"Площадь павших борцов" - читать интересную книгу автора (Пикуль Валентин Саввич)6. На фронте без переменЖизнь продолжалась — даже сейчас, когда до смерти-то два шага и при донских станицах и городках, опрятных хаток и полустанков, расцвели как ни в чем не бывало прекрасные и стыдливые мальвы. Было отчасти странно входить в степные поселки, где вечерами еще работали клубы, дикими и непонятными казались шумливые очереди в кассу за билетами, чтобы еще — в сотый раз! — посмотреть дурашливую комедию «Волга-Волга», на пыльных площадках полустанков еще танцевали под всхлипы гармошек солдаты с местными девушками, тут же влюблялись и расставались, чтобы больше никогда не увидеться. Но иногда в теплых лиричных сумерках слышалось: — Кончай кину показывать! Будет вам вальсы раскручивать! Иль не слыхали, что пора всем драла от фрица давать? — Да брось, — отвечали жители. — Лучше почитай сводки в газетах: на фронте без перемен, и до нас беда не дойдет. — А ты вон тамотко пыль-то видишь ли? — И что? Небось опять стада издали к Волге погнали. — Не стада! Через час танки здесь будут… Вольфрам Рихтгофен имел 1400 самолетов — больше половины всей авиации, которую Геринг держал на Восточном фронте, и вся эта армада, убивающая и завывающая беспощадная и наглая, вихрилась теперь над нашими армиями в степи, где человеку негде укрыться от бомб, где ты всегда останешься виден. А на речных переправах — ад кромешный, все там перемешалось: автоколонны, коровы, медсанбаты, танки, повозки, лошади, пожитки беженцев и фургоны со снарядами… ад! Алан Кларк, хороший английский историк, писал, что немецкие танковые колонны угадывались даже за 60 километров — это была чудовищная масса пыли, которая перемешивалась с дымом и пеплом горящих деревень. И это грозное облако, застилая горизонт, за ночь не успевало рассеяться над степью, а утром оно становилось еще плотнее, смешиваясь с новою тучей пыли. Зрелище гигантской армады танков и техники было, конечно, впечатляющим, и сами же немцы были не в силах сдержать своего восторга перед той могучей силой, что надвигалась в большую излучину Дона; войска вермахта двигались даже не по дорогам, которых почти не было, а катились прямо по гладкой степи (и фотография этой армады, которая лежит передо мною, действительно ужасает!). «Это строй римских легионеров, — писали немецкие корреспонденты, — перенесенный в XX век для укрощения монголо-славянских орд…» Берлинская «Фелькишер Беобахтер» сообщала читателям, что русские отходят даже без выстрела (во что верить не следует): «Нам весьма непривычно углубляться в эти широкие степи, не наблюдая признаков противника…» Гитлер в эти дни ликовал, и Кейтель сказал Йодлю — как бы между прочим: — В состоянии подобной эйфории наш фюрер был, кажется, только после падения Парижа… Заметили? — Возможно, — согласился Йодль. — Из абвера, кстати, поступило сообщение: в Кремле сейчас настроение подобное тому, что было летом прошлого года. Следует ожидать, что Сталин начнет изыскивать побочные контакты для нового Брест-Литовского мира с нами… на любых, конечно, условиях, лишь бы ему не потерять своего положения в кабинетах Кремля! Верно, Гитлер так радовался успехам своего вермахта, что, сменив гнев на милость, сам же позвонил в Цоссен. — Теперь с русскими покончено! — известил он Гальдера. — Похоже, так оно и есть, — скупо отвечал Франц Гальдер. Не согласный с фюрером во многом, сам он уже заметил, что центр армии Паулюса уподобился клину, достаточно острому по форме, и что по мере продвижения к Волге его фланги слабеют, обнажаясь. Об этом он из Цоссена и доложил фюреру. — Перестаньте о флангах! — прервал разговор Гитлер… Это были как раз те дни, когда Черчилль собирался лететь в Москву, он пил гораздо больше, чем можно пить в его годы, и часто вызывал нашего посла Майского, чтобы спросить его с некоторой ехидцей: когда же «дядюшка Джо» (Сталин) обратится к Гитлеру с просьбой о заключении мира? Удивляться тут нечему: британская разведка работала, и работала она хорошо, зная о том, о чем мы не догадывались… Кажется, войскам армии Тимошенко готовились