"Эхо небес" - читать интересную книгу автора (Оэ Кэндзабуро)10Думаю, что Миё объясняла причины отъезда Мариэ в Мексику, преломляя их в зеркале собственных ощущений. Она буквально с самого начала привязалась к Мариэ, в Калифорнии тянулась к ней все охотнее и жила с ощущением, что их соединяют особые крепкие узы. И потом, когда Мариэ столько всего для них сделала — организовала и осуществила путешествие через всю страну, — Миё нисколько не сомневалась, что, посмотрев с канадской стороны на Ниагару (то есть достигнув цели паломничества, запланированного Маленьким Папой), она объявит, что возвращается с ними в Японию, берет на себя руководство Кругом и становится их Маленькой Мамой. Но Мариэ бросила их. И Миё чувствовала себя глубоко уязвленной. И все же, сопоставляя ее объяснения с тем, что узнал позже — из писем, которые прислала мне из Мексики сама Мариэ, и от Серхио Мацуно (тоже весьма субъективно окрашивающего все происшедшее), — я чувствую, что этот эпизод дает возможность глубже понять Мариэ. «Она бывала такой бессердечной, что иногда это обескураживало, — сказала Миё. — И, думая об этих несчастных детях, выбравших для себя такую смерть… Это чудовищно, и мне не хочется так говорить, но в ее материнстве я чувствовала жестокость и… может быть, это отчасти и послужило причиной того, что случилось? В самолете, когда мы летели домой, я читала журнал, и там рассказывалось о барменше, которая сбежала, бросив детей одних в квартире. Их было трое — старшему пять лет, — и они как-то продержались десять дней, но к тому времени, когда их обнаружила уборщица, один из малышей уже умер от голода. Полиции удалось напасть на след матери, и она заявила, что ничего не могла с собой сделать. Мысль о том, что она снова будет близка с мужчиной, заставила забыть все и кинуться вслед за ним. Может, поэтому и Мариэ уехала с тем мексиканцем из коммуны — польстилась на предложение секса? Ему было за пятьдесят, и он казался мне каким-то жирным… а ведь сама проводила с нами беседу про то, как справиться с сексуальным желанием…» Затронув тему секса напрямую, Серхио Мацуно сказал мне следующее: «Жизнь, которую Мариэ вела в Мексике, приводит на память одетых в грубые рясы монашек былых времен. С началом работ на ферме вокруг появилось много парней, и, учитывая напористость всех мексиканцев, не говоря уже о юнцах с бурлящей кровью, малейшая вольность Мариэ сразу же сделала бы ситуацию неуправляемой. Задуманное осуществилось только потому, что она, как монахиня, отказалась от всех мирских желаний». Но при этом ни одно дело без нее не обходилось. У меня есть и собственная точка зрения, с которой, думаю, согласились бы и Миё, и Серхио. В письме, отосланном из Мехико, Мариэ написала: …Отсюда думаю двинуться дальше, на ферму Серхио Мацу но, но, размышляя об этом шаге, понимаю, что, как всегда, просто позволила увлечь себя течению событий. Мацуно был очень настойчив, у меня не было других планов, и я позволила себя уговорить. Именно так решаются мои дела, но сейчас мне потребовалось доказательство, что хотя бы в чем-то одном я поступаю всецело по собственной воле. Тщательно все продумав, я дала клятву никогда больше не вступать в сексуальные отношения. Не знаю, для кого, кроме самой себя, я это произнесла: ведь бога, в которого бы я верила, — нет… Курение и алкоголь меня не привлекают, а придумать что-то еще, от чего больно было бы отказаться, я не сумела и поэтому решила исключить секс… Безусловно, все это было в манере Мариэ, но, прилетев в Мехико, она не сообщила об этом Серхио и не отправилась прямо на ферму. Свою новую жизнь она начала с изучения Мехико, во многом опираясь на воспоминания о моих впечатлениях, вызванных недолгим пребыванием там несколькими годами ранее. Мне кажется, что таким образом она выполняла старинный японский