"Мантикора" - читать интересную книгу автора (Дэвис Робертсон)13Думаю, в наше время никому не удается пройти через университет, не отдав дани тем или иным политическим увлечениям, и порой это даже заканчивается прочными узами. Я переболел социализмом, но это было больше похоже на свинку, чем на скарлатину, — и скоро выздоровел. Изучая право, я отдавал себе отчет в том, что в наше время, каковы бы ни были политические убеждения человека, живет он при социалистической системе. К тому же я осознавал, что, размышляя о судьбах человечества, склонен фокусировать мысли на отдельном индивидууме, а не на широких массах, и поскольку Парджеттер подталкивал меня к работе в судах, а особенно в области уголовного права, чем дальше, тем больше возрастал у меня интерес к той прослойке, для которой политические партии — пустой звук. По словам Парджеттера, чуть меньше пяти процентов общества можно с достаточными основаниями назвать уголовным классом. Эти пять процентов и есть моя клиентура. Я получил свой диплом с отличием в Оксфорде и был с течением времени принят в лондонскую адвокатуру, но работать я все-таки предполагал в Канаде, что потребовало трех дополнительных лет учебы. Канадское право, хотя и основано на английском, все-таки имеет свои особенности. Из-за этих особенностей, не говоря уж о профессиональном протекционизме, мне снова пришлось сдавать экзамены. Ничего сложного. Я уже был довольно хорошо подготовлен, и канадская учеба оставляла время для другого чтения. Как и многие квалифицированные профессионалы, я почти ничего не знал за пределами моей специальности, а Парджеттер очень сурово относился к невежеству такого рода. «Если право — это все, чему его научили, то ничего, кроме права, он знать не будет», — нередко цитировал он Блэкстоуна.[91] Так что я читал книги по истории (в этом направлении меня подтолкнули школьные занятия с Рамзи) и в довольно больших количествах всякую нетленную классику, формировавшую сознание людей на протяжении многих поколений и оставившую в моей памяти лишь смутное ощущение невыносимой затянутости и того, насколько умны должны быть люди, которым такие вещи нравятся. Что мне по-настоящему нравилось, так это поэзия, и я читал много стихов. Вдобавок тогда же я стал финансово независим от отца. Он растил из меня мужчину — в том плане, что строго контролировал мои расходы; и его воспитание оказалось эффективным, поскольку я и по сей день внимательно слежу за своими расходами и никогда не трачу и близко к тому, что зарабатываю, вернее, к тому, что остается после выплаты налогов. Начало моему личному состоянию было положено довольно неожиданно, когда мне шел двадцать второй год. Дедушка Стонтон не одобрял отца, который, по выражению старика, стал «птицей высокого полета», и хотя он и отписал ему часть своего состояния, но половину оставил Каролине, назначив попечителей. Мне он завещал то, что отец называл «не наследство, а анекдот», — пять сотен акров земли в Северном Онтарио. Дед купил ее для перепродажи, когда пошли слухи, что там есть залежи угля. Уголь там, возможно, и залегал, но поскольку не существовало экономически вменяемого способа вывозить его туда, где можно было бы продать, земля простаивала без дела. Никто никогда этого участка не видел, предполагалось, что там сплошные скалы и непролазный кустарник. Душеприказчик деда, а это была крупная юридическая контора, не предпринимала с землей никаких действий, пока я не достиг совершеннолетия, а тогда предложила продать ее фирме, которая давала по сотне долларов за акр. То есть возникало пятьдесят тысяч долларов — так сказать, из ничего. Душеприказчик посоветовал мне продать землю. Я проявил упрямство. Если эта земля ничего не стоит, с какой стати кому-то выкладывать по сотне за акр? По какому-то наитию мне захотелось посмотреть на мою землю, прежде чем с ней расставаться, и вот я отправился взглянуть на завещанный участок. Человек я городской, и путешествие от ближайшей железнодорожной станции до моей собственности было ужасным — я проделал его по реке на каноэ в сопровождении угрюмого проводника. Я был до смерти перепуган всем этим безлюдьем, бурными порогами, да и мой попутчик явно не вызывал доверия. Но через несколько дней пути мы оказались на моей земле, и, совершая