"В донесениях не сообщалось..." - читать интересную книгу автора (Михеенков Сергей Егорович)Глава 4 Плен— В сорок первом, под Вязьмой… Разгрузили наш полк на станции Новодугинская. Построились повзводно, повели дорогой влево от станции. Шли день. Никого не встретили, никто нас не встречал. Переночевали в каком-то овраге. Доели свои сухари. Утром нас опять построили. Прибыл какой-то генерал и несколько человек с ним, тоже, видать, из начальства. Комполка наш докладывает: так, мол, и так, такой-то запасной полк в составе стольких-то человек прибыл в ваше распоряжение… Генерал уже пожилой. Прошелся вдоль строя, внимательно осмотрел нас. Потом отвел комполка в сторону и говорит: мол, нам тут пушечное мясо не надобно, своих безоружных хватает, веди, говорит, дальше и действуйте там самостоятельно. Передал нашему комполка карты, указал, где занимать рубеж обороны. Разговаривали они тихо, не для посторонних ушей. Но я стоял крайним в первом взводе первой роты первого батальона и все слышал. Ну, думаю, хреновые наши дела. Ну что мы, правда, за воинство? Не обмундированы даже. Кто в чем. Орава деревенская. Как будто на драку в соседнюю деревню пришли… Из оружия — одни винтовки. Из них половина учебных. Патронники рассверлены, стрелять нельзя. И зачем мы их к фронту волокли? Пугать, что ли, немца решили наши командиры этими рассверленными винтовками? Показать ему издали, что, мол, и мы вооружены? Но всем, даже тем, кто и без винтовки был, выдали по тридцать патронов и по три запала для гранат образца 1914 года. Когда запалы те раздавали, я спросил: а где же, мол, гранаты? Там, сказали, на передовой, там и гранаты, и винтовки, и пулеметы. На передовой, сказали, все получите. Получили… Правда, накормили нас. Выдали на каждую роту по кулю воблы и по два куля сухарей. Все это мы быстренько разделили. А я свое думаю: лучше бы гранаты раздали да винтовки, да к ним патронов побольше. Повели. Долго шли. Несколько дней. Деревни попадались. В которой деревне остановимся, переночуем, подкрепимся. А из которой нас из минометов да из пулеметов обстреляют. Комполка все карту генеральскую теребил, видно, никак не мог понять: как же это, в тылу — и немцы. Специальные команды. Они глубоко проникали. То мост захватят, то дорогу перережут. Потери пока были невеликие. Мы почти не стреляли, боя не принимали. Раз так вышли. Деревня впереди. Внизу речушка. Вдоль речушки сараи. На крыше одного сарая стоят три человека. Один в бинокль смотрит. Мы идем. И вдруг они кинулись куда-то вниз, и тут же оттуда длинными очередями стал бить пулемет. Это были немцы. Подпустили близко. Тут наших много полегло. Рядом со мной парень бежал, так я видел, как его убило. Обошли мы эту деревню. Никто нас не преследовал. Такая вот война была. Пришли в назначенное место. Окопы там уже вырыты были. Оружие тоже кое-какое. В основном старые, непристрелянные винтовки. Пулеметов ни одного. Минометов тоже. Ладно, думаю, хоть окопы надежные. Лопаток-то у нас не было. Я перед этой войной в финскую воевал. Там оружие и снаряжение у нас куда лучше было! Позиция для обороны была выбрана неплохая. Крутой берег. Внизу, под берегом, лощинка, болото, ручей. А за ручьем лесок. По опушке — немцы. В болоте навалено трупов. Раненые стонут. Это тех, кто до нас тут стоял, в атаку посылали. Больше суток мы лежали в окопах. Ждали приказа. Ждали, что вот-вот и нас, вот так же, через болотце пошлют, под немецкие пулеметы. Раненые постепенно затихли. Видать, перемерли все. Начальство что-то молчало. На другой день с того берега немец начал кидать мины. И так ловко стрелял, что — по три разрыва рядом. Это было 7 октября 1941 года. Мы еще и знать не знали, что Вязьма уже отрезана, что мы в окружении. У меня во взводе был связной, Петр Прудников, свой, дубровский. В армии еще не был. Страшно