ритуал ката-тагаэ — запутывала следы, чтобы спастись от злой судьбы, искала в этом движении к югу спасения от своего regio dissimilitudenis. Продав кондоминиумы, она пожертвовала часть денег на организацию переезда Круга в Америку, но отложила достаточные суммы, чтобы, если захочет, отделиться и идти своим путем. Когда пришла пора отправить девушек обратно в Японию, она сумела договориться о том, что ей пришлют деньги из Токио, но не сидела в тоске в ожидании, когда это случится. Охотно профинансировав паломническое путешествие через весь континент, она, однако, проявила достаточно здравого смысла, чтоб не остаться без гроша. В результате, благополучно отправив девушек на родину, она прилетела в Мехико и провела там несколько дней, восстанавливая силы (хотя бы физические) и осматривая то, что ее интересовало. Сумела обзавестись даже гидом с машиной, университетским профессором, который летел рядом с ней в самолете, возвращаясь после научной конференции в Чикаго… Страна пленила ее, когда она была еще нью-йоркской школьницей, но теперь у нее появился новый интерес: к Фриде Кало, художнице, жене Диего Риверы. Искрой, зажегшей это увлечение, была открытка с одной из работ Кало, стоявшая на камине в Кита-Каруидзава вместе с другими сувенирами, привезенными мною из разных путешествий. Помню, как мы обсуждали ее тогда, вечером, после отъезда Дяди Сэма. Картина называлась «Больница Генри Форда» (1932). На ней изображена больничная койка, наверху голубое небо с разбросанными по нему там и здесь облаками, в отдалении здание, напоминающее фабрику. Нагая женщина с густыми черными бровями метиски лежит на этой койке, от пояса и ниже залитая кровью. Из левого бока торчит толстая красная веревка, похожая на артерию, на концах выступающих из нее шести проволок эмбрион с еще не перерезанной пуповиной, улитка, орхидея, водруженный на пьедестал женский торс, точильный станок и большая бедренная кость… Мариэ уже была знакома с работами Диего Риверы, вождя мексиканских художников-монументалистов 1920-х, — теперь я рассказал ей о столь же блестящей, сколь и трагической — и по любым меркам необыкновенной — жизни его мятежной подруги. Я достал книгу о Фриде Кало, которая нашлась на полках в моем загородном доме, и стал пересказывать Мариэ ее биографию, а когда упомянул о несчастном случае — автобус, в котором ехала восемнадцатилетняя Кало, столкнулся с трамваем, — Мариэ приостановила меня и сказала, что хочет услышать об этом во всех подробностях. Естественно, у меня сразу мелькнула мысль о Мусане и Митио, но под градом ее вопросов — помнится, я даже успел подумать: она своего добьется, — собрался с духом и описал чудовищное происшествие с начала и до конца. Удар, последовавший за столкновением, оглушил ее. Сумка, которую вез один из пассажиров, дизайнер по интерьерам, лопнула, и тело Фриды осыпало золотым порошком, что вызвало в толпе, бежавшей на помощь, крики «La bailarina! Танцовщица!». Железный прут, отскочивший от поручня, проткнул ей бедро, и она не могла пошевелиться. До конца дней повторяла, что рассталась с невинностью, отдав ее металлической трубке, вошедшей в ее левый бок и вышедшей через вагину. У нее было три перелома позвоночника, трещина ключицы, трещины третьего и четвертого ребер. Левая рука сломана в одиннадцати местах, правая вывихнута и сплющена, левое плечо тоже вывихнуто, а таз поврежден в трех местах. Пока мы слушали «Страсти по Иоанну», Мариэ продолжала листать монографию, остановилась, завороженная, на «Сломанной колонне» (1944) — портрете, изображающем Фриду обнаженной по пояс, с торсом, разрезанным от горла до живота, и обломком греческой колонны в разрезе, с телом, утыканным гвоздями — символом ее непреходящей боли. Потом опять возвращалась к фотографии Фриды в последний период жизни — со стянутыми