"Тринадцатая пуля" - читать интересную книгу автора (Меретуков Вионор)

Глава 10

…Вернувшись в Москву, я за несколько дней уладил неотложные дела и промозглым вечером выехал из слякотной, раскисшей столицы в сторону одной южной страны, где в красивом чистом городе, полном очаровательных девушек, хорошего вина, ярких цветов и восхитительных фруктов, обитал и благоденствовал Алекс, — Алексей Иванович Ломовой, — мой стародавний друг и собутыльник.


В поезде я познакомился с крепеньким, толстеньким, лысым человечком весьма солидных лет. Человечек вежливо представился:


— Викжель, Антон Овсеевич.


И хотя я очень горжусь своим умением ничему не удивляться, мои брови медленно поползли вверх.


В памяти зашелестели истончившиеся от времени газетные страницы с заголовками о политических процессах двадцатых годов прошлого столетия.


И как бы отвечая на не заданный мною вопрос относительно странности и необычности его фамилии, толстячок любезным тенорком охотно поведал, что такова была воля его незабвенного деда, тоже, кстати, Антона Овсеевича, бывшего в известные времена ближайшим сподвижником Феликса Эдмундовича Дзержинского, а затем — в другие известные времена — разошедшегося с последним по идейно-политическим мотивам, что стоило в дальнейшем революционному деду сначала свободы, а потом, увы, и жизни.


Сын Антона Овсеевича-старшего Овсей Антонович с ведома и одобрения отца не только отрекся от опального предка, публично обозвав того троцкистским недобитком, но и изменил фамилию: вместо Троцкого…


— Вы внук Троцкого?.. — вытаращил я глаза, на мгновение забыв, что того Троцкого звали Львом Давыдовичем.


— Помилуйте, голубчик, — укоризненно сказал мой собеседник и, пока я смущенно вертелся, пояснил: — Наша семья Троцких не имела ни малейшего касательства к печально известному политическому оппоненту Сталина, и родовые корни ее следует искать в большом торговом селе Троцкий Гай, что на Полтавщине… Там Троцкие издревле владели мельницей и скотобойней. Да… Но, согласитесь, жить спокойно с такой фамилией в то шершавое время было решительно невозможно, и мой отец в одночасье сделался Викжелем, что было тоже небезопасно, памятуя о том, что совсем еще недавно существовала сомнительная, почти контрреволюционная, организация того же названия. Но слишком далеко дистанцироваться от фамилии Троцкий тоже, знаете ли… Кое-кому в определенных, не любящих шутить, органах могло показаться странным и подозрительным, что еще вчера ты был Троцким, а сегодня внезапно всплыл в каком-нибудь солидном советском учреждении под фамилией Кац, Иванов или Пархоменко. А Викжель? Это, в известной степени, нейтрально, да и организации этой уже не существовало: ее успешно разоблачили и уничтожили верные стражи революции. Викжель так Викжель, сказал сам себе мой отец Овсей Антонович и пошел служить по литературной части, став со временем скромным фельетонистом, подписывавшим, впрочем, свои произведения так, чтобы в случае чего снять опасные вопросы, могущие возникнуть у вышеупомянутых серьезных органов, а именно: В. И. Кжель-Троицкий.


— Творить, к слову сказать, — продолжал мой попутчик, — фельетонисту довелось вдали от культурных центров нашей необъятной родины. Для работы он облюбовал славившуюся своими заполярными курортами Мурманскую область. "В тени меньше потеешь. Да и в случае чего, ехать никуда не надо", — любил говаривать сей мудрый человек, вобравший в себя печальный опыт моего опростоволосившегося деда.


Рассказывая о мурманском периоде своего военного детства, мой новый приятель так разоткровенничался, что с сардоническим смехом признался:


— Большого дурака я тогда свалял, когда не драпанул с военным транспортом к берегам туманного Альбиона. А мог… Мальчишки ведь обожают путешествовать… И жизнь моя не сложилась бы так гнусно!


Подвыпивший толстяк продолжал, поддерживая дорожные традиции, изливать душу. В купе так называемого международного вагона мы были вдвоем.


