"В лабиринте пророчеств. Социальное прогнозирование и идеологическая борьба" - читать интересную книгу автора (Араб-Оглы Эдвард)



Футурологические инвестиции и идеологические дивиденды

Особая роль в развитии футурологических концепций в Соединенных Штатах принадлежит Гудзоновскому институту, директором которого является небезызвестный Герман Кан. Институт представляет собою типичное порождение так называемого «бума прогнозов» на Западе.

Кану нельзя отказать в дальновидности. Он одним из первых понял, что повальное увлечение социальным прогнозированием, футурологией, — это не какая-то преходящая мода в науке, а в определенном смысле насущная потребность. Если в прежние исторические эпохи глубокие общественные преобразования обычно растягивались на многие поколения, то ныне они как бы сжались во времени: века умещаются в десятилетия, десятилетия — в годы. Вот почему многие социальные последствия человеческой деятельности, носившие прежде характер отдаленных и побочных, ныне все больше превращаются в прямые и непосредственные. В этих условиях предвидение приобретает исключительно важное значение для общества. Социальные последствия открытий и технических изобретений, экономической деятельности и текущих политических решений надо знать заблаговременно, пока стремительный ход событий не превратился в необратимый стихийный процесс, на который слишком поздно и не в наших силах воздействовать.

Гудзоновский институт — не только научный центр, всецело поглощенный так называемым «исследованием будущего». Он вместе с тем явно претендует на то, чтобы служить прообразом научно-исследовательского учреждения в будущем. Разместившийся в нескольких небольших зданиях псевдонорманнского стиля, он насчитывает всего около ста сотрудников; I половина из них — ученые-эксперты, другая — вспомогательный и административный персонал. Это не так уж много, скорее даже весьма скромно по современным масштабам. По мнению же его директора, это почти оптимальная величина для научного коллектива: лучше иметь постоянных первоклассных консультантов за стенами института, чем сотни посредственностей в его стенах. И среди консультантов, привлеченных Каном, — Реймон Арон, Дэниел Белл, Ганс Бете, Кеннет Боулдинг, Сидней Хук, Карл Кейзен, Генри Киссинджер, Макс Лернер, Эдвард Теллер и десятки других не менее громких имен, которыми мог бы кичиться любой университет на Западе.

В библиотеке гораздо больше научных докладов, правительственных отчетов и прочих документов и материалов, чем книг и журналов. Главное же достояние института — это, как говорит Кан, сотни «человеко-лет накопленного опыта в изучении будущего и исследовании политических проблем».

В отличие от знаменитой «Рэнд-корпорейшн» Гудзоновский институт специализируется на долговременном социальном прогнозировании, стремясь предвидеть последствия научно-технической революции, перспективы экономического развития, социальных тенденций, международных отношений. Иначе говоря, институт, по словам его директора, претендует предвидеть важные события, а не охотиться за «завтрашними газетными заголовками». И это вполне отвечает интересам заказчиков. «Мы не используем Гудзоновский институт в качестве пожарной команды для текущих кризисов, он служит нам для прогнозирования событий, которые могут произойти через год или через несколько лет», — откровенно заявил представитель Пентагона.

До сих пор, несмотря на изобретенную Гербертом Уэллсом «машину времени», утописты и писатели либо заставляли своих героев видеть вещие сны, либо отправляли их в далекое будущее, погружая в многолетний непробудный сон. Гудзоновский институт никак не назовешь сонным царством. И хотя его сотрудники порой грезят наяву, они все же предпочитают путешествовать во времени, прибегая к тотальной мобилизации всех методологических средств современной науки, от парадигм до теории игр, включая системный анализ, теорию вероятностей и исследование операций. Они привлекают себе в помощь аналогию и интуицию, метафоры и парадоксы.