лентой волосами, она лежит в постели и держит перед собой зеркало, в которое смотрела на лица приходивших к ней друзей. «Выздороветь после такой аварии, а потом иметь смелость выплеснуть всю эту боль — не только страдания тела, но и раны, оставшиеся в душе, — в свою живопись… и делать это так достойно и с таким изяществом… Мы ей сочувствуем, но одновременно и восхищаемся ее героизмом. Какая невероятная женщина!» — говорила она. Тот район Мехико, где случилась авария, почти не изменился за последующие годы, и, ступая по стертым плитам, Мариэ опускалась на корточки, чтобы потрогать разделяющие их щели, в которых, возможно, еще оставались следы крови Фриды. Съездила она и к отелю «Прадо» напротив парка Аламедо — посмотреть на настенную роспись, выполненную Риверой. Фрида изображена на ней зрелой женщиной, она стоит возле юноши, в чьем облике художник запечатлел себя. С одной стороны рука об руку с ним аллегория Смерти, с другой — прекрасная фигура женщины, а он, дитя, застыл с распахнутыми глазами: сама невинность, но и умение увидеть всё… В доме, где Фрида и Ривера жили вместе, обошла дворик, заросший виноградом и растениями с огромными зелеными листьями, всюду встречающимися в Мехико, прошла вдоль деревянных балясин веранды, с которых свисали гроздья темно-красной бугенвиллеи. Заглянула через окно в спальню, где пестрило в глазах от маленьких декоративных украшений, может, и излишне многочисленных, но тщательно отобранных. По сравнению с Кало, поставившей себе целью всеми возможными способами наслаждаться жизнью и сознательно оберегающей рану, слишком глубокую, чтобы когда-нибудь зажить, Мариэ чувствовала себя ничтожной и несостоятельной — именно так определила она свои ощущения в отправленном мне позже письме. Видя такую глубокую удрученность, гид, всюду сопровождавший ее, — профессор экономики, жирный отпрыск богатой мамы и все еще холостяк, — принялся утешать ее, говоря по-английски с сильным испанским акцентом, и, держа руль одной рукой, другой оглаживать ей грудь и пробираться между бедер… Возможно, как раз впечатления от дома Риверы — хотя и авансы профессора, вероятно, действовали на нервы — заставили Мариэ написать Серхио Мацуно и окончательно принять решение приехать к нему на кооперативную ферму. В письмо, рассказывающее о посещении дома Риверы, она вложила купленную там открытку — более четкую репродукцию виденной в моем доме картины, той, где Фрида лежит в постели, разглядывая друзей, чьи лица отражаются в ее ручном зеркальце, и там же сообщила, что совсем скоро отправляется на ферму, расположенную в деревне Какоягуа. Семейство Мацуно занималось производством и продажей «Salsa Soya Mexicana» (соевого соуса, изготовляемого в Мексике). Основы бизнеса заложил дед Серхио, выбравший в качестве лейбла вписанный в круг китайский иероглиф «пшеница». Вскоре после войны, когда путешествовать за границу было совсем не просто, Серхио все же сумел добраться до места, где родился дед, — до острова Токусима — и найти себе там жену. Теперь ее уже не было в живых, но за годы брака он заново овладел японским и до сих пор свободно говорил на нем. С ходом времени японские торговые компании все больше расширяли свои представительства в Мексике, а мексиканцы проявляли все больший интерес к японской кухне, так что семейный бизнес в городе Гвадалахара неуклонно развивался. Но десять лет назад в страну внедрилась японская корпорация, и Муцано вдруг обнаружил появление конкурента — нового завода по производству соевого соуса, отстроенного в предместье Мехико. Забрасывать свой бизнес ему пока не хотелось, но для компенсации убытков необходимо было взяться за что-нибудь еще/ и он решил завести хозяйство по выращиванию цветов и овощей, которые грузовик будет отвозить на продажу в Мехико. Для фермы был выбран участок