Пили превосходный армянский коньяк, который с таинственным видом — словно фокусник — из объемистого чемодана извлек предусмотрительный Антон Овсеевич.


Помимо коньяка из того же чемодана были извлечены: икра черная и красная, провисной балычок с Дона, греческие маслины, салатик "оливье" домашнего приготовления, сваренные вкрутую яйца, венгерские перченые колбаски, холодный ростбиф с кровью, гусиный паштет и, естественно, курица. А также мягчайший белый хлеб.


Сие гастрономическое изобилие не могло не вызвать на моем лице выражения приятного изумления. Заметив это, Викжель, вытаскивая из чемодана все эти кулинарные прелести, туманно приговаривал:


— Дары природы, дары природы, дары природы, мать их…


Наполнив стаканы коньяком, он указал на толстую вареную птицу:


— Несколько лет назад, в ту достославную эпоху развитого социализма, когда продукты питания между жителями нашей могучей Родины распределялись по талонам, а по праздникам еще и разыгрывались в лотерею, мне, в ту пору скромному советскому служащему, несказанно посчастливилось: в канун всенародного торжества — семидесятой годовщины Октябрьской революции — я выиграл курицу. Вернее, петуха, который, судя по малюсенькому телу и синим мускулистым ногам с грозными шпорами, вел свою родословную от боевых петухов Древнего Востока и был забит на мясо явно по ошибке… Вот оно, подумал я, воплотившееся в продукт питания великое завоевание Октября! Завоевание представляло собой уставшее от сражений несчастное пернатое, умерщвленное, скорее всего, из сострадания: жизнь у этого петуха была, конечно, не сахар — за это говорила его горестно склоненная окровавленная голова с навеки закрытыми очами, и, скорее всего, он принял смерть как избавление от мук…


— В ту пору, — продолжал Викжель, — я в очередной раз был холост и преподнес этого петуха в качестве праздничного дара одной очень милой даме, на которой намеревался жениться. Свадьба не состоялась, потому что дама смертельно обиделась, посчитав подарок за насмешку. Делая подарок, я как-то упустил из виду, что дама работала товароведом в Елисеевском гастрономе. Но самое главное не это. Чтобы не вышло путаницы, на теле каждой призовой курицы какие-то предусмотрительные дяди и тети из профсоюзного комитета синим химическим карандашом вывели фамилии счастливых обладателей ценных выигрышей. Все мы так привыкли к бесчеловечным причудам коммунистического быта, что часто просто не замечали их. На одной из куриц была написана моя фамилия. Стало быть, подумал я, одним Викжелем, пусть и мертвым, стало больше. Ведь петуху было посмертно присвоено мое имя! Я тогда долго смеялся…


…За окном резво пробегали невеселые среднерусские пейзажи.


На время меня отпустили тяжкие, сосущие душу предчувствия, хотелось ехать в этом поезде, в этом купе всю жизнь, пить коньяк, закусывать чужими разносолами и слушать забавную трепотню случайного попутчика.


Кстати, при знакомстве, толстяк, подавая мягкую, теплую руку и ласково заглядывая мне в глаза, сказал:


— А ведь я вас знаю, вы — Сухов, если не ошибаюсь, Андрей Андреевич…


— Не ошибаетесь, — вежливо улыбнулся я, — я вас тоже узнал. Вы были там, на вечеринке, сидели рядом с елкой, когда была эта безумная драка и поэт… читал что-то о протянутых руках… и еще старуха в брильянтах…


— Да, да, несчастная женщина. Она, говорят, сошла с ума от горя, все-таки семейные драгоценности, и все такое… Вы ведь приятель Полховского, знаменитого художника, и тоже, кажется, художник?


— Да, кажется, тоже…


— Ах, простите! Простите великодушно, я вовсе не хотел вас обидеть. Живу, знаете ли, анахоретом и совсем отвык от общения с порядочными людьми…


… Было тепло, уютно в просторном купе с плюшем, бордовыми занавесками, лампой на столике… Голову приятно туманил душистый коньяк.


Лидочка в безопасности, думал я, покачиваясь на мягком диване, я еду в другой город, даже в другую страну.