клещи: от Воронежа скатывалась танковая армия Гота, южнее их подпирала мощная армия Паулюса, грозя окружением. Вокруг же, на множество верст, куда ни посмотри, до небес вздымались гигантские столбы черного дыма — горели деревни, фермы, хутора, МТС. Горизонт утопал в непробиваемой пылище, которая не успевала рассеяться за ночь: это двигались танки с пехотой, это брели стада и толпы беженцев с котомками за плечами. Сверху людей обжигало палящее солнце, пикировали на них бомбардировщики. Пыль, гарь, сухота, безводье… Ветеранам 1941 года невольно вспоминались прошлогодние дороги былых отступлений. — Нет, — сравнивали они, — в этот раз И — страшнее: «Тогда (в 1941 году) было меньше войск, техники. Тогда мы знали: захваченная врасплох страна там, в тылу, только еще собирает силы. А сейчас — вот он, прошлогодний тыл, вот силы, накопленные за год…» Сколько горьких, злых, справедливых слов сказано в те дни о неоткрывшемся втором фронте! — А, мать их всех! — ругались солдаты. — Но Тимошенко не терял присущей ему бодрости. — В этот раз, — авторитетно заверял он, — мы не доставим удовольствия немцам и в окружение не влипнем. Лучше сохраним силы в планомерных отходах на вторые и третьи позиции… Начиная с 6 июля Ставка не раз теряла маршала Тимошенко, который сторонился всяких переговоров. Вел он себя несколько странно, избегая общения со своим штабом, на вопросы даже не отвечал. 7 июля его штаб покинул Россошь и перебрался в Калач (Воронежский), но Тимошенко почему-то остался в Гороховке. — Вы поезжайте, — сказал он, — а я… Гуров со мною! Вот я с Гуровым тут посижу да подумаю. Странное решение! Штаб терял связь с армией, а он, командующий армией, сознательно отрывался от своего штаба. По этой причине Москва получала из штаба Тимошенко одни сведения, а Семен Константинович иногда заверял Москву, что причин для волнений нет. Потом маршал вообще пропал, в Гороховке его не было, а куда он делся — никому неизвестно. Василевский в эти дни даже почернел от переживаний, безжалостно обруганный Сталиным за то, что Генштаб потерял контроль над положением фронта, самого ответственного сейчас. Операторы сбились с ног, отыскивая пропавшего маршала, между собой делились сомнениями, что с Тимошенко это не первый раз: — Помните, под Харьковом… он тоже «пропадал». Весь день просидел в кустах или под мостом. А где сидит сейчас? Генерал Бодин, посланный на фронт как представитель Генштаба, докладывал в Москву: «Его (маршала) отсутствие не позволяет проводить неотложные мероприятия… у меня есть определенные опасения, что это дело добром не кончится!» Никита Сергеевич Хрущев высказал то, о чем другие боялись и думать: — Слушайте, а не драпанул ли он к немцам? Ведь за такие дела, как наши, ему головой отвечать придется… «Появилась, знаете, у меня такая мысль, — вспоминал позже Хрущев. — Хотел ее отогнать, но она сама нанизывалась на факты… Естественно, зародились нехорошие мысли». И лишь 9 июля раздался в штабах почти торжествующий вопль: — Тимошенко, как всегда, выглядел бодро, он вел себя так, будто ничего особенного не случилось, а на все вопросы отмалчивался. Вместе с ним был и Гуров, который шел, низко опустив голову, словно опозоренный. От маршала ответа не дождешься, а потому все наседали с вопросами на Гурова: — Так где же вы были? Объясни наконец. — Идите все к черту! — мрачно отвечал Гуров. Газеты бестрепетно возвещали прежнее: «На фронте без перемен», и потому люди интуитивно чувствовали: — Без перемен — значит, погано. Боятся сказать правду… Жарища — невыносимая! Пить хотелось. Пить бы и пить, блаженно закрыв глаза, а воды не было. В редких хуторах мигом вычерпывали колодцы, оставляя их сухими, и, подкинув на спинах тощие вещевые мешки, далее, отступая. На бахчах оставались дозревать арбузы и дыни, а громадные подсолнухи склоняли над плетнями царственно-венчанные головы, словно навеки вечные прощались с уходящим. Избавляясь от лишнего, солдаты шли босиком по обочинам шляхов, распоясавшись, офицеры покрикивали: — Любую хурду бросай, а саперные лопатки береги… еще окапываться. И не раз! Не век же