Большинству сотрудников института около сорока лет, и, получая каждый свыше 40 тысяч долларов в год, они принадлежат к числу самых высокооплачиваемых ученых в США. В их числе социологи и юристы Энтони Винер и Макс Зингер, инженер Роберт Панеро, математик Доналд Бреннен, специалисты в области политической науки Уильям Пфафф и Фрэнк Армбрустер. Они предпочитают афоризмы и парадоксы не столько из увлечения художественной литературой, сколько ради экономии времени. Зачем посвящать целые страницы описанию социальных условий в капиталистических городах? И проще и яснее сказать: «XX век плюс трущобы». А сколько слов и времени можно сэкономить, если вместо пространных объяснений основных принципов международных отношений лаконично сформулировать триаду: «Друг моего друга — мой друг; друг врага — мой враг; враг врага — мой друг». Так фолианты пространных рассуждений вмещаются в лапидарные доклады. Вот почему здесь не пишут, а диктуют, не объясняют, а проецируют на экран.

В глазах Американской академии искусств и наук авторитет Кана как эксперта в области социального прогнозирования, по-видимому, перевесил его одиозную общественно-политическую репутацию: он был включен в Комиссию 2000 года, а Гудзоновскому институту было поручено «предвидеть непредвидимое». Так появился на свет сначала ряд обстоятельных докладов, подготовленных институтом для комиссии, а затем и уже упоминавшаяся, явно рассчитанная на сенсацию книга «Год 2000-й», написанная Каном в соавторстве с Энтони Винером.[32]

Для буржуазно-апологетических концепций в футурологии весьма характерно сочетание технологического радикализма и социального консерватизма. Подобное сочетание со всей определенностью дает о себе знать и в панораме 2000 года, разработанной экспертами Гудзоновского института под руководством Германа Кана. О каком же грядущем поведали они человечеству?

Подавляющее большинство населения развитых стран станут горожанами, в США — девять из каждых десяти жителей. Возникнут колоссальные городские агломерации — мегалополисы, раскинувшиеся на сотни километров: Бостон сольется с Вашингтоном и образует гигантский Босваш с населением в 80 миллионов человек. Всего двадцать минут полета на межконтинентальной пассажирской ракете (то есть время, которое сейчас надо затратить, чтобы проехать на метро из центра в предместье) будут отделять его от Парижа. Появится Чипитт (Чикаго — Питтсбург), где будут проживать 40 миллионов жителей, а Лос-Анджелес превратится в третий мегалополис с 20 миллионами жителей, растянувшийся вдоль калифорнийского побережья от Сан-Франциско до Сан-Диего. И над всеми ними будет вознесен дамоклов меч термоядерной войны: к исходу столетия не пять, как сейчас, а уже пятьдесят стран будут обладать атомными бомбами, предсказывает Кан, игнорируя получивший одобрение десятков государств договор о нераспространении ядерного оружия.

Контраст в уровне жизни населения между высокоразвитыми странами, с одной стороны, и экономически отсталыми — с другой станет еще более вопиющим: национальный доход на душу населения в первых превзойдет соответствующий показатель во вторых не в 8 раз, как было накануне войны, и не в 12 раз, как сейчас, а уже в 18 раз! Между тем доля «третьего мира» в мировом населении возрастет до трех четвертей, а возможно, даже до четырех пятых.

Не только уровень, но и образ жизни населения развитых стран, полагает Кан, приблизится к американскому. Что же касается народов Азии, Африки и Латинской Америки, то им он пророчит совершенно иную перспективу: Индии и Бразилии он сулит современный американский стандарт лишь в конце XXI века, Нигерии, Колумбии — в XXIV веке, а Индонезии — в XXVI веке. Ни один народ в мире не примирится с такого рода прогнозами! И коль скоро капиталистическая система не в состоянии обеспечить необходимые темпы социального и экономического прогресса, народы предпочтут некапиталистический путь, который опрокинет экстраполяции Гудзоновского института, тем более что перед их глазами пример социалистических стран.

Цифры, приведенные в книге, свидетельствуют о сохранении социальных контрастов на капиталистическом Западе. Хотя, как ожидает Кан, средний годовой доход на душу населения увеличится в США вчетверо, почти половину этого прироста поглотит инфляция, а на другую явно посягнут стремительно растущие налоги. О каком социальном равенстве может идти речь, если и в 2000 году доход двух третей американских семей окажется ниже среднего по стране в целом? Сам Кан вынужден признать, что к исходу столетия «в США все еще будет масса бедных людей».