Страна эта в недавнем советском прошлом была небольшой южной республикой и теперь пожинает плоды обретенной самостоятельности и свободы.


Там дивно пахнет на улицах цветами, там под открытым небом круглосуточно идет бойкая торговля дешевым и вкусным вином, там красивые девушки толпятся на площадях с голубыми фонтанами… Я прикрыл глаза.


— Россия, — доносился до меня глухой и сладкий голос Викжеля, — громадная равнина, по которой носится лихой человек. Согласитесь, хорошо сказано! Беспощадно и весело! Не знаю, что имел ввиду мой великий тезка, когда в конце девятнадцатого века в запальчивости написал эти злые строки, — может, и совсем другое, — но мне так и видится бескрайняя заснеженная степь, по которой, всё время меняя направление, носится, не разбирая дороги, мелкая волосатая кобылка с ополоумевшим от собственной дури хмельным всадником смешанной национальности…


— Вы не спите? — после короткой паузы спросил Викжель. — Ну-с, продолжу с вашего позволения. Мда… Мы все в России, рожденные в сталинские и послесталинские времена, — потерянное поколение. Только никто из нас этого не заметил… Мы — поколение уставших от бесплодных раздумий людей, которых угораздило прожить свои жизни в период коммунистического Безвременья, которое началось значительно раньше, чем принято думать… Когда говорят о потерянном поколении, всегда почему-то вспоминают только Хемингуэя и Ремарка, будто у нас не было причин и права называться так же. Правда, истоки нашей потерянности в другом. В нормальном обществе, а таковым с известной натяжкой можно назвать любую демократию, каждый человек изначально рождается свободным, конечно, я имею в виду свободу внутреннюю, это уже потом на него наваливаются бесчисленные силы извне, делая его, в зависимости от степени его податливости и готовности к компромиссу, менее или совсем не свободным. А Россия? В нашей уникальной стране человек уже при рождении был не свободен! И так было и при царях, и при коммунистах… И именно поэтому Россия и в прошлом, и сейчас, и через множество лет была, есть и будет страной ленивых, ни во что не верящих, лукавых, несчастных людей! Которые в большинстве своем даже не осознают, насколько они обездолены, бедны и несчастны. Это ужасно! Только вдумайтесь в это!


— Вы так воинственно настроены, будто я с вами спорю, — подал я голос.


— Разве? Я думал, что мы с вами мирно и спокойно беседуем… Хотя очень может быть. Я временами бываю так несдержан! И все же позвольте мне продолжить. Вы заметили, что европейцы или американцы постоянно улыбаются, хотя иногда это у них доходит, на мой взгляд, до идиотизма… Можно увидеть дежурно улыбающуюся европейскую или американскую рожу даже во время отпевания покойника в церкви, как это было, например, на похоронах принцессы Дианы. А вот с лиц наших соотечественников почти никогда не сходит угрюмая полугримаса-пулуухмылка. И что бы там ни говорили политики и пророки-энтузиасты, поверьте моему слову, носиться вышеупомянутому русскому человеку на кобыле по кочковатой и бурьянной — о, наши дороги! — земле еще столетия и столетия. Что вы на это скажете?


— Вы никогда не задумывались о карьере депутата Государственной Думы?


— Нет, не задумывался! — надулся Викжель.


— Напрасно. Оптимистичную картинку вы тут нарисовали. Как вы сказали?.. Лихой человек, кобылка?.. И потом — лукавый, ленивый народ, гримасы… Что и говорить, впечатляет. Ах, Викжель, Викжель! Надо гордиться тем, что мы нация Пушкина, Гоголя, Шостаковича…


— Не смешите меня! Нация Пушкина, Гоголя! Вы просто демагог, Андрей Андреевич. Никак не ожидал от вас. А еще работник палитры! Мы-то с вами кто? Пушкины? Или, может, Гоголи? Нам бы сначала всем организоваться да, помолившись, по всей нашей великой России соборно привести сортиры в порядок!