обход, я наткнулся там на каких-то людей, занятых, несомненно, геолого-разведочным бурением. Они смутились, а я призадумался — ведь бурить у них не было никакого права. Вернувшись в Торонто, я устроил скандал фирме-душеприказчику, которая ничего не знала о бурильщиках, и учинил кое-что посильнее скандала в горной компании. И вот, попыхтев и понадував щеки (в юридическом смысле), а также устроив им выволочку по-парджеттеровски, я продал свои северные земли по тысяче долларов за акр, что было бы несказанно дешево, будь там уже горные разработки. Но их там не было, или месторождение оказалось недостаточно богатым. И вот я вышел из этого приключения с пятьюстами тысяч долларов. Неплохая кругленькая сумма, о какой дедушка Стонтон и подумать не мог. Отец был недоволен, потому что компания-душеприказчик, которая так небрежно отнеслась к моим делам, была одной из нескольких, где он директорствовал, и в какой-то момент дело дошло до того, что я готов был подать на них в суд за плохое управление моей собственностью, а отец считал, что сыну не подобает так поступать. Но я стоял на своем, а когда все было кончено, спросил его, не хочет ли он, чтобы я съехал из нашего дома. Но он сказал, чтобы я остался. Дом был большой, и отец чувствовал себя одиноко, когда его политическая деятельность позволяла ему быть дома, — а потому я снова оказался под бдительным оком Нетти. В бесконечной череде прислуги Нетти была единственной постоянной величиной. Должность домоправительницы она так и не получила, но выступала серым кардиналом — не так чтобы откровенно стучала, но вечно намекала на что-нибудь, всем своим видом давая понять, что, если ее только попросят, рассказать может многое. Когда дети выросли и опекать больше было некого, она стала фактически камердинером отца — чистила его одежду, стирала и гладила его рубашки, утверждая, что никто другой не сможет сделать это так, чтобы отец остался доволен. Закончив курс канадского права, я снова нанес оскорбление отцу, так как он всегда думал, что я буду рад, если он предложит мне место в «Альфе». Но это совершенно не входило в мои планы, поскольку я хотел работать адвокатом по уголовным делам. Парджеттер, с которым я продолжал поддерживать отношения (хотя он так никогда и не удостоил меня звания одного из своих шахматных партнеров по переписке), советовал мне сначала заняться общей адвокатской практикой, не ограничиваясь только уголовными делами, и при этом обосноваться в каком-нибудь небольшом городке. «Вы лучше узнаете человеческую природу и приобретете больше разнообразного опыта за три года в провинциальном городке, чем за пять лет в крупной фирме большого города», — писал он мне. И потому я опять вернулся, но не в Дептфорд, а в небольшой город по соседству — окружной центр Питтстаун с населением около шестидесяти тысяч. Я легко получил место в адвокатской фирме Дайрмуда Махаффи — его отец был когда-то адвокатом в Дептфорде, и у нас имелись какие-то семейные связи. Дайрмуд был очень расположен ко мне и давал понемногу самой разной работы, в том числе достались мне и несколько сумасшедших клиентов, без которых не обходится, наверно, ни у одного адвоката, чья практика охватывает сельские местности. Не хочу сказать, что в крупных городах сумасшедших клиентов не бывает, но искренне полагаю, что сельский климат более благоприятен для развития paranoia querulans,[92] пораженные каковым расстройством жить не могут без судебных тяжб. Дайрмуд не забывал, что я хочу работать в судах, и способствовал тому, чтобы я получал дела, на каких молодые юристы оттачивают зубы. Например, какому-нибудь бедному или неправоспособному обвиняемому нужен адвокат, и суд назначает ему адвоката, обычно начинающего. Из моего первого дела подобного рода я получил ценный урок. Один чернорабочий-мальтиец обвинялся в покушении на изнасилование. Дело было не очень серьезным, потому что несостоявшийся насильник запутался в пуговицах ширинки, и женщина, которая была значительно крупнее, чем он, стукнула его сумкой и убежала. — Вы должны мне откровенно ответить, — сказал я, — виноваты вы или нет. Я сделаю все, что в моих силах, чтобы вытащить вас, но я должен знать правду. — Мистер Стон, — ответил он со слезами в глазах, — я вам поклясться на могиле