"Меловой крест" - читать интересную книгу автора (Меретуков Вионор)Глава 6Чтобы окончательно запутать повествование, вернемся на время в Москву, в мою гостеприимную квартиру, открутив назад несколько недель. Идея попутешествовать вместе с Диной по Италии пришла мне в голову вскоре после отъезда Юрка. В самый разгар двухдневного пьянства Юрок внезапно исчез, оставив после себя гору сигаретных окурков и один грязный носок. И забыв прекрасную длинноногую Ундину. Негодуя по поводу исчезновения друга, я провел тщательное расследование, с пристрастием допросив девушку. Но она сама ничего не знала, твердя, что визит Юрка я выдумал. И вообще, заплетающимся языком заявила она, она никакого Юрка не знает. Его я, по ее словам, тоже придумал. "Все это ваши фантазии, господин художник, — твердила она, раскачиваясь на стуле и странно жестикулируя, — как перед Богом, клянусь, никогда не знала никакого Юрка". Я был в затруднении. "А как же это?" — спросил я, с отвращением поднимая с пола улику — носок Юрка. Но девушка была не в силах удостоить меня ответом, ибо уснула во время допроса. Я же всю ночь я не спал. А может, и спал. Если сном можно назвать состояние, похожее на каталепсию или обморок. Наступило утро… "Все, больше не пью!" — взбадривая себя, на всю квартиру проревел я. "Зарекалась свинья апельсины не есть", — тотчас отреагировал звонкий женский голос из столовой. Я сполз с кровати и на карачках, охая и причитая, направился на голос. Открыв ударом лба дверь в столовую, я замер в изумлении. Комната сияла чистотой как операционная районной больницы перед приездом министра здравоохранения. В кресле сидела Ундина и пилочкой полировала ногти. "Вам помочь добраться до ванной?" — спросила она. Я провел в ванной часа два, передвигаясь, как пораженный артритом сомнамбул. Я бился целый час, брея лицо, которое так сильно опухло, что его рабочая площадь увеличилась ровно вдвое и, казалось, составляла не менее квадратного метра. Особое тщание и мастерство мне понадобились, когда я приступил к пробреванию неизвестно откуда взявшихся складок. Я надувал щеки, пыхтел от натуги, стараясь разгладить кожу. Временами мне казалось, что я брею не себя, а собаку породы шарпей. Вконец измучившись, я добрился-таки, после чего принял твердое решение временно завязать с выпивкой. Это решение начать новую, — трезвую! — жизнь тронуло меня до слез. Потом, стоя под душем, я, радостно обновленный, ледяной водой смывал эти слезы. Я вышел из ванной, стараясь уверенно переставлять ватные ноги, и поэтому моя походка, наверно, со стороны напоминала прогулку пьяного эквилибриста по намыленному канату. Пол все время норовил выскользнуть из-под ног. Создавалось ощущение, что я передвигаюсь по палубе судна, угодившего в десятибалльный шторм. Я чувствовал, что Ундина с интересом наблюдает за моими развинтившимися ногами. Весь день после этого девушка поила меня чаем с сухариками и горячим молоком. Я был так слаб, что не мог сопротивляться. Непривычные напитки едва не свели меня с могилу. Но, должен признаться, забота этой юной особы была мне чрезвычайно приятна. И — удивительно! — следующая ночь прошла спокойно. Я спал таким здоровым, свежим сном, каким не доводилось спать многие годы. Дина уложила меня в кровать, как ребенка или покойника, скрестив мои руки на груди и прочитав на ночь короткую молитву, состоявшую из одной фразы. Она горячечным шепотом сектантки несколько раз подряд быстро-быстро проговорила: "Спи, моя радость, усни!". И я с приятной улыбкой на устах смежил вежды. А перед этим мы, удобно устроившись в креслах, смотрели телевизор, в один голос ругая передачи за пошлость и низкое качество. Шесть или семь раз я бегал в туалетную комнату блевать проклятыми сухариками и коктейлем из молока и чая… Следующие пять дней мы провели вместе. На второй или третий зашли в Манеж поглазеть на персональную выставку моего давнего приятеля Симеона Шварца. Бывший абстракционист, он, когда-то написавший авангардное полотно "Шварцы прилетели", теперь халтурил в строго академической манере, принесшей ему известность и богатство. Бог мой, как мельчают люди! Прав был пьяный Юрок. Рассматривая колоссальных размеров картины, изображающие то, чего