— Господи, нигде нет покоя! Недаром говорят, если за бутылкой встретились двое русских, то все — конец: будут решать только мировые проблемы — никак не меньше. Если бы не ваш высококлассный коньяк, Викжель, я бы, не знаю, что с вами сделал…


— Сортиры, знаете ли, это не мировая проблема, хотя…


В дверь постучали. В купе заглянул проводник, лицо которого показалось мне знакомым. Где я его мог его видеть? Что-то смутное, неприятное было связано с этим лицом. Оставив два стакана с чаем, проводник, виляя задом, вышел, но, перед тем, как выйти, бросил на Викжеля короткий и многозначительный взгляд. Впрочем, возможно, мне это и показалось…


— Ну, не будем ссориться. Поведаю-ка я вам одну презабавную историю. Вот послушайте…


И он рассказал, что живет в Москве уже много лет, живет у трех вокзалов, то есть, он хотел сказать, не у самих вокзалов, и не ночует, естественно, под открытым небом в обществе бомжей на заплеванной скамейке, а имеется у него прекрасная квартира с видом не только на помойку, что привольно раскинулась непосредственно у его окон, но и на Останкинскую башню, коей он и любуется, когда вечерами выходит на балкон посидеть в кресле и выкурить сигаретку.


Он одинок, но это не сильно его тяготит, ибо он находит в одиночестве приятные стороны, которых был лишен в супружеской жизни. Женат же он был неоднократно и сохранил о своих покойных женах самые теплые воспоминания.


— Все они были прекрасными женщинами, но вот какая незадача: повадились они, знаете ли, у меня умирать — одна за другой, одна за другой… И народ все молодой, коренастый и здоровый — женился я всегда, памятуя совет Уилки Коллинза, на девушках с крепкими зубами и твердой походкой.


Но не помогало. Прямо наваждение какое-то! Будто сговорившись, они все, как одна, помирали в нежном женском возрасте, то есть в самом расцвете своей прелести. Первую жену задавил пьяный водитель асфальтоукладчика, раскатав мою любимую на всю длину Тетеринского переулка.


Вторая была насмерть сражена огромной сосулькой, свалившейся на ее очаровательную головку аккурат в тот момент, когда она, наверняка, думала обо мне. Третья отравилась газом, когда узнала, что у меня роман с ее матерью…


Только четвертая и пятая умерли, благодарение Господу, своей смертью — одна от удушья: у нее была врожденная грудная жаба, а другая была бы, наверно, жива и сегодня, не выпей она пива, обожала, знаете ли, с утра похмеляться ледяным пивом, ну и простудилась, дура, потом крупозное воспаление легких, и бедняжка сгорела, как свечка.


Шестая же, седьмая, не говоря уже о восьмой, девятой и десятой, кстати, самой моей любимой и последней жене…


— Слава Богу, я думал, вы никогда не остановитесь!..


— …опять принялись за старое — и исправно погибали от несчастных случаев: становились жертвами землетрясений и наводнений, падали в открытые шахты лифтов, попадали по колеса машин… Восьмая умерла весьма забавно: когда я был в командировке, она отправилась в зоопарк, и там ее вместе с любовником проглотила гигантская анаконда, которая выползла из открытой вольеры. Ах, эта извечная российская халатность… Служитель забыл повернуть ключ в замке. Вернувшись в опустевшую квартиру, я оказался в затруднении: не стану же я предавать земле пряжку от ремешка и обручальное кольцо, — все, что вышло из анального отверстия анаконды, — и ставить еще при этом на кладбище надгробную плиту с трогательной эпитафией… И потом, этот внезапный любовник… Какое, однако, коварство с ее стороны…


— А вы, шутник, как я погляжу… Но коньяк у вас!.. Только потому и слушаю вас.


— Чего не наговоришь, чтобы развлечь хорошего собеседника…


Дверь купе поехала в сторону и в проеме опять возникла неприятная физиономия проводника. Я вспомнил, где его видел: у Сталина на совещании. Хмель мгновенно вылетел у меня из головы. А проводник покрутил носом, мол, не нужно ли чего, и исчез, аккуратно закрыв за собой дверь.