моей мертвой матушка, я в жизни не делал такой мерзки вещ. Плюньте в мой рот, если я хоть прикоснулся к этой женщина! После этого я произнес в суде страстную речь, а судья дал моему клиенту два года. Клиент был удовлетворен. — Этот судья, он очень умный, — сказал он мне. — Он все время знал, что я это сделал. Он пожал мне руку и удалился, ведомый тюремным надзирателем, довольный тем, что получил наказание от такого знатока человеческой природы. Тогда-то я и решил для себя, что людям, с которыми я связал себя профессионально, нельзя доверять или, по крайней мере, нельзя принимать за чистую монету то, что они говорят. Мое следующее важное дело было значительно серьезнее — мне пришлось защищать ни больше ни меньше как женщину-убийцу. Эта несчастная пристрелила своего мужа. Он был фермером, и все в округе знали, что человек он неважный и жесток с женой и скотиной, но теперь он был бесповоротно мертв. Она сунула дробовик в заднее окошко туалета, где в это время восседал ее муженек, и снесла ему голову. Она не отрицала своей вины, на протяжении предварительных слушаний хранила молчание и, казалось, смирилась со своей судьбой. Но в те времена женщин еще вешали, и моя задача состояла в том, чтобы по возможности спасти ее от виселицы. Я проводил с ней много времени и столько думал об этом деле, что Дайрмуд начал называть меня сэр Эдвард, имея в виду Маршалла Холла.[93] Но однажды ночью меня осенило, и на следующий день я задал своей клиентке вопрос и получил тот ответ, которого ожидал. Когда наконец дело дошло до суда, я завел речь о смягчающих обстоятельствах и в подходящий момент сообщил, что убитый непрестанно побоями принуждал свою жену к феллацио. «Знай своего судью» — гласила одна из излюбленных максим Дайрмуда. Конечно, адвокаты редко общаются с судьями в приватной обстановке, но большинство адвокатского корпуса знает будущего судью, прежде чем он займет судейское кресло, и имеет некоторое представление о его характере. Очевидно, что для особенно грязного развода не подходит судья-католик, а для суда над водителем, устроившим в пьяном виде аварию, не годится судья-трезвенник; конечно, устроить нужного судью удается далеко не всегда. В том деле мне повезло, потому что сессию суда присяжных вел Орли Микли, известный как непреклонный законник, но в личной жизни — поборник незыблемых моральных устоев и великий ненавистник сексуального греха. Как это нередко случается с судьями, он пребывал в полном неведении относительно того, что известно людям простым, и слово «феллацио» было ему незнакомо. — Полагаю, это какой-то медицинский термин, мистер Стонтон, — сказал он. — Будьте так любезны разъяснить его суду. — Могу я просить вашу честь очистить зал суда? — спросил я. — Или, если ваша честь объявит перерыв, я буду рад объяснить значение термина в вашем кабинете. А то опасаюсь оскорбить чей-нибудь слух. Я постарался выжать из этого все, что было в моих силах, и мне казалось — доктор фон Галлер говорит, что я наделен неплохой интуицией, — будто меня несет на гребне волны. Судья очистил зал суда и попросил меня объяснить ему и присяжным, что такое феллацио. Я не торопился. Стимулирование губами и языком восставшей мужской плоти до наступления эякуляции — такова была моя формулировка. Присяжные могли бы объяснить это более простыми словами, но моя исключительная тактичность настроила их на самый серьезный лад. Мне не пришлось лишний раз напоминать, что покойный был на редкость грязной личностью, — все присяжные знали его. Осуществляя данный акт, женщина обычно стоит на коленях, добавил я, — и две женщины в составе жюри выпрямились на своих стульях. Величайшее унижение, осуществляемое грубой силой. Извращение, за которое в некоторых штатах Америки предусмотрено суровое наказание. Ни одна женщина, имеющая хоть каплю самоуважения, не сможет терпеть такое жестокое рабство и не сойти с ума. Все прошло как по маслу. Обращение судьи к присяжным являло собой чудо едва сдерживаемого негодования. Они должны признать эту женщину виновной, но если не добавят рекомендации о снисхождении, то его вера в человечество будет подорвана. И, конечно, они добавили нужную рекомендацию, а судья вынес приговор, который, при условии хорошего поведения, лишал ее свободы от силы на