"Пора уводить коней" - читать интересную книгу автора (Петтерсон Пер)

3

Мы, отец и я, приехали сюда четырнадцать дней назад, поездом из Осло до Эльверума, а дальше много-много часов на автобусе. Он делал остановки по какой-то своей системе, которую я никогда не мог постичь, но останавливался, во всяком случае, часто, от жары меня то и дело смаривало на распаренном кожаном сиденье, а когда я просыпался и глядел в окно, казалось, мы не продвинулись ни на миллиметр, за окном была та же самая картинка: неасфальтированная дорога, петляющая между полей, по обеим ее сторонам — хутора, то побольше, то поменьше, но непременно с белым домом и красным сараем, и коровы за колючей проволокой ограды, упирающейся в дорогу, они лежали на солнце и пережевывали траву, полузакрыв глаза, почти поголовно коричневые, только у некоторых наляпаны белые пятна на коричневой или черной шкуре, лес стеной позади хуторов, от которых тянутся синие тени наверх к утесу, очевидно всё тому же.

На дорогу уходил почти день, и удивительно, но она никогда не казалась скучной. Мне нравилось глазеть в окно, пока веки не набрякнут, не нагреются на солнце и не опустятся, а потом проснуться, отлепить их и в сотый или тысячный раз уставиться в окно или повернуться и глянуть на отца, он всю дорогу читал книгу о чем-нибудь практическом, возведении домов или технике, во всем этом он разбирался мастерски. И он поднимал голову от страницы, кивал и улыбался, а я улыбался в ответ, и он возвращался к книжке. А я засыпал, и мне снились мягкие, теплые вещи, а в последний раз я проснулся оттого, что отец тряс меня за плечо.

— Шеф, пора, — сказал он, я открыл глаза и огляделся. Автобус стоял, заглушив мотор, в тени большого дуба перед магазином. Виднелась утоптанная дорожка к мосту на ту сторону; река, как раз в этом месте узкая, чуть дальше падала вниз с брызгами и грохотом; низкое солнце играло в шапках пены. Надо было выходить, мы остались в автобусе одни, это конечная остановка. Отсюда до избушки идут пешком, ближе не подъедешь, и я подумал, что это так похоже на отца — затащить меня на край света, хотя и не выезжая из Норвегии. Я не спрашивал, почему именно сюда, мне казалось, так он проверяет меня, я ничего не имел против, я доверял отцу.

Мы вытащили вещи и инструмент из багажного отделения автобуса и пошли к мосту. На середине его остановились и стали смотреть вниз, на бурлящую почти зеленую воду, потом прислонили бамбуковые удочки, которые крепко сжимали в руках, к новеньким деревянным перилам, плюнули в воду, и отец сказал:

— Берегись, Якоб!

Он звал Якобом всякую рыбу, шла ли речь о морском, соленом Осло-фьорде дома, где отец ложился грудью на веревочные перила и с насмешливой улыбкой, чуть не бороздя носом воду, в шутку по-боксерски лупил кулаками воду: берегись, Якоб, сейчас мы тебя поймаем, или о здешней реке, петлей спускавшейся из Швеции, чтобы пройти через деревню и вернуться назад в Швецию в нескольких десятках километров южнее. Я помню, как я в прошлом году смотрел в этот же бурный поток и думал о том, можно ли по вкусу, цвету, виду воды или еще как-то понять, что она на самом деле шведская, выдаваемая на нашу сторону границы напрокат. Но тогда я был не в пример младше и мало что понимал о мире, да и мысль эта мелькнула и пропала. Мы стояли с отцом посреди моста, переглядывались и улыбались, и я чувствовал, как в животе щекочется и раздувается предвкушение.

— Как жизнь? — спросил отец.

— Отлично, — ответил я и не сдержался, засмеялся.


Сейчас я под дождем поднимался по тропинке от реки к избушке, у меня за спиной Юн правил лодочку вниз по течению к своему дому. Интересно, разговаривает ли он сейчас вслух, как я часто делаю наедине с собой. Громко пересказываю, что я натворил, оцениваю все за и против и прихожу к выводу, что не мог поступить иначе. Нет, Юн так, конечно, не делает.