Тем не менее в научно-техническом прогрессе Кан усматривает чуть ли не панацею от социальных язв современного антагонистического общества. Он уповает на то, что благодаря изобретению средства для депигментации отчасти удастся разрешить проклятый расовый вопрос в США, а открытие способа «стирать память» у людей и тем самым произвольно менять их индивидуальность поможет, мол, избавить страну от преступности. В отдаленном будущем не только химики станут получать в массовом масштабе материалы с заданными свойствами, но, по его предположениям, и биологи научатся, воздействуя на механизм наследственности, контролировать пол будущего ребенка и даже производить на свет людей с заранее предусмотренными физическим обликом и духовными качествами. В конечном счете появятся роботы, неотличимые от людей, и люди, уподобившиеся роботам…

Пока Кан подсчитывает продолжительность рабочей недели в 2000 году (31 час в неделю, 137 рабочих дней в году), прикидывает долю негров в населении больших городов США, упоминает об объемном кино, повсеместном распространении видеотелефона, описывает вероятные достижения биологии, химии и других наук — его прогнозы сохраняют видимость научной гипотезы. Однако следует уточнить, что описываемое им грядущее «послеиндустриальное» общество либо вместе с тем окажется и «послекапиталистическим», либо будет раздираться неразрешимыми социальными, экономическими и политическими противоречиями.

Но как только он покидает почву экономических и демографических расчетов и начинает совершать экскурсы в область социальных отношений и международной политики, научные методы прогнозирования уступают место умопомрачительным спекуляциям.

Политические прогнозы Кан строит, используя так называемый «метод сценариев». «Воображение, — пишет он, — всегда было одним из важнейших средств познания будущего, а сценарий — это просто одно из многих орудий, полезных для стимулирования и дисциплинирования воображения». Таков, уверяет Кан, лучший способ погрузиться с головой в незнакомый мир грядущего, связать воедино совокупность событий, выхватывая и драматизируя их различные аспекты. И он произвольно кроит будущее человечества с еще большей легкостью, чем его коллеги сценаристы из Голливуда перекраивают историческое прошлое в фильмах-боевиках, посвященных Древнему Риму. Кстати, сомнительные аналогии с античностью постоянно фигурируют у Кана: Западная Европа сравнивается с Древней Грецией, США — с Римом, Советский Союз — с Парфией. Не только предстоящее развитие духовной жизни общества, но и формы правления во многом выводятся из «античных циклов».

Чему только не посвящены все эти сценарии! «Путь через изоляцию к войне», «Путь через победу к тоталитаризму», «Эрозия демократии»; они группируются в многосерийные циклы «Более разочаровывающего мира», «Термоядерной войны», «Кошмаров XXI столетия»… Про подобные сценарии можно сказать лишь одно — не дай бог, чтобы они были поставлены на мировой арене: это был бы самый жуткий спектакль во всемирной истории и, быть может, последний!

Военный союз Соединенных Штатов с Канадой и Скандинавскими странами против остального мира; автоматическое подслушивание всех телефонных разговоров в стране… Приоритет на этот «сценарий» принадлежит, однако, не какому-нибудь футурологу, конкуренту Кана, а герою фантастического романа Флетчера Нибела «Ночь в Кэмп-Дэвиде». Именно там президент-параноик Марк Холленбах тайно вынашивал такие намерения, получившие название «плана Аспена». В его окружении все же нашлись люди, которые поняли, что президент лишился рассудка, и параноика отстранили от власти во избежание национальной катастрофы. Что ж, политические деятели со здравым смыслом и чувством ответственности, надо полагать, смогут контролировать ход событий не только на страницах фантастических романов, но и в реальной жизни.

В конце концов, история человечества не киностудия, где актеры послушно или же с капризами выполняют волю режиссера и играют заученные роли согласно сценарию. Ничто, по-видимому, не может обуздать фантазию Кана, но в реальной жизни есть силы, которые способны помешать возможным претендентам сыграть написанные роли. Ведь народы не безучастные зрители и не безмолвные статисты истории. Из всех многочисленных сценариев будущего они предпочтут те, которые завершатся счастливым концом, а не трагическим эпилогом.

Подробное изложение не только содержания концепции, но и отдельных методов, используемых буржуазными футурологами, позволяет понять некоторые особенности идеологической борьбы в современную эпоху. Они, в частности, состоят в том, что воздействие на умы дополняется воздействием на эмоции; ныне в странах Запада стараются не столько убеждать людей, сколько поражать их воображение, манипулировать сознанием и поведением масс и прямо и исподволь.