никогда не было и быть не должно, я громко возмущался, своим вызывающим поведением приводя в негодование истинных ценителей искусства, которые толпами бродили по выставке, и бритые наголо служители едва не вывели меня вон. А говорил я о том, что Шварц, воодушевленный нетребовательностью публики и обнаглевший от собственной безнаказанности, гадит на покрытый грунтом холст, как вороны гадят с деревьев на прохожих — удивительно кучно и точно. Поставив Дину перед портретом какого-то уголовника в дорогом костюме при белоснежной рубашке и строгом галстуке, я обратил ее внимание на наручные часы портретируемого. Художник был настолько примитивно реалистичен, говорил я, что скрупулезно отметил время, когда состоялся последний сеанс. "Посмотри, — сказал я, любуясь своей профессиональной зоркостью и упиваясь собственным ироничным остроумием, — одиннадцать пятьдесят шесть. До боя кремлевских курантов — всего ничего, каких-то четыре минуты! Картина вот-вот сама исполнит гимн Советского Союза! Какой дремучий натурализм! И какая похвальная точность!" Симеон Шварц был личностью не обычной. У него была куча достоинств. Например, он обладал исключительно крепким здоровьем. Он никогда не болел и не мог понять, почему болеют другие. Он страшно удивлялся, когда узнавал, что кто-то из его знакомых простудился или умер от инфаркта. "Умирать раньше срока — пошло! Синоним смерти — распущенность! Дисциплинированные, тренированные люди не имеют права ни болеть, ни умирать!" — выпячивая цыплячью грудь, убежденно говорил он и пропускал очередные похороны, ссылаясь или на занятость, или на плохое настроение. Траурные церемонии он принципиально не посещал, щадя нервы. Он говорил, что у него нет времени на всякие глупости, вроде созерцания позеленевших лиц покойников. Он не любил расстраиваться, справедливо полагая, что это сокращает дни и без того короткой жизни. Он, в отличие от известного философа древности, не назначал себе какой-то определенной даты смерти. И делал он это не из суеверного страха. Подозреваю, он намеревался жить вечно. Уверен, в его родословную книгу некогда затесался легендарный Голиаф, который был бы жив и поныне, если не его роковая встреча с Давидом, который все свои дела решал при помощи грубой физической силы. В течение нескольких лет мы, что называется, дружили домами. В то время для меня и Шварца это означало, что мы были обязаны вместе проводить уикенды. Мы их и проводили вместе. И чаще всего без жен (я тогда был женат). Иногда с подружками. И вдруг Шварц заболел. Разговаривая по телефону с его женой, веселой и умной хохлушкой Майей, я слышал в трубке, как мой друг громко кашлял и, откашлявшись, томно стонал. Я хотел навестить больного, но Майя решительно и, как мне показалось, насмешливо отказала мне в этом. Прошла неделя. Потом — другая. По каким-то кляузным делам зашел я в Академию. Встретил Шварца в буфете. Бросился к нему. Меня поразило, как сильно он изменился. Как постарел и обрюзг. Что делает с людьми болезнь!.. И вот что он мне поведал. Оказывается, он был при смерти. Но, благодарение Создателю, его здоровье теперь вне опасности. Говоря это, Сёма устремил вдаль померкшие глаза и надолго замолчал. Да, плохи твои дела, коллега Шварц, подумал я. Глаза никуда не годятся. И весь ты какой-то притихший и поблекший. Ясно, что болезнь не прошла даром не только для тела, но и для души… Я приободрил его, сказав, что все зависит от него самого, от силы его воли. "Да, — сказал он и странно посмотрел на меня, — но есть что-то сильнее воли". Позже Майя со смехом рассказала мне, как все было на самом деле. У Сёмы впервые за всю его сорокалетнюю жизнь случилась заурядная простуда. Когда Шварц в начале болезни испытал непривычное недомогание, сопровождавшееся незначительным повышением температуры и легким ознобом, он, до той поры не ведавший, что такое плохо себя чувствовать, решил, что пришел его смертный час. Сначала новые ощущения ужаснули его. Потом, с грустью осознав, что от судьбы не уйдешь, он смирился и решил мужественно встретить смерть. И как ни стыдила его Майя, призывая прекратить дурачиться, Шварц, искренно убежденный, что ему приходит конец, глазами полными горя и укоризны смотрел