драпать. Остановимся! «А где?» Среди молоденьких лейтенантов, только что вышедших из военных училищ и сразу угодивших в сатанинское пекло такой вот войны-войнищи, не умолкали мучительные разногласия: — Не понимаю! Нас со школы учили: самое главное — человек, а техника уж потом. Этим же гадам, Клейсту иль Готу, плевать на человека. У них другое в башке: броня, скорость, огонь. И вот результат: я, гордый человек, царь природы, и что есть мочи драпаю от этой самой вонючей техники. — Так чего ж ты, Володя, не донимаешь? — Не укладывается в голове, как это мы, поставив человека выше техники, отступаем до Волги, а немцы жмут нас во всю ивановскую. Несгибаемые большевики — так внушали нам с детства — а живем полусогнутыми — под бомбами. — Да, ребята, кто прав? Я согласен: железо само по себе воевать не умеет. Но бьют-то нас все-таки железом и моторами. — Наверное, Игорек, кой-чего у нас не хватает. — Мозгов не хватает! — К мозгам нужна и техника. Вот у меня сестренка. Еще сопливая, а уже по восемнадцать часов у станка вкалывает Куску хлеба радуется. Я верю, что в тылу люди мучаются не напрасно. Будет и у нас железяк всяких… во как, выше головы! Только бы до Волги живым дойти, а пировать станем на Шпрее. — Оптимист… голова садовая! Давай вот, топай… Да, мы опять отступали. И до чего же обидно было нашим бойцам, когда они, едва живые после изнурительных маршей, позволивших оторваться от противника, потом разворачивали газеты и читали написанное: «На Юго-Западном фронте без перемен». Армия Тимошенко изнемогала, вся в крови и бинтах, а Москва еще боялась сказать народу горькую правду-матку, и солдаты злобно рвали газеты на самокрутки? — Во, заврались! Кажись, нам живьем надо самого Гитлера поймать да яйца ему отрезать, тогда увидят они перемены… В немецких штабах были крайне удивлены: при таком страшном напоре и скорости продвижения русских пленных было «не как в сорок первом», ничтожно мало. Из этого следовал вывод: наши рядовые бойцы даже в самых тяжких условиях, все-таки научились сражаться, а вот их военачальники еще не овладели искусством войны… Самолеты эскадрилий Рихтгофена поливали колонны отступающих из пулеметов, сыпали на них пачки осколочных бомб, иногда с неба слышался такой страшный свист и вой, что даже отчаянные храбрецы вжимались в землю. Не сразу сообразили — что к чему, и скоро в колоннах хохотали: — Надо же! На испуг нас берут. Колесами… Да, для устрашения отступающих немцы иногда сбрасывали колеса тракторов из МТС, которые — в силу своей конфигурации — издавали почти немыслимые завывания. — Хоть бы Волга-то поскорее, — говорили усталые. — А на что она тебе, Волга-то? — Говорят, там и остановимся. Чтобы ни шагу назад. — Это какой же умник тебе сказывал? — Да начальник станции. Дядька начитанный. Умный… Соседей зорко оглядывали — не затесался ли кто чужой? В такое-то время всякое бывает. Заметили одного вихрастого, у которого в петлицах гимнастерки что-то непонятное было. — Это что у тебя там обозначено? — В петлицах-то? Так это лира. Признак музыкальности. — А сам-то ты, выходит, на лире играл? — На трубе! — А где труба-то твоя? — Спрашиваешь! Скоро нам всем труба будет. — Не каркай. — А что? — А то, что и по мордасам получить можешь… Отступая, они еще и сражались (и немцы, угодившие плен, на допросах признавались: «Это был ад… мы никак не ожидали встретить от вас, отступающих, такое сопротивление!»). — Так где же вы были? — продолжали пытать Гурова. — А откуда я знаю? — огрызался тот, явно смущенный… Наконец сам Н. С. Хрущев спросил его об этом же. — Маршал, — отвечал Гуров, — отыскал стог сена, забрался в него, бурку свою разложил и говорит мне: давай, мол, Кузьма Акимыч, посидим здесь, чтобы не приставали. — Что? — удивился Хрущев. — Так и сидели в стогу? — Да нет. Иной раз, завидев отступающих, маршал вылезал из сена и показывал, куда идти, где сворачивать. — О чем хоть думали-то… в сено забравшись? — Маршал сознался, что сил нет появляться в штабе, говоря: «А что там делать? Хозяин станет по ВЧ мытарить, а что я скажу в оправдание? Войск нет. От меня потребуют жесткой