Я продрог до печенок, от холода аж зубами клацал. Хоть я и нес под мышкой свитер и рубашку, надевать их уже смысла не имело. Чернота в небе была непрогляднее, чем даже ночью. Отец зажег в избушке керосиновую лампу, окошки светились теплым желтым светом, из трубы курился серый дым, но дождь прибивал его к крыше, и вода вперемежку с дымом скатывалась по ребрам шиферной крыши как серая каша. Странное зрелище.

Дверь оказалась приоткрыта. Я шагнул на порог и втянул носом запах жареного бекона, выползавший в щель вместе со светом. Надо мной оказался конек крыши, так что дождь наконец-то перестал бить по голове. Я постоял так пару минут, потом распахнул дверь и вошел. Отец у дровяной плиты готовил завтрак. Я не пошел внутрь, остановился на половике у входа, чтобы с меня стекло. Который сейчас час, я не знал, но был уверен, что отец тянул с завтраком до последнего. Поверх клетчатой рубашки на нем был старый драный свитер, в котором он обожал ходить, когда не надо было на работу. У него отросла бородка, он не брился с нашего приезда. Небритый и свободный, так он говорил, оглаживая себя по щекам. У плиты возился человек, которого я любил. Я кашлянул, он оглянулся и посмотрел на меня, наклонив голову набок. Я ждал, что отец скажет.

— Опа, мальчик промок, — сказал он.

Я кивнул.

— Еще как, — выговорил я, клацая зубами.

— Стой там, — сказал он, отставил сковородку на край плиты, ушел в комнату и вернулся с большим полотенцем.

— Снимай штаны и ботинки.

Я сделал, как он сказал. Это было нелегко. Но вот я стою голый на половичке, и чувствую себя маленьким мальчиком.

— Иди-ка к плите.

Я подошел. Отец положил в печку два полена и прикрыл дверцу. В щель вытяжки я видел, как полыхнули языки пламени, от черного чугуна пошли волны жара, мне даже стало больно. Отец завернул меня в полотенце и стал растирать, сперва легонько, потом все сильнее и сильнее. У меня было ощущение, что я сейчас загорюсь. Индейцы вот так добывают огонь, растирая две палочки. И я сперва был твердой, сухой палкой, а стал огненной массой.

— Ну-ка, давай сам, — сказал отец.

Я крепко обхватил накинутое на плечи полотенце, а отец опять ушел в спальню и вернулся с чистыми штанами, толстым свитером и носками. Я медленно облачился во все это.

— Есть хочешь? — спросил отец.

— Угу, — ответил я и надолго замолчал. Сел за стол. Мне была подана яичница с беконом и хлеб, который отец испек сам в старой печи, он нарезал его толстыми ломтями и намазал маргарином. Я съел все, что он мне дал, потом он сел рядом и тоже поел. Мы слышали, как дождь барабанит по крыше, по реке, по Юновой лодке, по дороге, по лугам Баркалда и лесам, по лошадям в загоне и всем птичьим гнездам на всех деревьях, по лосям и зайцам, по крышам домов в деревне, зато у нас в избушке было тепло и сухо. В печи потрескивал огонь, я ел, пока не подъел все, отец прятал улыбку и вел себя как в самое обычное утро, а оно не было обычным, но я вдруг совсем устал, притулился к столу, положил голову на руки и заснул.

Проснулся я на нижней койке двухъярусной кровати, отцовом месте, я был укрыт одеялом, но не раздет. Солнце светило откуда-то высоко из-за избушки, значит, было далеко за полдень. Я откинул одеяло и сел в кровати, спустив ноги на пол. Чувствовал я себя отлично. Бок ныл, но про это я даже думать не стал. Вышел в большую комнату. Дверь была распахнута настежь, двор заливало солнце, припекало, блестела мокрая трава, на ней лежало метровое одеяло пара. В углу отец вынимал продукты из рюкзака и раскладывал их по местам. Пока я спал, он успел сходить в магазин и вернуться назад. Отец сразу заметил меня и замер с пакетом в руке. В комнате было совсем тихо, отец был очень серьезен.

— Ты как? — спросил он.

— Нормально, — ответил я. — Хорошо себя чувствую.