на бессердечную жену и готовил себя к смерти. Он вдруг вспомнил, что он еврей, и решил обратиться к иудаизму. Он потребовал, чтобы ему немедля раздобыли Талмуд и привели раввина. Но православная Майя проявила неожиданную твердость, и Шварцу не оставалось ничего другого, как выздороветь. И он выздоровел. Худосочного и невзрачного Шварца безумно любили и жалели женщины, среди которых попадались удивительные красавицы и умницы. Он часто сходился с ними. О его увлечениях знала терпеливая Майя. Она страдала, потому что тоже была влюблена в этого талантливого человека, давно сознательно и без угрызений совести продавшего душу дьяволу. Он обладал непревзойденным талантом прекращать близкие отношения с женщинами, обходясь без истерик и скандалов. Расставаясь с очередной подругой, хитроумный Симеон так виртуозно и убедительно обставлял процедуру расставания, что введенная в заблуждение жертва оставалась в полной уверенности, что это не он ее соблазнил и подло бросил, а она, неблагодарная и порочная, оставила несчастного Шварца. Как он это делал — для меня загадка. А элегантно покинутые им женщины долгие годы продолжали боготворить коварного возлюбленного. Наверно, этот заморыш знал что-то в природе женщин. Что-то, чего не знали они сами… Он ступал по женским телам, как Наполеон — по трупам на бранном поле Аустерлица. Однажды в подпитии, в обществе непритязательных и беззаботных девушек, которым было совершенно наплевать, о чем при них говорил Шварц, он, горделиво выставив вперед свой раздвоенный сластолюбивый подбородок, признался мне: — Мне сорок лет. Из них больше половины я любим женщинами. Представляешь, сколько за эти годы надо мной было одержано побед? И он самодовольно заржал. Как же мне хотелось набить ему морду! Он не скрывал, что жил чужим состраданием. Он им питался. Он с наслаждением пил чужие слезы жалости. Через всю жизнь Симеона Шварца прошла великая любовь. Это была любовь к самому себе. Он любил себя всего: от макушки до пяток. Майя, которая знала Симеона лучше, чем он знал самого себя, рассказывала мне, что ее муж каждое утро ненадолго застывал у зеркала и, внимательно разглядывая свое поношенное лицо, с воодушевлением восклицал: "Ты только посмотри, Майечка, что делают с человеком правильный образ жизни и контрастные души. Господи, да это просто чудо — у меня лицо двадцатилетнего юноши!" И, искренно веря в свою неотразимую моложавость, он любовно мял пальцами дряблые щеки, изрезанные глубокими старческими морщинами. Сын дамского портного и медсестры, он с детства испытал радости российского антисемитизма. Он хорошо знал, что творится в душе десятилетнего мальчика, когда ему в след пускают "жида". Мне кажется, он всю жизнь нес в себе это оскорбление. Это было то тайное, чем он не делился ни с кем. Только однажды он проговорился. Мы к этому моменту уже порядком нарезались, и он, наваливаясь на меня своим тщедушным телом, исступленно орал: — "Как я вас всех ненавижу!" Он был чистым продуктом эпохи застоя. В его представлении честным можно было быть лишь тогда, когда молчишь. Удивительно, но Шварц, стопроцентный еврей, никогда не заговаривал об отъезде в Израиль. Когда об этом с ним заговаривал кто-то другой, он морщился: "Зачем? Что я там не видел? Там же столько евреев! Не протолкнешься!" Шварц шел по жизни в мягких сапожках конформиста, чувствуя себя всегда удобно и легко, будто жил он не в бушующем море абсурда, а в точном мире математики, где каждая формула выверена и доказана тысячами высоколобых ученых. Ему было безразлично, какая политическая погода стоит на дворе. Он доил любой режим. Доил как корову. Хорошие удои давала корова в родовых пятнах капитализма. Но до этого у него и красная коммунистическая корова доилась совсем не дурно. Для него раз и навсегда определилась только одна непреложная истина. Она состояла в том, что Симеон Шварц существует в мире в единственном числе и что ему при любых обстоятельствах должно быть хорошо. Все остальное имело право на существование как довесок к его представлению о собственном величии и только потому, что оно могло обеспечивать ему покой и благополучие. И, что интересно, все — даже умная Майя — считали его гением. И, — несмотря на