под обстрелом. Когда мины стали ложиться близко к нашим окопам, он выскочил, закричал, что надо уходить, а то, мол, всех побьет. Я ему: «Назад! В окоп!» Куда там… Бегал он так, бегал, и заметил немец нас. Начал кидать мины прицельно. И стали наши окопы осыпаться: песок, стенки не укреплены. Одна мина совсем рядом разорвалась. Меня сразу ранило и контузило. Прудников закричал: «Братцы, Полового убило!» Уходить, мол, надо, пока всех не перебило! Рядом со мной в окопах лежали ребята из соседних деревень, Синявки и Иващковичи. Кричат: «Половой, мы тебя сейчас вытащим!» — «Лежите, — говорю, — а то и вас!..» Перетянул полотенцем ногу под коленкой. Лежу терплю. Боли вроде и нет. Только трясет и голова немеет. Сильно контузило. Мина рядом разорвалась. Так что временами я даже забывал, кто я, где я и что со мной случилось. Когда стемнело, позвал: идите, говорю, берите, теперь можно, не заметят. Стащили они меня в задний овраг и тем оврагом вынесли на дорогу. По той дороге мы подходили к передовой. Темно совсем стало. Левее нас вроде как деревня виднеется. Дорога проселочная. Место сухое. Там уже лежал один. Такой же бедолага, как и я. Его тоже в ногу. В ступню, навылет. Пулей. На дорогу нас выносили с тем расчетом, что рано или поздно будут проезжать наши и заберут, увезут в тыл. Никто ж еще не знал, что никакого тыла уже нет. Отрезаны тылы. Везде немцы. Ночь пролежали на обочине. Октябрь, холодно, хмарно. Осколок у меня из ноги снаружи торчит. Я смотрел на него, смотрел, подцепил да и рванул. Ох, сколько ж кровищи было, боже ты мой! Я опять перехватил полотенцем под коленкой. Бинтов-то не было. Ни у меня, ни у ребят, которые меня выносили. Кровь скоро унялась. Осколок большой, длинный, с указательный палец. Положил я его в карман. Долго носил. Потом, в лагере уже, выкинул. Утром, смотрим, колонна движется по дороге. Напарник мой и говорит: дождались, мол, слава богу. А я присмотрелся: нет, говорю, парень, не наши это. Колонна с уклона спускаться стала. Впереди мотоциклисты. Нет, говорю, мотоциклисты не наши, не так сидят. И точно. Мотоциклисты проехали мимо нас молча. Даже никто головы не повернул. Идет пешая колонна. Впереди офицер. Сразу к нам. У напарника моего ни винтовки, ничего. А у меня винтовка за спиной, ремень по-кавалерийски через голову перекинут. Так офицер винтовку мою снял с меня, перехватил за ствол — и прикладом ее об дорогу! Так и разлетелся приклад. Сумку противогазную хотел снять, дернул. А у меня руки заколенели, не слушаются, поднять их не могу. Тогда он расстегнул сумку, вытащил противогаз и тоже швырнул на дорогу. Расстегивает крючки на шинели — и в гимнастерку. Вытаскивает красноармейскую книжку. Спрашивает: «Коммунист?» Я мотаю головой — нет. А у меня там запись была: ОГПУ. Когда служил кадровую, то год, с 1933 по 1935-й, состоял в оперативном полку ОГПУ в Новосибирске. Вот там-то мне эту запись и сделали. Ну, думаю, пропал… Первая рота немцев уже прошла. Другая приближается. И тоже офицер подходит к нам. Тот, первый, показал ему мою книжку: коммунист? Тот покачал головой: нет. Тогда офицер спрятал пистолет обратно в кобуру, разорвал мою красноармейскую книжку и побежал догонять своих. Прошли роты, обозы потянулись. На каждой телеге по два-три солдата. Едут мимо нас, хохочут, прицеливаются из винтовок, кричат: «Пух! Рус! Пух! Иван! Пух!» Но и они проехали, а нас не тронули. А погодя подошла крытая машина, и нас зашвырнули в кузов. В темноте я не разглядел, кто нас грузил. Кажется, наши, пленные. Говорили по-русски. — Так начался мой плен, мои мытарства между жизнью и смертью. Повезли. Не доезжая Смоленска — лагерь для военнопленных. Уже и столбики с колючей проволокой поставлены. На воротах часовой. Поляк. Хорошо говорил по-русски. Он поглядел на нас, какие мы, и говорит: «Далеко от ворот