— Жизнь, — с пафосом произнес Викжель, — дается, как сказал один очень советский писатель, один раз, и прожить ее надо, как можно быстрее, добавлял уже другой писатель, коротавший время за колючей проволокой, и которого в зоне уважительно звали Хэром. Может быть, оба писателя были по-своему правы. Может быть. Жизнь действительно дается человеку один раз, и нет ничего дороже жизни. Цена жизни не может равняться цене рельсов и шпал, с помощью которых несчастный Павка Корчагин строил свою дорогу в Никуда. А на примере этого фанатика, опасного своей героической преданностью революции, воспитывались поколения русских людей! Из заблуждавшегося безумца — больного человека! — сделали икону. Что же вы молчите, Андрей Андреевич? Почему не спорите?..


— Я готовлюсь…


— К чему?..


— Ко сну…


— Вы несносны! Уважьте старика! Хотя бы ради коньяка…


— Наливайте, будь по-вашему, валяйте, готов слушать хоть до первых петухов. Ну вот, так-то лучше. Теперь ешьте меня, пользуйтесь — такой уж у меня характер!..


— А вы знаете, — сказал воодушевившийся Викжель, — вы мне начинаете нравиться.


— Вот уж не ожидал. Я же всю дорогу молчу. Кстати, не будет невежливо с моей стороны спросить, зачем вы едете?..


— Однажды утром, — горько усмехнулся он, — однажды дождливым осенним утром я очнулся на помойке, за мусорными баками. Я лежал ничком в вонючей луже, и на мне не было ничего, даже носков! Накануне поздно вечером я возвращался домой из театра, и кто-то, какие-то мерзавцы, — голос Викжеля задрожал, — подкараулили меня, старого человека! оглушили, раздели и бросили на помойке, как собаку. Вот тогда-то я решил, что когда-нибудь уеду из этой проклятой страны. Подумать только! Ограбили, чуть не убили, и где? Под окнами моей же собственной квартиры!


— Это ужасно… Мне очень жаль.


— А когда я через пару дней немного пришел в себя, то новое событие чуть не доконало меня. Войдя в кабину лифта я, простите великодушно, вляпался в говно! Так, подумал я философски, если начали, простите еще раз, срать в лифтах, то почему бы этим мерзавцам не насрать у меня дома? Вот вам и ответ на вопрос, зачем и почему я еду… Москва перестала быть моим городом — городом, к которому я привык с юности и который когда-то любил.


— Не грустите, Викжель. Не вам одному плохо.


— Что ж, — он сделал вид, что задумался, — это сильное, серьезное утешение.


— Вот послушайте, и вы поймете, что не все так скверно на нашей крохотной планете. Сейчас я расскажу вам историю, которая, уверен, немного приободрит вас. А чтобы речь текла без затруднений и веселей, надо выпить. Где ваш лечебный коньяк, этот волшебный бальзам, этот напиток Богов? Ну вот, так-то лучше. А теперь к делу. Итак, во время вашей речи, полной боли и пессимизма, я вспомнил человека, спасшего меня от голодной смерти в страшную эпоху разгула перестройки, когда в считанные недели с полок магазинов исчезло даже то немногое, что попадало на наш скудный стол последние лет десять, и из продуктов питания на прилавках остались только поваренная соль и минеральная вода. Согласитесь, еда сомнительная, и не только в смысле калорийности. Если все время употреблять в пищу исключительно подсоленную минеральную воду, то вряд ли протянешь долго, а если что и протянешь, то только ноги. На минеральной водичке с солью, как говорится, далеко не уедешь. Мне кажется, тогда во многих головах появилась крамольная мысль, а что если большевики во главе с ревизионистом Мишей Горбачевым окончательно спятили? Что если они решили похоронить устаревшие коммунистические догматы — Перестройка так Перестройка! — и вознамерились вернуться к духовно-пищеварительным ценностям с "человеческим лицом", взяв в качестве основополагающего постулата слова из Священного писания: "не хлебом единым жив человек"? Надо ли говорить, что этот лозунг тогда хорош, когда все-таки есть хлеб? А если его нет?


