими должны быть, в конце концов обязаны отказаться от христианства. Кроме того, между темпераментом Клайва и этой религией существовала вековая усобица. Ни один здравомыслящий человек не может сочетать то и другое. Его темперамент, цитируем формулу закона, «не должно упоминать среди честных христиан», а легенда гласит, что все, обладавшие им, умирали в утро Рождества. Клайв сожалел об этом. Он происходил из семьи законоведов и сквайров, по большей части способных и достойных людей, и ему не хотелось отходить от их традиций. Ему хотелось найти хотя бы какой-то компромисс с христианством — и он искал поддержку в Святом Писании. Там говорилось о Давиде и Ионафане;3 еще говорилось об «ученике, которого любил Иисус».4 Но церковная интерпретация была против него; в церкви он не мог найти покой для своей души, не калеча ее; с каждым годом он все больше уходил в классическую литературу. К восемнадцати он необычайно повзрослел и настолько научился владеть собою, что мог позволить себе находиться в дружеских отношениях с каждым, кто его привлекал. Вслед за аскетизмом пришла гармония. В Кембридже он питал нежные чувства к другим студентам, и его жизнь, дотоле серая, стала раскрашиваться бледными оттенками. Осторожный и благоразумный, он продвигался вперед, и не было в его осторожности ничего мелочного. Он был готов идти и дальше, только бы всегда быть уверенным, что идет верной дорогой. На втором курсе он познакомился с Рисли, «того же поля ягодой». Клайв не спешил отвечать откровенностью на непринужденную откровенность Рисли, тем более что Рисли с его компанией не слишком понравился ему. Но Клайв получил стимул. Он был рад узнать, что вокруг немало таких, как он; их открытость подготовила его к разговору с матерью о своем агностицизме — однако, это было все, о чем он мог ей поведать. Миссис Дарем, дама светская, выказала лишь слабый протест. Беда пришла на Рождество. Будучи единственной в приходе знатью, Даремы причащались отдельно от остальных, и то, что вся деревня будет взирать на нее и дочерей, преклонивших колени на этой длинной скамеечке без Клайва, ожгло ее стыдом и не на шутку разгневало; она поссорилась с сыном. Он понял, какая она на самом деле: черствая, иссохшая, пустая — и в своем разочаровании вдруг обнаружил, что думает о Холле. Холл: всего лишь один из тех, кто ему, пожалуй, нравился. У него тоже мать и две сестры, но Клайв был слишком трезвомыслящим, чтобы делать вид, будто это единственное, что их роднит. Должно быть, Холл нравится ему больше, чем ему казалось — должно быть, он немного в него влюбился. Как только они вновь встретились, он испытал наплыв эмоций, который привел к интимному признанию. Холл буржуазен, туповат, неотшлифован — худший из наперсников. И все же он поведал ему о своих семейных неурядицах, растрогавшись тем, что тот выставил Чепмена за дверь. Когда Холл начал с ним дурачиться, Клайв был очарован. Остальные держались от него на известном расстоянии, считали его человеком строгих правил, а ему нравилось, если с ним возится сильный и красивый юноша. Когда Холл гладил его волосы — это было просто восхитительно: оба лица становились неотчетливыми; он наклонялся, покуда щека его не коснулась шершавой фланели брюк, и тогда он почувствовал, как теплая волна омывает его. Он не обманывался. Он понимал, что за удовольствие получает, и получал его честно, с уверенностью, что это не принесет вреда ни тому, ни другому. Холл был из тех, кому нравятся только женщины — это было видно с первого взгляда. К концу того триместра он заметил, что Холл приобрел какое-то странное, но прекрасное выражение. Оно появилось совсем недавно и пока еще было едва различимо, лежало на глубине; он заметил его в первый раз, когда они спорили о теологии. Оно было нежным, добрым, в высшей степени естественным, но к нему примешивалось нечто, чего он раньше не замечал в этом человеке, какой-то налет… бесстыдства? Он не был уверен, но ему это нравилось. Оно вновь появлялось, когда они встречались или молчали. Оно пробивалось сквозь рассудок и звало: «Все прекрасно, ты умен, мы это знаем, но — приходи!» Оно преследовало Клайва, так что тот ждал его, даже когда ум и язык были заняты, и вот оно настигало, и тогда Клайв слышал свой ответ: «Приду… Я не знал». — «Теперь тебе с собой не справиться. Ты должен прийти». — «Я и не хочу с собой справляться». — «Тогда входи». И он пришел. Он снес все преграды — не вдруг, ибо он жил не в таком доме, который можно было разрушить в один день. Весь тот триместр и потом, в письмах, он нащупывал путь. Убедившись, что Холл его любит, он дал свободу своей любви. Раньше любовь для него была развлечением, преходящим удовольствием для тела и ума. Теперь он презирал себя за это. Любовь стала гармоничной, безмерной. Он влил в нее достоинство и богатство своего существа, и действительно — в его хорошо темперированной душе то и другое стало одним. В Клайве не было ничего смиренного. Он знал себе цену и, когда собирался прожить жизнь без любви, винил в этом обстоятельства, а не себя. Холл, каким бы привлекательным и прекрасным он ни был, не снизошел до него. В следующем триместре они встретятся на равных. Книги значили для него так много, что он забыл о том, что для иных они — головоломка. Если бы он доверился своему телу, то избежал бы беды, но, связывая их любовь с прошлым, он связал ее с настоящим и заставил друга вспомнить об условностях и страхе перед законом. Этого он не предусмотрел. Холл сказал то, что думал. Иначе зачем ему было это говорить? Холл возненавидел его. Он так и сказал: «Какой вздор!» — и слова эти ранили сильнее любого оскорбления. Они звенели в его ушах несколько дней. Холл — нормальный, здоровый англичанин, в котором так и не забрезжило понимание того, что происходит. Велика была боль. Велико унижение, но худшее ждало впереди. Клайв настолько слился с возлюбленным, что стал себя ненавидеть. Рухнула философия всей его жизни, и на руинах возродилось чувство греховности, которое заполняло коридоры. Холл назвал его преступником, и поделом. На нем лежит проклятье. Впредь он никогда не посмеет дружить с юношей из-за боязни его испортить. Разве не он лишил Холла христианской веры, разве не он покусился на его чистоту? За эти три недели Клайв кидался из стороны в сторону. Он не мог воспринимать никаких аргументов, когда Холл — доброе, неумелое создание — пришел к нему в комнату, чтобы утешить его, пытался и так и этак, но все без успеха, и в порыве негодования исчез. «Иди ты к черту, там тебе самое место». Нет ничего больней, чем услышать правду от любимого. Клайв еще сильнее расстроился: вся жизнь его разбита, и он не чувствует в себе сил построить ее сызнова и вытравить зло. Его умозаключение было таково: «Смешной мальчишка! Я никогда не любил его. Я только вообразил себе это своим извращенным умом, и да поможет мне Бог избавиться от наваждения». Но наваждение это вновь посетило его во сне и заставило прошептать его имя: — Морис… — Клайв… — Холл! — выдохнул он, проснувшись. Сверху струилось тепло. — Морис, Морис, Морис… — Знаю. — Морис, я люблю тебя. — И я тебя. Они целовались, едва ли этого желая. Затем Морис исчез так же, как появился: через окно. |
||
|