— Это хорошо, — сказал он, помолчал, потом спросил: — Утром ты был вместе с Юном?

— Да, — сказал я.

— А чем вы занимались?

— Хотели свести коней.

— Что? — опешил отец. — Каких коней?

— Баркалдовых. Мы вообще-то собирались только покататься и вернуть их, это мы просто так говорим — свести, для красоты. — Я робко улыбнулся, он не вернул мне улыбку. — Но мне не повезло, — продолжал я, — конь сбросил меня на ту сторону колючки. — Я протянул вперед пораненную руку, но отец смотрел мне строго в глаза.

— А Юн что?

— Юн? Да ничего. Как всегда. Только под конец с ним что-то стряслось. Он решил показать мне птичье гнездо высоко на верхушке ели, а сам вдруг взял и так вот растер его в труху. — Я вытянул руку и стал тереть подушечки пальцев друг о друга, а отец сунул последнюю вещь в шкаф, по-прежнему не сводя с меня глаз и кивая, потом закрыл дверцу, взял в горсть свой щетинистый подбородок, и я сказал: — Потом он сбежал, и началась гроза.

Отец перенес рюкзак к дверям, поставил его там и повернулся ко мне спиной, глядя на двор. Почесал затылок, подошел к столу, сел и спросил:

— Рассказать тебе, о чем только и разговоров в магазине?

Меня мало занимало, о чем сплетничают в магазине, но раз он собрался рассказать, все равно ведь расскажет, и я ответил:

— Да.


Днем раньше Юн ходил со своим ружьем на зайцев, как обычно. Не знаю уж, почему ему так нравилось бить зайцев, но он к этому очень пристрастился и наловчился будь здоров, бил одного из двух. Что совсем неплохой результат, когда речь о таком мелком и шустром звере. Не знаю, питалось ли его семейство исключительно зайчатиной. Это может и приесться. Но, как бы то ни было, в тот день он вернулся домой, неся на продернутой через заячьи глазницы веревке две тушки, и он сиял как солнце, потому что сделал за утро два выстрела, и оба наповал. Редкое везение даже для Юна. Он стал искать отца и мать, чтобы похвастаться добычей, но мать уехала в Иннбюгду навестить кого-то, а отец был в лесу. Юн как-то не подумал впопыхах, уходя на охоту, что это он сегодня пасет близнят. Он бросил ружье в прихожей, повесил связку зайцев на крюк и бросился в дом искать братьев, но их нигде не было, и Юн выскочил из дому наружу, обежал двор, кинулся в хлев, в сарай — малышей не было нигде. Он до смерти перепугался. Бегом помчался к реке, стал шарить в воде вокруг мостков, у них там были такие, обернулся и стал обшаривать взглядом берег — ничего, одна белка.

— Тоже мне, медведь недоделанный, — выругался он. Наклонился и стал руками разгонять воду, чтобы лучше видеть, но это было совершенно бессмысленно, воды всего-то было по колено, и она была прозрачна как стекло. Он выпрямился, сделал вдох-выдох, решил взять себя в руки и рассуждать спокойно, и тут в доме грянул выстрел.

Ружье. Он забыл разрядить его, не вытащил последний патрон, как он всегда делал, приходя домой. Ружье было его единственным сокровищем, Юн следил за ним как за любимым ребенком, ухаживал, берег, чистил, смазывал и сдувал с него пылинки с того самого дня, когда получил его от отца на двенадцатилетие вместе со строжайшими указаниями, что и как можно делать с ружьем и, главное, чего с ним делать нельзя ни при каких условиях. И Юн всегда разряжал ружье, всегда вынимал из него патроны и непременно вешал его на крюк под потолком в чулане. А сегодня он просто бросил его в прихожей, потому что вдруг вспомнил то, что совершенно вылетело у него из головы, — что он отвечает за близнецов. И что они остались одни дома, а им всего десять.