земли вблизи деревни Какоягуа, которым семья Мацуно владела еще с довоенных времен. Прежде он был на отшибе, так как туда вела всего одна тропинка, вьющаяся по лощинам, стиснутым с двух сторон высокими холмами, но сейчас проложили мощеную дорогу, и появилась возможность покрывать расстояние до Мехико всего за четыре часа. Примерно на середине крутого склона, спускавшегося к покрытой валунами дикой пустоши, стояла церковь, выстроенная из камней древней ацтекской пирамиды на горе, а вокруг нее несколько жмущихся друг к другу домиков — деревенька. Ниже, рядом со впадиной, которую затопляют в сезон дождей воды реки, простирался кусок земли с редкими растущими на ней ивами. Вырыв колодцы, чтобы не остаться без воды в засушливый период, сразу же приступили к строительству фермы. Серхио Мацуно затевал это новое дело, надеясь со временем дать работу и молодым индейцам, и метисам, и поселившимся в Мехико мексиканским японцам, которые будут жить здесь все вместе и вполне обеспечат свое существование. Землю расчистили от валунов, и, как все и планировалось, цветы и овощи, выращенные на ферме, вскоре начали поступать в город: сначала по дороге, пересекавшей пустыню, потом поднимаясь вверх на поросшую лесом возвышенность, потом спускаясь вниз, в долину по другую сторону гор, и наконец в плотно застроенные районы на подступах к городу. Но потом наступил спад мексиканской экономики; продолжаясь несколько лет, он вверг в кризис и фабрику, поставлявшую соевый соус, и ферму. Снова вынужденный к решительным мерам, Мацуно сократил производство соевого соуса и создал на основе фермы кооператив. Дед Мацуно, непреклонный противник насилия, почерпнувший свои убеждения в христианстве, уехал в Мексику, стремясь избежать призыва на военную службу в Японии, и дальше, во всех поколениях, жизнь семьи была тесно связана с церковью. Так что теперь Серхио Мацуно передал ферму в дар церкви Какоягуа и, заручившись поддержкой христианских общин, отправился на Гавайи и в Японию — собирать средства для задуманного им коллективного начинания единоверцев. Особенно удачной — благодаря твердому курсу валюты — оказалась поездка в Японию. На обратном пути он остановился в коммуне, созданной в Калифорнии. Ее члены знали о нем довольно давно и были постоянными покупателями «Salsa Soya Mexicana», так как соус производили без консервантов, да еще и в условиях конкуренции с международными корпорациями. В коммуне его познакомили с Мариэ. И не исключено, что именно Мацуно подал ей мысль обратиться в Японию с просьбой собрать деньги, необходимые для возвращения девушек домой. Решив финансовые проблемы, Мацуно искал теперь человека, который стал бы душой фермы в период ее превращения в объединенное религиозными идеями общее дело и правильно ориентировал бы всех работников, в первую очередь молодых индейцев и метисов. Конечно, ими руководил священник. Но он мечтал и о наставнике-мирянине, который работал бы вместе со всеми, но обладал авторитетом, делающим его центром, вокруг которого сплотятся остальные. Именно об этой не проясненной части своего плана он хотел посоветоваться с главой калифорнийской коммуны… Когда ему рассказали о трагедии Мариэ Кураки, приехавшей из Японии и живущей на территории коммуны с группой, именующей себя Круг, он сразу загорелся. Однако я не стану пересказывать, как он сумел убедить Мариэ принять на себя задуманные им обязанности, пусть лучше это сделает письмо самой Мариэ. …Миё и другие не устают повторять, что во всех уговорах Мацуно чувствуется двусмысленность. Думаю, что они уже сообщили вам, что о нем думают. По сути они правы: двусмысленность тут присутствует. Но когда на моем пути появлялись люди такого типа, я всегда находила способ неплохо с ними поладить. То, что Мацуно не пытается маскироваться, и было, может