— Да, Россия… — невпопад промолвил Викжель. — Правильно сказано у одного умного писателя, что у нас в России каждый, выходя из ресторана, рискует схлопотать виноградной кистью по морде. И все мы живем как бы в постоянном ожидании этой "кисти по морде". Живем, оглядываясь и озираясь по сторонам. Страшно это. Но, пожалуй, еще страшнее, что мы с этой комбинацией страха, неуверенности, недоверия и напряжения свыклись и почти не замечаем ее. Мы просто не знаем другой жизни и нашу жизнь считаем нормальной и естественной. Целые поколения прожили подобно свиньям, не зная, что живут, как свиньи. И дружно всем миром душили каждого, кто был рядом и думал иначе!


— Викжель!.. Уйметесь вы когда-нибудь? Дайте мне хоть словечко вставить! Налейте лучше по последней и помолчите минутку. Надо же настроить себя перед сном на благодушный лад, а то после ваших мрачных историй такая чертовщина лезет в голову, что вообще никогда не уснешь! Слушайте же, черт бы вас подрал, мой жизнеутверждающий рассказ и не смейте перебивать, а не то…


— А не то что?..


— …я буду смотреть на вас всю ночь.


— Это ужасно… Я нем как рыба…


— Был у меня знакомый мясник. Хороший мясник, образованный. Увлекался идеями Александра Исаевича Солженицына о будущем России и о том, как бы тот ее переустроил, если бы, — не дай Бог! — ему такую возможность предоставили. Мясник, назовем его дядей Взмалтуилом, взвешивая на весах мороженые коровьи кости и выдавая их за мясо высшего сорта, часто с удовольствием рассказывал робким покупателям, что знавал великого русского писателя в те далекие времена, когда они на пару с будущим лауреатом Нобелевской премии топорами крушили леса в Магаданской области.


— И вот, — продолжал я, — когда у меня в холодильнике остался один только арктический воздух, я поплелся к дяде Взмалтуилу, который почему-то благоволил ко мне и всегда выручал, подбрасывая по щадящим ценам килограммчика два-три мороженого мяса. В мясном отделе было пусто и безлюдно, и даже отсутствовал специфический запах протухшего фарша. "Зайди к вечеру, может, что и придумаю", — грустно молвил мясник, неуверенно косясь на напарника — здоровенного детину в грязном белом халате, который дремал, сидя у деревянной колоды, подложив под голову громадный разделочный топор. Захожу, как приказано, к вечеру. Смотрю, сияет мой Взмалтуил, как сорок тульских самоваров. Лезет под прилавок, кряхтя, достает пакет, сует его мне, берет деньги и дружески так похлопывает по плечу, иди, мол, мил человек, до дома, до хаты и варгань себе обед на всю неделю. В предвкушении гастрономических удовольствий, я поспешил восвояси. На кухне, гурмански облизываясь, развернул сверток. Мясо как мясо, красное, с жирком, все как полагается, косточка сахарная, и все такое. Но оно было теплое! От него поднимался легкий парок! Мясо было парное! Я, как был в зимней шапке и шубе, опустился в кухне на пол. Так, сказал я себе, спокойно, спокойно, Андрюшенька… Поразмыслим… До скотобойни верст двадцать… Впрочем, какая там, к черту, скотобойня! В Москве со времен Очакова в магазинах не водилось парного мяса — только мороженое… И тут меня, как громом, поразила догадка, это, значит, на мясо человека забили, потому что другой живности вокруг нет! Эх, дядя Взмалтуил, дядя Взмалтуил, добрая ты душа, не пожалел ты ради друга жирного своего напарника и рубанул его, сердечного, на котлеты и жаркое! Ну, как вам историйка?


— И вы хотите, чтобы я спокойно уснул в обществе людоеда? Кстати, вы его как, этого жирного детину, так, в сыром виде, или сначала обжарили?


— Обжарил…


— Ну, тогда я спокоен, глядишь, до утра доживу. А история что надо — беру на вооружение… расскажу как-нибудь очередной невесте, пусть знает, с кем имеет дело…


— Очень было приятно познакомиться, Овсей Антонович.


— Мне тоже, Андрей Андреевич, приятных вам сновидений.