Юн выбежал из реки, расплескивая воду, и некоторое время бежал прямиком к дому, дорога стала какая-то длинная, мокрые до колен штанины тяжело липли к ногам, в башмаках хлюпала вода и при каждом шаге издавала мерзкий звук, от которого подкатывала тошнота. Добежав до половины дороги, он увидел, как из леса к дому с другой стороны бежит отец. Он никогда не видел его бегающим, и вид здорового, грузного мужика, который бежит изо всех сил, делая длинные тяжелые шаги, и нелепо прижимает кулаки к плечам, как будто бы он продирается навстречу течению по воде, настолько устрашил Юна, что он остановился и опустился на траву. Что бы там ни произошло, теперь уже поздно, и все равно отец добежит до дома первым. Одно чувство владело Юном: нежелание знать, что там дома стряслось.


А было так. Близнецы все утро играли в подвале со старой одеждой и обувью. А потом хохоча поднялись наверх по лестнице, запнулись о порог, вываливаясь из двери подпола, и увидели на крюке связку зайцев и ружье у стены. Они отлично знали, что это ружье Юна, их старшего брата, кумира, героя и властителя сердец, и если их мир был устроен так же, как мой в их возрасте, то Юн был для них Дэвидом Крокетом, Ястребиным Когтем и Геком Финном в одном лице. Они готовы были обезьянничать каждый его жест, что бы он ни сделал, они потом играли в это.

Ларс успел первым, он схватил ружье, вскинул его, повернулся с криком «Видал?» и нажал на спусковой крючок. Удар от выстрела опрокинул его, он с воплем шлепнулся на пол, он ни во что не целился, он просто хотел поиграть с волшебным ружьем старшего брата, так что пуля легко могла угодить в ящик с дровами, в слуховое окошко, в фотографию деда с бородой, висевшую в желтой крашеной раме прямо над крюком, или в лампочку, она никогда не выключалась, чтобы идущие в темноте видели свет из окошка и не сбились с дороги. Но пуля не попала ни в то, ни в это, она в упор угодила Одду в сердце. Случись такое в каком-нибудь розовом романе, сейчас бы на его страницах зашла речь о том, что на боку роковой пули обнаружилось выбитым имя Одд, или все это было предсказано расположением звезд, или записано заранее в злосчастной книге судеб. Так что кто бы что бы ни говорил и ни делал, жизнь не могла принять другого оборота, кроме этой обжигающей душу развязки. Потому что дуло ружья в эту именно сторону направили силы, неподвластные человеку. Но все было не так, и это прекрасно знал Юн, сжавшийся на лужайке и наблюдавший оттуда, как отец выносит на руках из дому Одда, имя которого было занесено в одну-единственную книгу, но откуда его нельзя было стереть, ибо это церковный реестр новорожденных.


Всех этих деталей отец, конечно, не мог мне рассказать, но тем не менее картина хранится у меня в памяти в таком виде, и я не знаю, стал ли я дорисовывать ее с ходу или досочинял постепенно, год за годом. Но голые факты оставались фактами, случилось то, что случилось, и отец смотрел на меня вопросительно, ждал, не скажу ли я чего-то мудрого, ведь я лучше, видимо, знал героев драмы, но я только видел перед собой белое лицо Юна и дождь, буравивший рябь на воде, когда Юн отпихнул лодку и течение понесло ее вниз к дому, где он жил, и к тем, кто его там ждал.

— Но это еще не самое ужасное, — сказал отец.


Рано утром накануне того дня, когда Лapc застрелил своего брата-близнеца, их матери подвернулся попутный транспорт съездить в Иннбюгду, ее захватил грузовик, развозивший товары по магазинам. Отец обещал, что они с Браминой заберут ее на повозке назавтра, в тот день, когда все и произошло. Браминой звали их лошадь, клячу пятнадцати лет, темно-коричневого окраса, с белыми чулками и манишкой. Она была красива, на мой вкус, только на ногу как раз не особо резва, а Юн считал, что у нее невыраженная сенная лихорадка, странная для лошади аллергия, по причине которой она так и задыхается. Поездка на Брамине в Иннбюгду и обратно занимала весь день.