быть, главной причиной, заставившей меня всерьез подумать о возможности примкнуть к его начинаниям на ферме в Какоягуа. Он, похоже, настроен очень серьезно и явно стремится поверить, что из «двусмысленного» предложения способно возникнуть то, что можно, пожалуй, назвать «однозначным». Однако несмотря на все его лукавство, вы сразу чувствуете, что он воспитан в трудолюбивой христианской семье, на протяжении трех поколений решительно отдающей себя делу, чтобы каждое воскресенье так же решительно забыть о нем и отдаться молитве. И вот что он считает нужным поведать обо мне тем людям, что работают на ферме. Я — мать, трагически потерявшая своих детей, но почувствовавшая в их гибели «тайну»… Я хочу, чтобы это приобретенное мною знание принесло пользу в реальной жизни; для этого я обогнула половину земного шара и намерена служить Богу, работая вместе с ними… Ему хочется, чтобы я рассказала все это сама. Но если я против, ничего страшного: видя, как я усердно работаю, они поверят в то, что его рассказ обо мне правдив… Мацуно умеет не только чуть-чуть темнить, но и очень ясно соображать. В Японии, говорит он, событие, подобное тому, что случилось в моей семье, станут какое-то время бурно обсуждаться в утренних новостях, но потом очень быстро забудут. Здесь, в мексиканской деревне, такая история впечатается в память людей, словно высеченная на камне, и впечатление, произведенное ею, не сгладится и в следующих поколениях… Знамя, которое всех сплотит, — вот что даст им работа со мной, женщиной, врезавшей в свое сердце память о страшной гибели детей и посвятившей жизнь тяжелому труду. Эти люди на ферме никогда не были единым целым; не будучи дурными по натуре, когда появлялась возможность, сразу отлынивали от дела. Вот что мы имеем сейчас. И Мацуно начал рассказывать мне, что можно изменить, чего добиться. Какой бы способ жизни я ни выбрала, говорил он, мне все равно никуда не уйти от смерти моих детей, так почему бы опять не взвалить на себя бремя памяти и — работая — сохранять ее вместе с теми, кто будет рядом со мной, — может быть, это как раз и окажется для меня самым естественным способом жить дальше?.. К этому времени я, вероятно, перебрала вcе возможные объяснения того, что случилось с Мусаном и Митио. Например, один раз, когда я писала, обращаясь к вам обоим, — я вдруг почувствовала — наверно, это отчасти связано с профессией К., — что думаю о случившемся так, словно это описано в романе, а я просто пытаюсь дать новую интерпретацию. Продолжая этот ход мыслей, я сразу вспомнила Фланнери О'Коннор. Мне приходилось не то писать, не то говорить, что в случае О'Коннор трагедия, вышедшая на первый план, — это уже конец романа. А на всем его протяжении «тайна» проступает сквозь «обыденное». Проступает отчетливо, даже если читатель, как я, совершенно лишен ее веры. Но когда я представила себе то, что произошло в моей жизни как описанное в романе, «тайна» не проявилась, никак. Я сказала об этом Серхио Мацуно, но он тут же возобновил уговоры, обретя в сказанном возможность прибегнуть к новым аргументам. И предложил мне рассуждать вот как: «Как составляющая часть мира, который все еще находится в процессе божественного созидания, случившееся с вашими детьми объяснимо — так почему не объявить об этом миру? А поступив так, почему не сделать еще шаг, почему не пойти навстречу Богу, который вынудил вас пережить этот опыт?.. Если ты, мать, попытаешься сделать это, то можно надеяться, что по крайней мере те, кто трудится каждый день рядом с тобой, начнут прозревать „тайну“ случившегося. И не откроется ли внешний облик „тайны“ им, простым крестьянам с фермы Какоягуа, — не откроется ли как нечто отдельное от тебя и твоей внутренней жизни?» Разумеется, я ответила, что не способна поверить в сказки о такой «тайне». Для меня никогда