обороны, для которой сил нет…» Вот так и сидели! — Хорошо, хоть выбрались из этого стога, — сказал Хрущев. — А то ведь, знаешь, что я тут думал? И не один я. — Догадываюсь, — согласился Гуров… Только 9 июля Тимошенко удалось залучить в Калач — к аппарату Бодо, и в разговоре со Сталиным маршал открыто и честно признал свое бессилие и слабость своих войск: — Над моей армией нависла серьезная опасность! Вот с этого и надо было начинать, а не отсиживаться на куче сена, разложив под собой героическую бурку эпохи гражданской войны. Язык не повернется, чтобы в этом случае винить и Гурова в трусости (вспомните, как он на танке вырвался из котла под Барвенково — человек смелый!). Но появление Тимошенко в Калаче ничего не изменило; его фронт разваливался, маршал жаловался Сталину, что без подкреплений и авиации ни о каком отпоре противнику и речи быть не может: — Враг очень силен, товарищ Сталин. — А это я и без вас знаю, — грубо отвечал Сталин… Наверное, в давних боях за Царицын маршал чем-то угодил Сталину, ибо даже сейчас голова его уцелела. Тимошенко продолжал оставаться героем штурма «Линии Маннергейма». Но в Москве наконец-то поняли, что события на южных фронтах стали неуправляемы, а Семен Константинович, кажется, и не был способен управлять ими. В одном маршал был прав: немцы хотели его войска взять в кольцо окружения, а он из этого кольца выкручивался, отступая все дальше и дальше… А куда же дальше? Южный фронт генерала Р. Я. Малиновского рискованно склонялся к Ростову, а войска Тимошенко отжимались Паулюсом за Дон, а в рядах наших отступающих бойцов все чаще можно было услышать; — Что ж это, земляки? Весной хотели из Днепра напиться, а сами уже за Дон тащимся. Гляди, так и до Волги недалече. — А мы что? Мы люди маленькие. Скажут остановиться, мы и остановимся. Начальству виднее. — Да где ты видел-то начальство? Лучше в газетку вчерашнюю глянь: на фронте у нас без перемен. Вот и получается, что там, наверху, ни хрена еще толком не знают… Понятно, что им, рядовым труженикам военной страды, не дано было знать, что «там, наверху» — в ночь на 12 июля — родилась грозная директива Ставки № 170495: «Прочно занять Сталинградский рубеж западнее реки Дон и ни при каких условиях не допустить прорыва противника восточнее этого рубежа в сторону Сталинграда», — солдаты не знали, что в Ставке уже смирились с тем, что немцы займут излучину Дона, и им, солдатам, будет разрешено переплывать на восточный берег тихого Дона. В ту же ночь фельдмаршал фон Бок, сильно встревоженный, вышел на связь с Гитлером и стал доказывать, что пока Вейхс не разделался с Воронежем, дальнейшее продвижение к Сталинграду и на Кавказ опасно для вермахта? — Мой фюрер, не забывайте о флангах, — напоминал он. — Вы мне более не нужны! — отвечал Гитлер, взбешенный тем немаловажным обстоятельством, что какой-то там фельдмаршал осмеливается учить его, бывшего ефрейтора… Гитлер спустил директиву для Вейхса, словно предчувствуя, что сказано в директиве Сталина: «Не позволить противнику отступить на восток и уйти через реку Дон…» Вейхс никогда не был заметным дарованием в рядах пышного генералитета немецкого вермахта, и он, человек умный, с оттенком грусти известил Паулюса, что именно отсутствие талантов выдвинуло его на высокий пост в такой напряженный момент, Гитлер, по словам барона, сделал из него удобную пешку, а сам остался ферзем, от которого зависит и участь пешки. — Фюрер запретил русским выкупаться в Доне, приказав задушить их в дуге большой излучины, но — посмейтесь, Паулюс, вместе со мною! — русские уже переправляются на левый берег Дона, никак не желая оставаться в пространстве этой излучины… Немецкие «панцеры» генерала Альфреда Виттерсгейма уже ворвались в мирную Ольховатку, танкисты 14-го танкового корпуса, столь обожаемые Паулюсом за дерзость, мигом растащили с маслобоен все сливки и сметану — котелками и касками, они алчно заглатывали масло целыми кусками; отсюда оставалось всего 30 километров до Россоши, жители которой еще не подозревали о близости врага, наивно полагая, что они живут в глубоком тылу. Паулюс давно