Широковещательная реклама книги Г. Кана и Э. Винера «Год 2000-й» не без основания заставила многих усмотреть в ней не столько объективную и беспристрастную попытку предвидеть будущее, сколько намеренную идеологическую акцию, предпринятую с целью воздействовать на общественное мнение. «Некоторые обозреватели книги Кана и Винера рассматривали ее так, как если бы она была непосредственным упражнением в предсказании, и вслед за тем ополчились на авторов за то, что те старались написать историю наперед, либо уверяли, что их история будущего — сплошное заблуждение. Но это значит превратно понимать характер данного упражнения. Если бы подобные книги не были снабжены этикеткой 2000 года или же какой-либо другой датой в XXI веке, а вместо этого названы утопией, то обозреватели могли быть побуждены применить к ним более подходящий набор критериев. И прежде всего они бы спросили, не содержит ли описание авторами их воображаемого мира что-либо дополнительное о желательной организации общества»,[33] — справедливо замечает Эндрю Шонфилд в журнале «Энкаунтер». И ему в данном случае нельзя отказать в проницательности.

Однако на этом было бы преждевременно ставить точку. Ибо, сопроводив свою книгу подзаголовком, который можно перевести как «Рамки (или основы) для размышления о предстоящих тридцати трех годах», ее авторы определенно рассчитывали ввести последующие футурологические исследования, социальное прогнозирование вообще в прокрустово ложе своих статистических экстраполяций, исторических аналогий, социально-экономических альтернатив и политических сценариев. И следует отдать им должное: они в значительной мере преуспели в своем намерении.

Вместе с тем их книга дает пищу и для иных размышлений, не умещающихся в рамках, навязываемых авторами, и явно не входивших в их намерения. Футурология, несомненно, воскрешает различные, часто весьма модернизированные утопические тенденции в социальной философии наших дней. Но было бы поспешно расценивать любой социальный прогноз как очередную утопию на том лишь основании, что в нем содержится нормативный подход к настоящему и будущему.

Социальный идеал вовсе не является прерогативой утопии. Книга Кана и Винера не утопическое, а вполне прагматическое сочинение. Ее авторы не скрывают, что важнейшее назначение футурологических исследований, подобных предпринятому ими, состоит в том, чтобы «воздействовать на основные убеждения, предположения и предпочтения», а также косвенно «повлиять на политические решения». Вот почему уместно задать далеко не риторический вопрос: какой и чей социальный идеал изложен ими в книге? В каком направлении собирались они повлиять на общественное мнение и политические решения? Ответ на эти вопросы не лежит на поверхности.

В отличие от традиционных утопий, прямодушно исходивших из того, что выбор в пользу проповедуемого ими социального идеала либо уже сделан в прошлом, либо заведомо предрешен, изощренная футурологическая концепция Г. Кана на первый взгляд, казалось бы, предоставляет читателю известную свободу выбора между многочисленными и разнообразными альтернативами. На самом же деле при внимательном ознакомлении с «вероятными, но взаимоисключающими» вариантами будущего, содержащимися в книге, эта свобода (с точки зрения их предпочтения) оказывается мнимой. В веере альтернатив, предлагаемых вниманию читателя, было бы тщетно, например, искать такую (кстати, более чем правдоподобную), как торжество мира между народами, социальной справедливости, экономического благосостояния и всестороннего развития личности в условиях коммунистического общества. При всем внешнем многообразии и пестроте сценариев выбор в конечном счете ограничивается двумя альтернативами: с одной стороны, «стандартный мир» (иначе говоря, усовершенствованная капиталистическая система), «свободный от сюрпризов» (то есть от глубоких социальных преобразований) и сулящий увеличение суммы добра (умножение дохода на душу населения, увеличение досуга, продление средней продолжительности жизни и т. п.) при некотором смягчении отрицательных явлений в жизни; с другой — всевозможные кошмарные сценарии «менее стабильного мира», «экономического застоя», «эрозии демократии» вплоть до «тоталитарного господства» и «термоядерных катаклизмов».