два-три года. Думаю, в тюремной камере эта несчастная ела и спала лучше, чем когда-либо прежде. — Отличная работа, — сказал мне потом Дайрмуд. — Не знаю даже, как вы догадались, в чем причина ее срыва. Но вы догадались, а это главное. Готов поклясться, старина Микли отправил бы убиенного на виселицу, останься у того хоть немного шеи для петли. В итоге я заработал неадекватную репутацию блестящего молодого адвоката, исполненного сострадания к несчастным. Соответственно, моей помощи стали отчаянно домогаться, попадая во вполне заслуженные передряги, целые шайки негодяев, мнивших себя неверно понятыми или обиженными. Таким вот образом у меня появился первый клиент, отправившийся на виселицу. До этого случая я бесстыдно упивался своей работой в суде. Так случается со многими юристами, и Дайрмуд был одним из них. «Не сдерживай адвокаты своего чувства юмора, клянусь, они бы работать не смогли от смеха», — как-то раз сказал он мне. Но процесс Джимми Вила и его казнь продемонстрировали мне изнанку закона — то, что доктор фон Галлер назвала бы Тенью. Дело не в том, что суд над Джимми был несправедливым. И не в том, что я не выложился полностью, чтобы спасти его. Вина его была очевидна, и мне оставалось лишь попробовать найти объяснения тому, что он сделал, попытаться вызвать жалость к человеку, который не имел жалости ни к кому. У Джимми была плохая репутация, он дважды сидел в тюрьме за мелкое воровство. Ему исполнилось всего двадцать два года, но он уже был прожженным мошенником безыскусного типа. Перед нашим с ним знакомством местная полиция выловила его в лесах милях в тридцати к северу от Питтстауна, где он прятался, имея в кармане шестьдесят пять долларов. Он проник в дом к старухе, которая жила одна в сельской глуши, потребовал у нее денег, а когда она ответила отказом, посадил ее на плиту, чтобы разговорилась. Она, конечно, разговорилась, и когда Джимми, найдя деньги, удалился, она вроде была мертва. На самом же деле — не совсем, и когда утром ее нашел сосед, она еще прожила достаточно долго, чтобы описать Джимми и уверить соседа в том, что грабитель несколько раз грозился ее убить, если она не разговорится. И сдвинуть соседа с этих показаний не удавалось. Мать Джимми, считавшая его олухом царя небесного, но в сущности неплохим парнем, обратилась ко мне, и я изо всех сил пытался выставить его невменяемым. Широко распространено мнение, будто исключительная жестокость объясняется безумием, хотя из этого следует, что исключительная доброта тоже вызвана безумием. Королевский прокурор применил к Джимми правило Макнафтона, и я помню тот момент, когда он обратился к присяжным: «Если бы рядом с обвиняемым находился полицейский, совершил бы обвиняемый то, что совершил?» Джимми, развалившийся на скамье подсудимых, загоготал: «Вы что думаете, я совсем псих?» После этого суд, не долго думая, отправил его на виселицу. Я решил, что должен присутствовать при казни. Обычно люди обвиняют суды в том, что те, мол, приговаривают к наказаниям, о которых представители юридического цеха не имеют никакого представления. Этот упрек справедлив, когда отвечает действительности, но действительности он отвечает гораздо реже, чем полагают мягкосердечные люди. Кто-то и слышать не хочет о суде, а кто-то славит Господа за то, что, по его мнению, лишь благодаря счастливой случайности сам не оказался на скамье подсудимых. И те и другие добросердечны, однако преступников не знают совершенно. Я же поставил себе цель разобраться в криминальной психологии и начал по большому счету с того, что пришел на казнь Джимми. Мне было жаль его мать — глупую женщину, слишком сурово наказанную за свою глупость. Она баловала Джимми ничуть не больше, чем балуют своих детей другие матери, которые потом гордятся своими чадами. Джимми имел все так называемые преимущества, предоставляемые демократическим обществом. Ходил в лучшую школу, в которой его учили, пока он благосклонно позволял это, а позволял он это не дольше, чем требовал того закон. Его детство было защищено целым рядом юридических уложений, а потребности гарантированы детскими пособиями Маккензи Кинга. Но Джимми был сквернослов и мошенник, который довел старуху до смерти, посадив ее на огонь, и никогда за все месяцы, что я его знал, не