Отец стоял посреди двора. На руках он держал мертвого маленького сына. В траве едва живой лежал его старший сын. Отец знал, что должен уехать. Он подписался съездить за матерью, и тут ничего не поменяешь. Но если ехать, то немедленно, иначе не успеть. Отец развернулся и снова вошел в дом. В прихожей стоял Лapc, он сжался и молчал, отец увидел это, но больше одной неподъемной мысли в его голове не помещалось, он прошел в спальню, положил Одда на супружескую кровать, достал плед и накрыл щуплое тельце. Поменял свои окровавленные рубашку и брюки и пошел запрягать Брамину. Уголком глаза он отметил, что Юн поднялся и медленно идет в конюшню. Он подошел, когда Брамина уже стояла во всей упряжи перед повозкой. Отец обернулся и тряхнул сына за плечо, слишком крепко, тут же подумал он, но мальчик не пикнул.

— Присмотри за Ларсом, пока я не вернусь. С этим ты справишься? — сказал он и взглянул на крылечко, Ларс стоял там, закрыв глаза от слишком сильного солнца. Отец провел ладонью по лицу, на секунду закрыл глаза, прокашлялся, забрался в повозку, дернул поводья, и она медленно покатила по дорожке к большой дороге, потом в горку к магазину и дальше, дальше в Иннбюгду.

Юн посадил Ларса в лодку и повез ловить рыбу, ничего другого ему в голову не пришло. Они рыбачили несколько часов. О чем они говорили, не могу и представить. Может, и не говорили вовсе. Стояли рядом на берегу каждый со своей удочкой и удили рыбу. Забрасывали крючок и вытаскивали рыбину, забрасывали и вытаскивали, на приличном расстоянии друг от друга, а вокруг только лес и безмолвие. Вот это я могу представить.

Вернувшись, они отнесли свой скромный улов в сарай и сели там ждать. К дому даже не подошли. Поздно вечером застучали копыта Брамины, и повозка въехала по гравию на двор. Они посмотрели друг на друга. Им очень хотелось посидеть еще. Но вот Юн встал, за ним и Ларс, и они взялись за руки — они не ходили так с младенчества близнецов — и вышли во двор, повозка подъехала и остановилась, Брамина астматически сипела и свистела, а отец бормотал ей добрые, ласковые слова, которых они никогда не слышали от него в адрес людей.

Мама сидела на козлах в голубом платье с желтыми цветами и держала на коленях сумочку, она улыбнулась и сказала:

— Привет, вот я и дома! Рады? — Она поставила ногу на колесо и спрыгнула на землю.

— А где Одд? — сказала она.

Юн посмотрел на отца, но тот отвернулся, уперся взглядом в стену сарая и стал жевать, как будто бы у него полон рот табака. Он ничего не рассказал матери.


Похороны были через три дня. Отец спросил, пойдем ли мы, я сказал — да. Это были мои первые похороны. Дядю, брата матери, застрелили в 1943 году немцы при попытке бегства из полицейского участка где-то на юге страны, но это было без меня, не уверен, что похороны вообще устраивали.

Две вещи запомнил я с похорон Одда. Первое — что наши с Юном отцы ни разу не посмотрели друг на друга. Мой отец пожал его отцу руку и сказал «соболезную», совершенно неуместное слово, которого никто больше в тот день не произнес, но они не встретились глазами.

Второе — это Ларс. Мы вышли уже из церкви и стояли у открытой могилы, Ларс все больше и больше терял покой, и, когда пастор дошел до середины церемонии и маленький гробик должны были на веревках опустить в могилу, Ларс не выдержал, вырвался от матери и припустил бегом, петляя между надгробными камнями, пересек кладбище насквозь и помчался как заведенный вдоль его каменной ограды. Круг за кругом, опустив голову и глядя в землю, и чем дольше это продолжалось, тем тише говорил пастор, и сперва оглянулись пара-тройка человек из черной толпы, но потом еще, еще, и вот уже все смотрят на Ларса, а не на гроб с телом его брата, это тянулось до тех пор, пока наконец один сосед не дошел спокойно по траве до границы круга, встал там и перехватил пробегавшего мимо Ларса. Ноги его продолжали бежать в воздухе, но он не издал ни звука. Я взглянул на Юна, он посмотрел на меня, я чуть заметно покачал головой, но он никак не ответил, только смотрел не моргая мне в глаза. И я, помню, подумал — не красть нам больше лошадей вместе, и это было печальнее всего, что происходило на кладбище. Вот это я помню. Всего три вещи, значит.