В сущности, социальный идеал, призванный если не увлечь, то, во всяком случае, примирить с собой общественное мнение — это не что иное как идеализированный государственно-монополистический капитализм, спроецированный в будущее. Его предпочтение заранее заложено в веере альтернатив и торчит из них, как уши царя Мидаса. При этом нас еще пытаются заставить поверить, что он сохранил способность обращать в золото все, к чему прикасается (весьма сомнительный дар, если верить легенде!), стараются убедить в том, что предпочтение оказано нами самими, и тем самым возложить на нашу совесть ответственность за выбор, исподволь сделанный за нас.

Социально-политический прогноз Збигнева Бжезинского «Америка в технотронном веке», обошедший в форме статьи, брошюры либо обстоятельных выдержек всю буржуазную печать, ни по обстоятельности, ни по содержательности не идет ни в какое сравнение с футурологическим монументом Кана и Винера. Зато по претенциозности он может заставить побледнеть от зависти кого угодно. «Наш век, — провозглашает Бжезинский, — отныне уже не является обычной революционной эпохой; мы вступаем в новую фазу метаморфозы в истории человечества. Мир находится на пороге трансформации более драматической по своим историческим и человеческим последствиям, чем те, которые были порождены будь то французской либо большевистской революциями… Как бы это ни шокировало их почитателей, но к 2000 году будет общепринято, что и Робеспьер, и Ленин были умеренными реформаторами».[34] Подобная идеологическая метаморфоза, заставляющая апологета государственно-монополистического капитала выступать в роли ультрареволюционного пророка, весьма примечательна. Однако претенциозная напыщенность Бжезинского вызывает скорее насмешку, чем раздражение. Значение великих исторических событий и общественных деятелей измеряется не громкими фразами. Есть весьма простой критерий, позволяющий отличить великое от шумного, значительное от преходящего. Подлинное величие исторических событий и связанных с ними людей измеряется их влиянием на историю. Иначе говоря, если эти события и личности подлинно велики, то их значение не меркнет, а, напротив, возрастает по мере того, как мы удаляемся от них во времени, ибо гипотетическая история человечества, из которой была бы вычеркнута их деятельность, оказывалась бы с каждым десятилетием все менее похожей на действительную историю. Вот почему к 2000 году Ленин, несомненно, будет выглядеть в глазах человечества еще более великим революционером нашего столетия и всей истории.

Вклад Бжезинского в социальное прогнозирование по преимуществу сводится к изобретению громких эпитетов и обоснованию претензий технократической элиты, представителем которой он сам себя считает, вершить судьбы американского народа и всего человечества на мнимом основании ее «особой одаренности и компетентности». Что касается десяти сформулированных им черт будущего «технотронного общества», то они являются сомнительной компиляцией из трудов Комиссии 2000 года, работ Д. Белла, Г. Кана, М. Маклюэна и других, возможно более тщательно приспособленной к идеологическим запросам государственно-монополистического капитала. Социальные преобразования отождествляются им с социальной инженерией, модернизация ограничивается повсеместной «американизацией», и даже излюбленные всеми футурологами экскурсы в сферу науки и образования выливаются в примитивную попытку обосновать их приобщение к «Большому бизнесу»: «Интеллектуальная община, включая университет, могла бы стать еще одной „отраслью промышленности“, отвечающей социальным потребностям, диктуемым рынком, с интеллигенцией, жаждущей высших материальных и политических вознаграждений». Заверения Бжезинского в том, что «общественные метаморфозы будут постепенными и спокойными» и не будут сопровождаться «упорной борьбой за политическую власть» со стороны ученых и интеллигенции, заслужили ему особую благосклонность «Большого бизнеса».

Буржуазно-апологетическое направление в социальном прогнозировании выступает во всеоружии сложных экстраполяций, исторических аналогий и изощренных сценариев; оно облачено в таблицы, диаграммы, парадигмы и прочие научные доспехи. Его ахиллесова пята, однако, — нищета социального воображения. Это, понятно, не индивидуальный недостаток того или иного футуролога, а неизбежное следствие исторической ограниченности их мышления, которое не в состоянии вывести своего носителя за пределы капиталистической системы. Дело не в оценке интеллектуального потенциала, которым обладает отдельный футуролог как личность, и не в организации и методологии социального прогнозирования, а в его классовой принадлежности и политических симпатиях.