не станет объяснимым случившееся с Мусаяом и Митио. И я не верю, что некий отстраненный взгляд поможет мне это осознать… Мацуно выслушал внимательно, а потом возразил: «Ты повторяешь, что никогда не сможешь поверить, что чувствуешь себя как бы зависшей в пустоте. Для тебя проблема сложна, но для жителей Ка-коягуа, которые будут смотреть на тебя со стороны и увидят твою историю своими глазами, это неважно. Твоя душа может по-прежнему оставаться в смятении, но если ты — мать — будешь настаивать на том, что ужасная гибель твоих сыновей объяснима, а они будут видеть, как ты всю душу вкладываешь в работу, давая им тем самым неопровержимое доказательство, им будет этого достаточно, чтобы сложить фрагменты в цельную картину. И что, если, — продолжал он, и выражение его глаз словно бы подводило меня к словам, которые он сейчас скажет, — с ходом дней, заполненных только тяжелым изнурительным трудом, произойдет нечто, на что ты совсем не надеешься своим замершим в пустоте сердцем? Я имею в виду: не спадут ли вдруг с „тайны“ покровы? А если это произойдет, если вдруг „тайна“ явится зримо, то не ты ли скорее, чем кто-то другой, — ты, с которой случилось это несчастье, ты, бьющаяся с тех пор в тисках чудовищных сомнений, без всякой надежды справиться с этим даже во время физической работы, — не ты ли неожиданно поймешь, что все на самом деле объяснимо». Потом как-то раз, когда я уже решилась поехать на ферму, мы с Мацуно гуляли в северной части парка Аламеда — как вы, наверно, помните, отель, стену которого фреской «Сон о воскресном полудне в Аламеде» расписал Ривера, расположен в южной его части, — и неспешно переваривали такое — полукруглые лепешки с начинкой, которые съели около уличной стойки. В том месте, где расположен Мехико, было когда-то дно озера, из-за оттока грунтовых вод город, по-видимому, постепенно опускается, но во время нашей неспешной прогулки мы набрели на старую каменную церковь, которая, казалось, просела и накренилась гораздо раньше, чем начался этот процесс, и решили зайти в нее. В киоске при входе торговали маленькими золотыми вещицами, изображающими руки, ноги, глаза. Мацуно объяснил, что люди кладут эти мелочи как приношение на алтарь, молясь об излечении той части тела, что поражена болезнью. И я, признаюсь, сразу же подумала, что для Мусана выбрала бы головку, а для Митио эту вот пару ног, но справилась с наваждением и прошла мимо. А потом, когда мы начали осматривать церковь, Мацуно, подбодренный, вероятно, торжественной обстановкой — полумраком и прочим антуражем, — вдруг сказал вот что: «Я знаю, как тебе больно думать об этом, но все-таки не кажется ли тебе, что в минуту самоубийства Мусана и Митио Бог объявил о своей воле, установив очередность их ухода из жизни? Не хочу слишком настаивать на этой мысли, ведь для тебя все случившееся „необъяснимо“… Но если хочешь, поясню, что имею в виду. Все началось с того, что Митио день за днем уговаривал Мусана пойти одним с ним путем, так, согласна? Если бы они умерли, как это было задумано, то есть как это было задумано Митио, никто не смог бы обнаружить здесь Божью волю. Но в решающий момент задуманный план рассыпался. Предполагалось, что Мусан столкнет с обрыва кресло Митио, но замысел не сработал. Мусана лишили возможности толкать коляску — лишили действий, которые привели бы к их смерти. И вот в этот момент, ощутив себя бесполезным и брошенным, не услышал ли он взывающий к нему голос Господа… и, вдохновленный тем, что услышал, не решил ли уйти иначе, чем следовало по плану, внушенному ему Митио? И тогда, увидев, как прыгнул у него на глазах брат, не осознал ли Митио, что Бог призвал его, и, осознав, не решился ли умереть сам?.. „Тайна“ была открыта в тот самый момент, тебе так не кажется?» Я просто оцепенела. В церкви было темно, а