признание и богатство, — гением недооцененным и до конца не понятым. А потому все жалели несчастного, страдающего художника. Как они это делали, я уже сказал. А уж его репутация порядочного человека просто не подлежала сомнению… …Насладившись ремеслом Симеона Шварца, мы с Диной отправились в "Метрополь". Манеж настроил меня на критиканский лад. Сам я там никогда не выставлялся и потому таил в глубине души обиду и зависть, чернее которой может быть только сажа. С отвращением потягивая лечебную минеральную воду, я изложил Дине свой взгляд на современное искусство. Моя пылкая, желчная речь, полная едкого сарказма и щедро уснащенная выражениями, вроде: "эффект холодной гармонии цветов", "виртуозный шедевр взаимопроникновения в смердящий мир безвкусицы", "упадок мировой культуры и лживость псевдоценностей", — не произвела на Дину никакого впечатления. Хотя она старательно делала вид, что внимательно меня слушает. Наконец мне все это надоело, и я решительно заказал себе водки. После обеда мы заглянули в дворик старого МГУ. Я знал, что этот дворик с давних пор прозван студентами психодромом. Удивительно симпатичное местечко. Я не раз замечал, что именно там у меня замечательно прочищались мозги. Стоит немного посидеть… Устроились на скамейке. Ресторанная отбивная приятно грела желудок, а двести граммов водки — душу. Я с удовольствием закурил, намереваясь продолжить приятный разговор, сокрушая пресловутые ценности с Симеоном Шварцем в придачу. Но Дина опередила меня: "Во все времена были такие, как ты", — вздохнула она. Я недовольно скосил на нее глаза. Она поспешила меня успокоить: "И такие, как Шварц, тоже…" "Что ты хочешь этим сказать?" "Надломленность. Надломленность и безверие…" "Наверно, ты права… — согласился я. — В юности всем хочется щегольнуть байроничностью. Это так загадочно. Но потом это входит в привычку… В опасную привычку. Но дело не только в этом. Вот ты молода… Тебе трудно понять, что предыдущие поколения, по большому счету, напрасно прожили свои жизни. Особенно это касается моего поколения. Мы — лишние люди. Когда-то мы верили… Потом мы потеряли старую веру. А новую — не обрели… Поверь, я не разыгрываю роль индивидуума, разочаровавшегося в жизни. Это было бы наивно. Мне нет нужды в этом. За меня все разыграла жизнь. Я не то что разочарован, я потерял интерес ко всему. Это болезнь. И она неизлечима. Я пытался…" "Надо верить в жизнь…" "Ах, если бы все было так просто! — с горечью воскликнул я. — Вот ты говоришь, надо верить… Скажи еще — необходимо! Как можно обязать кого-то верить во что-то? Заруби себе на носу, дитя мое, мы, я имею в виду себя и своих сверстников, потерянное поколение. Поколение без веры, без будущего. И тут уже ничего не поделаешь… С нами все понятно: мы рано или поздно уйдем, это неизбежно и закономерно. Вопрос в том, кто придет нам на смену. Мы настолько самозабвенно были увлечены своими проблемами, что совсем забыли об этом. И пока я с прискорбием вижу, что вырастает не смена, которая должна быть лучше нас, а какой-то чертополох. Не скажу, что меня это сильно беспокоит, для этого я слишком эгоистичен, но мне интересно…" "Но так было всегда! Новое поколение, по мнению уходящего, никогда не бывает достойным предшественников. И все же, как хорошо верить в жизнь!" "Кто же спорит? Впрочем, может быть, я, как все нытики, сгущаю краски, и это не поколение потерянное, а я — потерянный… И прекратим этот разговор. Он мне неприятен. Особенно после такого роскошного обеда. Я чувствую, что от этих разговоров во мне перестал перевариваться шницель по-венски… И вообще наш диалог напомнил мне дурную пьесу, в которой героиня в порыве вялой страсти предлагает герою спуститься к реке. Так и говорит, идиотка: "Павел, пойдемте к реке!" Вместо того чтобы предложить ему лечь с ней в постель! Впрочем, прости, я не тебя имел в виду и уж совсем не хотел тебя обидеть". В этот день мы долго бродили по Москве, которую, как я понял, Дина, якобы приехавшая в столицу из города Шугуева, знала не хуже меня. Господи, какой там Шугуев! У Дины был выговор коренной москвички… О себе она, несмотря на все мои хитрые маневры, рассказывать избегала. …А через неделю мы с Диной вылетели в Римини. |
|
|