Обращая внимание на «пределы капиталистического воображения», Роберт Хейлброунер справедливо пишет: «Качество этого воображения с очевидностью выявляется, как только мы вспомним о „пророческих“ откровениях насчет будущего, которыми нас часто одаряют представители бизнеса — будущего громадного изобилия, чудес техники и всеобщего досуга. В таких перспективах действительно содержится много подлинно нового и открывающего большие возможности для улучшения материального положения. Но им также присуще нечто остающееся неупомянутым и даже незамеченным. А именно — эти воображаемые общества будущего по-прежнему зиждутся на „рабочих“, хотя и обеспеченных, которые трудятся на „бизнесменов“, хотя и просвещенных, в системе, мотивированной и направляемой коммерческими стимулами, хотя и умеренными и утонченными. Общество же, в котором не было бы ни рабочих, ни бизнесменов, в котором сами понятия „привилегия“ или „обездоленность“ претерпели бы коренное изменение и ориентация на рынок была бы заменена какими-либо иными средствами обеспечения функционирования экономики, — все эти возможности для развития человеческого общества отсутствуют в капиталистическом воображении. Более того, они отвергаются как утопичные».[35] В конечном счете трезвое, прагматическое, реалистическое воображение буржуа даже в самом отдаленном будущем упирается в то же самое общество, что и окружающее его сейчас, разве лишь увеличившееся в объеме.

При всей изобретательности и оригинальности мышления такого корифея футурологии, как Кан, он также остается пленником капиталистической ограниченности. Он скрупулезно подсчитывает пропорции между рабочим и свободным временем на 2000 год, средний годовой доход на душу населения, распределение рабочей силы по сферам экономической деятельности, численность населения, воздвигает хрупкие политические сценарии. И вместе с тем он фактически оставляет без обоснованного ответа такие элементарные вопросы, как принцип распределения материальных благ и услуг и в чем будут состоять стимулы и механизмы общественного производства. Неужели можно серьезно полагать, будто вся система капиталистического предпринимательства сможет прочно покоиться на таком шатком основании, как пять автомобилей и три телевизора на семью? Не вправе ли мы предположить, что такой «стандартный мир» с насаждаемой потребительской психологией является нереальной социальной моделью? Такого рода экстраполяции существующих тенденций в будущее больше похожи на социальное неведение, чем социальное предвидение. Они напоминают сведения об «искаженном мире» в одной из фантастических повестей Роберта Шекли: «Среди вероятностных миров, порождаемых Искаженным Миром, один в точности похож на наш мир; другой похож на наш мир во всем, кроме одной-единственной частности; третий похож на наш мир во всем, кроме двух частностей, и так далее… Труднее всего прогнозирование; как угадать, в каком ты мире, прежде чем Искаженный Мир не откроет тебе этого каким-нибудь бедствием?»![36]

Следует сказать, что идеологи «Большого бизнеса» отчасти сами осознают этот порок своих футурологических концепций. Для социального предвидения требуется нечто большее, чем изобретательная манипуляция со статистическими данными и поверхностные аналогии с прошлым. Взывая к «историческому воображению» футурологов, Э. Шонфилд советует… брать пример с «самого Маркса». Пока что в ожидании невероятного появления «антимарксистского Маркса» представители буржуазно-апологетического направления в социальном прогнозировании готовы позаимствовать подходящие идеи и концепции у своих конкурентов среди либерально-реформистских и демократически настроенных футурологов, препарировав их соответствующим образом, чтобы они отвечали интересам «Большого бизнеса», но не утратили бы при этом известной привлекательности в глазах общественного мнения. Не скрывая разочарования в книге Кана и Винера, Шонфилд с некоторым сожалением замечает: «В поисках более проницательного и достаточно обоснованного взгляда на 2000 год приходится посмотреть куда-либо еще, например, обратиться к социологу, обладающему глубокими знаниями в области истории идей, вроде Дэниела Белла, написавшего введение к книге Кана и Винера. Белл — изобретатель понятия „послеиндустриальное общество“, которое уже вошло в обиход у передовых руководителей бизнеса, старающихся убедить своих акционеров в необходимости больших расходов на исследования и развитие».[37]