…Лежа на верхней полке, я смотрел в черное пространство за окном и вспоминал…


Лидочку, которая снова вошла в мою жизнь. Ее мерцающие, как звезды, серые глаза… Молодая, прелестная девушка с грустной улыбкой и привычкой очаровательно кривить губы. И я. Постаревший на тысячу лет…


Господи, о чем это я?.. Какая Лидочка?.. Не схожу ли я с ума? Ведь Лидочка умерла. Умерла давно. И я был тем, кто навсегда закрыл ее прекрасные глаза…


А как же елка у Полховского? А Васечка Бедросов… я же у него оставил Лидочку? Вероятно, я сошел с ума… Ах, как это приятно… Я сошел с ума… Я засыпаю… засыпаю… сошел… завтра я схожу с поезда… сошел… схожу…


… И приснился мне сон. Будто мечется кто-то, может, и я? — на углу Кузнецкого и Неглинки в поисках телефонной будки, потому что этому кому-то — или мне? — надо срочно и всенепременно позвонить брату и рассказать что-то невероятно важное, от чего зависит вся жизнь.


А вокруг проносятся люди с серыми плоскими лицами, гудят черные автомобили и тоже проносятся мимо, шурша по асфальту шинами.


Потом расплывчатая личность, сгущаясь, укрепляет свои внутренние очертания, и мне, до того наблюдавшему за личностью словно со стороны, становится ясно, что это я, взволнованный до отчаяния, мечусь на углу Кузнецкого и Неглинки в поисках телефона-автомата и никак не могу найти его.


Я — во сне — понимаю, что вокруг меня Москва начала двадцать первого века, а номер надо набрать шестизначный, какие были в семидесятые годы двадцатого века, и каких сейчас уже нет. И номер помню. К-4-46-16.


Это телефон квартиры на Мархлевке, где жил тогда мой брат. И хотя брат оттуда давно переехал, и с тех пор прошло больше тридцати лет, я помню этот номер К-4-46-16, будто и не было этих лет, и будто не вылетали эти цифры напрочь из моей головы.


И не смущает меня то, что и аппараты телефонные теперь другие и номера давно стали семизначными и монетки другие — не пятиалтынные, как когда-то…


Знаю я, знаю, что обязательно дозвонюсь — дозвонюсь, чего бы это мне не стоило! — и сообщу брату то важное, от чего зависит и его и моя жизнь.


И вот удача — передо мной свободная телефонная будка! По своей привычке поспешать не торопясь, я уже сделал, было, движение в направлении будки, как (это бывает не только во сне) был обойден на вираже толстой наглой дурой, которая, заняв мой(!) телефон-автомат, тут же начала кому-то названивать.


Не успев вдоволь насладиться досадой, я увидел еще один автомат — телефонную будку старого (о счастье!) образца. Меня не удивило то обстоятельство, что в современной Москве могут оставаться на улицах эти старозаветные сооружения, отдаленно напоминавшие миниатюрные китайские пагоды.


Я вошел внутрь, затворил дверь, и сразу наступила абсолютная тишина, а за окошками беззвучно пробегали люди с плоскими лицами и пролетали бесшумные черные автомобили.


Я стоял в телефонной будке и плакал, номер был набран, раздавались длинные гудки, но на другом конце никто не снимал трубку.


Я стоял, ждал и безнадежно и горько плакал, зная, что брат уже никогда не снимет трубку и никогда я ему не смогу сказать то важное, от чего зависит его и моя жизнь…


Бесконечные гудки становились все громче, громче, громче… И, наконец, гудки слились в один невыносимо громкий и тягучий гул… и я проснулся.


Страшно гудя, на огромной скорости пронесся встречный поезд. Я открыл глаза. Утреннее солнце заливало купе. Я свесил голову вниз. На столике был накрыт завтрак на двоих — дымящийся чай в подстаканниках, а на блюде — огромные ломти белого хлеба с ветчиной и сыром.


— Вставайте, граф, — приветствует меня лучезарно улыбающийся, свежевыбритый Викжель, — вас ждут великие дела! И вытрите слезы, плакать в вашем возрасте…