произнес ни одного слова раскаяния. Он гордился тем, что он отверженный. Ожидая суда, набрался тюремного жаргона. Прошел день после его ареста, а он уже приветствовал трасти,[94] который принес ему обед, словами: «Эй, здорово, ссученный». Так закоренелые преступники называли тех, кто сотрудничал с тюремным начальством. После процесса, когда с ним попытался поговорить капеллан, он с уничижительным смехом сказал: «Слышь, дыхалка откажет, так я поссу. Всего-то и делов. Иди-ка ты вешай лапшу кому-нибудь другому». Ко мне он относился с некоторой благосклонностью, потому что рассматривал меня как игрока своей команды. Я был его рупором. Он просил организовать продажу его истории в какую-нибудь газету, но я не желал иметь к этому никакого отношения. Пока Джимми ждал исполнения приговора, я встречался с ним не меньше двух раз в неделю и не слышал от него ни одного слова, которое не наводило бы на мысль о том, что мир без него станет лучше. Никто из прежних дружков не пожелал его видеть, а когда приходила мать, он напускал на себя мрачный вид и бранился. Накануне дня казни мы с шерифом и капелланом провели тревожную ночь в кабинете начальника тюрьмы. Никто из них еще не принимал участия в казни, они нервничали и спорили о всяких мелочах. Например, следует ли поднимать флаг, дабы показать, что правосудие восторжествовало. Вопрос был дурацкий, потому что флаг так или иначе поднимали в семь часов, а казнь назначили как раз на это время, хотя на самом деле приговор должны были привести в исполнение в шесть, когда другие заключенные еще спят. Спали они в действительности или нет, я не знаю, но вот ни криков, ни сотрясания решеток — без чего не обошелся бы данный эпизод в какой-нибудь романтической драме — что-то не припомню. Палач был озабочен собственными проблемами. Я уже видел его раньше: кряжистый, ничем не примечательный человек, похожий на плотника в трауре; полагаю, он и в самом деле был плотником. Капеллан пошел к Джимми и скоро вернулся. В пять пришел доктор, а с ним — два или три газетных репортера. Из примерно дюжины собравшихся один лишь палач участвовал в таком деле раньше. Время шло, и тяжелое ощущение, пропитавшее воздух маленького кабинета, из осязаемого стало рельефным, почти невыносимым. Я с одним из репортеров вышел пройтись по коридору. За несколько минут до шести мы явились в камеру для исполнения приговоров. Та напоминала шахту лифта, хотя площадь, конечно, имела побольше; и воздух был спертый — сюда никто давно не заходил. Посередине стоял новый некрашеный деревянный помост высотой футов девять; нижнюю часть помоста перекрывали занавески из небеленой хлопчатобумажной ткани, мятые и несвежие. Над помостом к своду была приделана стальная балка на толстых укосинах, выкрашенная в обычный красновато-грязный цвет. С балки свисала веревка с петлей и крупным узлом, которая должна была (если все пройдет удачно) сместить шейный позвонок Джимми и разорвать его спинной мозг. К моему удивлению, она была почти белой. Не знаю, что я предполагал увидеть, но уж, конечно, не белую веревку. Палач в черном костюме в обтяжку суетился, проверяя работу рычага, открывающего люк. Остальные молча смотрели. Когда наконец результаты проверки его удовлетворили, он кивнул, и два тюремщика ввели Джимми. Доктор заранее накачал его каким-то средством, а потому он не мог идти самостоятельно. Накануне я видел Джимми в его камере, где постоянно горел свет и где он провел столько дней без ремня, подтяжек и даже шнурков, что, казалось, лишился всяких человеческих черт, приобрел вид больной или сумасшедший. От его обычной угрюмости теперь не осталось и следа; по ступенькам, ведущим на помост, его пришлось буквально затаскивать. Палач, которого он так и не увидел, легонько подтолкнул Джимми к нужному месту, накинул ему на шею петлю, осторожно ее поправил. В других обстоятельствах можно было бы сказать — с нежностью поправил. Затем соскользнул с помоста — соскользнул в буквальном смысле, обхватив ногами круглую опору, словно пожарный по шесту. И без секунды промедления нажал на рычаг. Веревка с громким хлопком натянулась, и Джимми провалился в люк, исчез за занавесками. Тишина, царившая до этого мгновения, была нарушена. Джимми раскачивался во все стороны, веревка скребла по