каменный пол так истерт, что прогнулся, словно дно лодки, и идти по нему было трудно, так что я сделала всего лишь несколько шагов, а когда подняла глаза, увидела на стене образ напоминающей мексиканку Святой Девы из Гваделупы. Ее глаза, как обычно принято у метисок, были опущены долу, но я почувствовала ее взгляд. На грани слез, готовая пасть на колени, я как-то сумела перебороть себя, собрала все свое мужество и, на ходу твердя про себя: «НЕТ! НИ ЗА ЧТО! НЕ ХОЧУ!» — кинулась к двери, сработанной из исхлестанной ветром старой корабельной древесины, и рывком ее распахнула. Выйдя из церкви, вдохнула невероятно чистый и бодрящий воздух окутанного мягкими сумерками Мехико, тот воздух, про который К. сказал однажды: «Он словно принадлежит вечности». Это было последнее письмо, которое мы с женой получили от Мариэ. Асао и его друзья никогда не обращались ко мне, если Мариэ не просила специально о нашем участии, так что пока они не пришли, чтобы дать знать о благополучном возвращении Круга, я не знал ничего и о них. Когда время от времени я вспоминал теперь Мариэ, ее лицо подсознательно ассоциировалось с упомянутым ею в письме мексиканским образом Святой Девы. Молва гласила, что явление Святой Девы, изображение которой видела Мариэ, произошло в Гваделупе, откуда она начала свой путь через всю Мексику, пока не дошла до тех мест, где жили индейцы; поэтому в древних монастырях, прячущихся в уединенных долинах, ее почти всегда изображают темнокожей и с чертами индианки. Святая Дева из Гваделупы и Мариэ, выходящая на мягкий предвечерний свет из мрачной церкви, как будто поднимаясь над поверхностью земли и распахивая навстречу прохладному воздуху поздней осени глаза, похожие на глубокие провалы, окруженные тенью, а красные губы Бетти Буп горят огнем. Однажды, когда я делился с женой своими воспоминаниями о Мариэ, она заметила: «У взрослых почти не бывает таких густых длинных ресниц. Те искусственные нашлепки, которыми из кокетства пользуются женщины, не идут с ними ни в какое сравнение». Так что была и чисто физическая причина (тоже, впрочем, не ускользнувшая от моего внимания), объяснявшая появление теней, придававших — как мне казалось — ее глазам сходство с черными дырами. Потом, в течение нескольких лет, я не переставал удивляться, почему мы так долго не получаем известий от Мариэ, и начал уже подумывать, что нам следовало бы связаться с Асао и выяснить, что же все-таки происходит. Но жена была против; если возникнет необходимость, Мариэ наверняка разыщет телефон и закажет международный разговор, а пока лучше просто ждать и быть готовыми, если понадобится, прийти на помощь. — Подумай, сначала она вступает в этот Круг в Камакура, потом отправляется с ними в Калифорнию и селится в коммуне и, наконец, оказывается на ферме в Мексике. Тебе не кажется, что в глубине души она стремилась оказаться как можно дальше от Токио? Если бы только захотела, могла легко вернуться вместе с остальными из Торонто… А так все это означает, что, кроме всего прочего, она хочет отгородиться от здешних знакомых. Пожалуй, самое правильное ничего не выведывать и не пытаться искать с ней контакта… Да и ты слишком увлекся Мариэ в последнее время. Может быть, разделяющее вас расстояние слегка остудит твои чувства. За эти годы я порвал с давней привычкой засыпать только после того, как напьюсь до бесчувствия. В первый год не разрешал себе даже банки пива и в результате, будучи не в состоянии заснуть, бодрствовал ночь за ночью у себя в кабинете, пока не начинало светать и парочка голубей, свивших гнездо на горной камелии у меня под окном, не принималась за утреннее курлыканье, — читал роман за романом, худо-бедно одолевая с их помощью ночь. Прочитал Диккенса, потом Бальзака. Когда перечитывал «Сельского священника», неизменно переносился мыслями