не улыбался, усталый. — Барон, — сообщил он Вейхсу, — ожесточение русских накалено до такой степени, что моя пехота отказывается ходить в атаки без танков, а танкисты Виттерсгейма прежде запрашивают прикрытие с воздуха… В тот же день, до предела насыщенный событиями, московские газеты вдруг перестали вспоминать Юго-Западный фронт, который был упразднен. Но газеты, подвластные жесткой цензуре, стыдливо умалчивали о том, что взамен исчезнувшему фронту. Сталин распорядился образовать новый — — Ах, как здесь хорошо! — сказал Семен Константинович. — И словно нет войны. Даже, глядите, за пивом очередь… Сколько тут цветов! Ах, до чего ж я люблю запах цветущих акаций… В газетах, чтобы людей не пугать раньше времени, Сталинград еще не поминался, писалось о том, что наши войска планомерно выравнивают свои позиции (отступая, добавлю я от себя), комсомолец Петухов двумя последними гранатами уничтожил два вражеских танка, прядильщицы Ивановского полотняно-ткацкого комбината взяли на себя новые социалистические обязательства по случаю геройских побед Красной Армии, а концерты латышской певицы Эльфриды Пакуль проходят с неизменным успехом… Ну, так и надо! А в Сталинграде — правда — благоухали акации. В густой пылище утопали фронтовые грузовики, сплошь забитые ранеными, в кузовах иных машин везли солдат, столь утомленных, что они не просыпались даже от толчков на ухабах. Какие там дороги? Иногда шоферы гнали свои машины прямо по целине, а взрывы бомб или снарядов на поле подсолнухов осыпали бойцов тучами перезрелых семечек… Пыль, пыль, пыль — почти как по Киплингу! Эта пыль лежала на людях словно плотное бархатное одеяло. Пить хотелось, только бы — — Немцы-то где? — вопрошали встречные. — Да, эвон… недалече отсель. Подпирают. — Много их, паскудов? — Бить — не перебить. На всех хватит. Диву даешься! Откуда в Германии столько мужиков здоровых набрали? Кажись бы, уж после Москвы — все ясно, наша взяла, ан нет… Хреново! К отступающим присоединялись жители, обычно те, что помоложе, шли женщины с детьми, и солдаты брали детей на руки, а с матерями, шагавшими рядком, судачили о том о сем, беседуя житейски. В деревнях и станицах собаки уже не лаяли — привыкли к тому, что теперь много-много людей ходит туда и обратно, какой-нибудь Шарик или Жучка иногда для приличия гавкнет из-под забора, но тут же и хвостом завиляет, словцо извиняясь за собачью невежливость… Хлебные поля наливались колосом, который в этом году отряхнет свои зерна не в ладонь человека. Сады обогащались плодами, которые деревья роняли на землю, никого больше не радуя. И сама добрая мать-земля заново наполняла пустые колодцы водою, которую выпьют злые пришельцы. Однажды солдаты видели лошадь с оторванной ногой; стоя на трех ногах, она продолжала хрумкать травой. Потом заржала — прощалась. Плакать хотелось вчерашним мужикам от этого ржанья: — Ну, ладно уж мы… человеки! Притерпелись. А вот животная… Разве объяснишь, за што ей такие муки выпали? Жарища была — выше сорока градусов. Полуголые танкисты армии Гота высовывались из люков своих машин, на их груди качались уродливые амулеты, сулившие им бессмертие. Немецкая пехота шагала в нижних рубашках и трусиках. Завидев колонны отступающих русских, немцы горланили еще издали — почти дружелюбно, совсем без воинственной злобы: — Эй, рус, ком, ком… рус, капут! Сдавайс… Нет, теперь-то русские им не сдавались. А скоро отступающие войска Тимошенко заметили, что не вровень с ними, а навстречу им, израненным и оборванным, двигаются новые войска — бодрые, уверенные, отлично обмундированные, идущие не шаляй-валяй, а чуть ли не в ногу — празднично. Словно не ведая того, что впереди ожидает враг, они смело шли наперекор общему потоку — на запад. Как тут не удивишься? — Эй, куда вас понесло, братцы? Там уже немец. — Ты и драпай дальше. А мы знаем, куда нам надо. — Откуда вы, славяне? Какая армия? — — Кто такой? — спрашивали вокруг с большим недоверием. — — А зовут-то его как? — Как и Чапаева — Василием Ивановичем. — Чего это он в белых перчатках, как на параде? — А бес его знает. Видать, фасон держит… |
|
|