краям люка. Мало того, мы слышали бульканье и хрипы, а занавески бурно колыхались. Повешение, как это иногда случается, прошло не вполне гладко, и Джимми боролся за свою жизнь. Доктор говорил, что сознание человек теряет немедленно, но сердце может работать еще три-четыре минуты. Но если Джимми был без сознания, почему я так уверен, что слышал его крики? Проклятия, конечно, — иного красноречия он не знал. Слух меня не обманывал, другие тоже все слышали, а одному из репортеров стало плохо. Мы в ужасе смотрели друг на друга. Что нужно было делать? Это знал палач. Он ринулся за занавески, и снизу мы увидели мельтешение ног. Наконец раскачивание прекратилось, хрипы и стоны смолкли. Из-под помоста появился палач, злой и взволнованный, и отер себе лоб. Никто из нас не решался посмотреть ему в глаза. Когда прошло пять минут, доктор с недовольным выражением зашел за занавески, держа наготове свой стетоскоп. Он вышел почти сразу же и кивнул шерифу. Все было кончено. Только не для меня. Я обещал матери Джимми, что взгляну на него, прежде чем его будут хоронить. И взглянул. Он лежал на столе в соседней комнате, и я посмотрел ему прямо в лицо, что потребовало некоторого усилия воли. Но еще я увидел влажное пятно спереди на его брюках и вопросительно глянул на доктора. — Семяизвержение, — сказал он. — Говорят, так всегда происходит. Не знаю, не знаю… Значит, вот что имел в виду Джимми, когда говорил, что поссыт, когда дыхалка откажет. Откуда у него это наплевательское, уродливое, нелепое представление о смерти на эшафоте? Но в этом весь Джимми — склонный ко всему жестокому и мрачному, а такие знания находили его, потому что он их жадно впитывал. Итак, повешение я видел. На войне и во время крупных катастроф случаются вещи и похуже, но не настолько спланированные и упорядоченные. Такова была воля соотечественников Джимми, выраженная посредством судебной машины, которая создана, чтобы находить управу на людей вроде него. Но это была, несомненно, омерзительная акция, злое деяние, а все мы — от палача до репортеров — были вовлечены в него и дискредитированы им. Если от Джимми нужно было избавиться (а я искренно верю, что по справедливости именно это и нужно было сделать с таким человеком, ну, или посадить его в клетку — дорогостоящее и хлопотное дело на пятьдесят лет), то почему это нужно было делать таким образом? И речь не только о повешении; меч палача, гильотина, электрический стул — все они ужасны и делают общество, через его юридические суррогаты, соучастником этого отвратительного акта. Кажется, грекам были известны способы получше. Зло, носителем которого был Джимми, заразило всех нас — собственно, оно распространилось далеко за тюремные стены и в конечном счете коснулось всех граждан страны. Закон был замаран злом — хотя направлен он на то, чтобы нести добро или, по меньшей мере, порядок и справедливость. Но было бы нелепо приписывать Джимми такую власть — он-то всего лишь глупец, и глупость его послужила проводником, по которому зло проникло в такое большое количество жизней. Посещая Джимми в тюрьме, я иногда видел на его лице знакомое мне выражение — выражение, которое было на лице Билла Ансуорта, когда он паскудно раскорячился над кипой фотографий. Выражение того, кто открыл себя для силу, враждебную человеку, кто готов выпустить ее в мир и ограничен в этом лишь только своим воображением и дерзостью; или, может, просто удачный случай не представляется. И тогда мне показалось, что я выбрал сторону этих людей, в меру сил способствуя их защите. Позднее я изменил свое мнение на этот счет. Всем обвиняемым закон дает шанс, и кто-то ведь должен делать для них то, чего они не могут сами. Например, я. Но я всегда отдавал себе отчет в том, что стоял очень близко к силам зла, когда брался за дела, на которых по большей части и заработал себе репутацию. Я был высококвалифицированным, высокооплачиваемым ушлым наемником в битве, которая завязалась с появлением человека, а размахом неизмеримо превосходит его. Я сознательно играл роль адвоката дьявола, и, должен сказать, мне это нравилось. Борьбу я люблю — и моральный риск, признаюсь, тоже. Я как тот человек, который построил свой дом у жерла вулкана. Пока вулкан молчит, живу я, в некотором роде, героически. |
||
|