к Мариэ и ее жизни в Мексике. Невольно соединял масштабный ирригационный проект Вероники с работой Мариэ на ферме. Ко всему прочему, говоря о деревне, которую спасает «прекрасная мадам Граслен», Бальзак употреблял слово «commune», и это добавляло еще одну связующую нить. Глаза Вероники были необыкновенными еще прежде, чем к ней вернулась ее красота, прежде, чем она узнала, что ей дано будет покаяться в грехах. В минуты волнения зрачки у нее всегда расширялись и голубая радужная оболочка превращалась в едва заметный тонкий ободок. Голубые глаза становились темными. Экстатическое просветление, увенчавшее жизнь Вероники, сверкало в темных глазах. Мариэ, безусловно, не считала свои грехи единственной причиной случившегося с детьми. Я был уверен в этом и сам. Но также был уверен в том, что рубец этой трагедии всегда будет давить ей на сердце. И все-таки, хотя она и написала, что никогда не признает гибель детей «объяснимой», — да и я тоже не мог представить себе такую перемену в ее ощущениях, — что, если крестьянский труд на ферме в Мексике сделает невозможное возможным? И под воздействием этой мысли, хоть я и не мог найти ей рационального объяснения, яркие черты Бетти Буп, казалось, снова наполнялись жизнью и делались такими, как в дни голодовки протеста на Гиндзе, когда Мусан, пусть и со всеми изъянами, был жив и еще не случилось ничего непоправимого… Вызывая в воображении эту сцену и накладывая образ Мариэ на образ бальзаковской героини, я явственно видел ее последнее преображение, а следовательно, еще не зная о ее неизлечимой болезни, думал о ее смерти — без всяких на то причин отдаваясь своему воображению. Хотя, оглядываясь назад, нахожу два воспоминания, возможно и подтолкнувших меня к этим видениям. Я уже говорил о своей поездке в Малиналько — деревню, расположенную примерно на таком же расстоянии от Мехико и примерно в таких же природных условиях, как Какоягуа, рядом с которой находилась ферма, где работала Мариэ. Мы выехали из Мехико на машине, поднялись на окольцовывающую город возвышенность и спустились в открывшуюся за ней долину. Голубизна у нас над головами оставалась по-прежнему безмятежной, но над соседней долиной нависли темные тучи, напоминающие грозовое небо на картинах Эль Греко, хотя чуть дальше снова шла безоблачная полоса. Под этим безграничным пространством неба спуск из долины в долину казался нисхождением в подземный мир. Мой ассистент-аргентинец, который сидел за рулем машины, сказал: «Проезжая эти места, всегда вспоминаю Платона: дорогу в regio dissimilitudenis». Таково первое воспоминание. Второе связано с тем, что жена узнала от Мариэ вскоре после того, как та вступила в Круг, но рассказала мне без подробностей, так как речь шла о вопросах женской физиологии. Мариэ обнаружила у себя в груди затвердение и боялась, что оно может оказаться злокачественным, но, к счастью, после медитаций оно перестало прощупываться… Жена сказала, что нет никаких оснований сомневаться в возможностях Маленького Папы, проявляемых им в качестве религиозного наставника, но все же неплохо бы проконсультироваться и в клинике, где сама она ежегодно проходит обследование, и убедиться, что причин для беспокойства нет. Незадолго до этого разговора Мариэ обратилась к практикующему поблизости доктору по поводу затяжной простуды, и тот посоветовал ей проверить щитовидную железу, так что теперь она, похоже, готова была прислушаться к совету моей жены. Но прежде чем договорились о визите, Мариэ улетела с Кругом в Америку. Но надо, конечно, помнить и то, что Мариэ целых пять лет проработала на ферме в Какоягуа, прежде чем Серхио Мацуно пришел ко мне рассказать, что она умирает от рака, и обсудить фильм, который они намеревались снять в память о ее жизни, а эти смутные предположения обрели плоть реальности… |
||
|