не уползайте, ждите тут, утром будет машина в Смоленск, и я вас в первую очередь отправлю, там вас хоть перевяжут…» В лагере — как в тырле для скота. Тысячи людей. И все наш брат в солдатской гимнастерочке. Многие без шинелей. Кухни полевые. Наши. Возле кухонь толкотня, крики. Баланду раздают. «Как бы нам, — говорю часовому, — поесть?» — «Терпите, — говорит. — Поползете туда, пропадете — задавят вас. Видите, что там творится?» А правда: к котлу по головам лезут, дерутся. Голодом людей довели до такого состояния, что они уже, как звери, стали кидаться друг на друга из-за куска… Утром пришла машина. Мы кое-как встали. Но тут к машине кинулись другие, нас сбили с ног, начали топтать. Поляк снял с плеча винтовку, закричал: «Раненых вперед!» Так нас увезли в Смоленск. Выгрузили на железнодорожной станции возле пакгаузов. Раненых оставили возле заборчика. Мы сидели привалившись спиной к штакетнику. Ждали погрузки в вагон. Помню, там, возле пакгаузов, произошел такой случай. Конвоир повесил на штакетник ранец и отошел куда-то. А один из наших пленных, молоденький такой, вытащил из ранца полбулки белого хлеба. Хлеб мягкий, рыхлый. Отошел поодаль и стал торопливо поедать его. Вскоре вернулся немец. Видит: ранец его открыт, закричал: «Ва-ас?!» Увидел пленного и остатки своего хлеба в его руках, схватил его, начал тормошить. Тот даже не смотрит на немца, жадно поедает добытый хлеб. Тогда немец подвел его к насыпи и снял с плеча винтовку. Парень стал есть еще торопливее. Немец прицелился ему прямо в лоб, в упор, но не стреляет, кричит, бранится, ногами топочет. А тот все ест и ест хлеб, только белые крошки падают. Будто знал, что не успеет доесть до конца. Пуля попала ему в лоб, в самую середину. Так и повалился под насыпь с недоеденным белым хлебом… — Раз уж заговорил о хлебе, расскажу еще одну историю. Когда меня, уже недвижимого, сняли с эшелона в Дорогобуже, немец, начальник конвоя, вывел из строя четверых военнопленных и кивнул им на меня — приказал нести. А так бы бросили. Лагерь от станции был неподалеку. Несут меня, разговаривают между собой: тяжелый, давай, мол, бросим его на обочине, а сами заскочим в колонну, спрячемся, пускай другие несут… А один из них: нет, дескать, надо нести, раз приказали, а то немец обозлится, что ослушались, постреляет нас. Я все слышу, что говорят. Несут так-то меня по слободе. Колонна идет по дороге, а меня несут тропинкой, вдоль дворов, вдоль штакетников. Навстречу женщина лет тридцати пяти. Остановилась, плачет, платочком слезы утирает. На меня глядит. Открыла сумочку, в сумочке коврига хлеба. Переломила ковригу пополам и одну половинку кладет мне на грудь. «Храни тебя Господь», — говорит. Вот, может, эта ее короткая молитва обо мне, ее слезы к Богу меня и спасли в немецком плену. Тысячи на моих глазах умерли, а я жив остался. Да, я уже которые сутки не евши. Как воблы генераловой под Новодугинской пососал, так и все. Ну, думаю, может, и не умру еще, раз судьба соломинку бросила. Хлеб лежит на груди, пахнет хорошо. Домом пахнет. Полем. Родиной. Думаю: надо ж с ребятами поделиться, что волокли меня и не бросили. Отблагодарить. Кусок-то большой… Поднесли меня к воротам и положили на землю. Положили, схватили этот мой хлеб, побежали в колонну. Только я их и видел. И так мне, брат ты мой, ни крошечки от слез той смоленской женщины и не досталось. Много я потом по лагерям скитался. Из Смоленска под Минск попал. Когда везли по Минску, подбегали женщины, спрашивали о своих, совали нам бутылки с пивом. Конвоиры их не отгоняли, не бранились даже. Пиво мы выпили, тут нас никто не обобрал. — В лагере под Минском мне совсем лихо стало. Лежу в коридоре каком-то, стоны свои слушаю. Жалобные получались стоны. Чувствую, сил моих больше нет так с жизнью прощаться. С ума схожу. Мне говорят: «Замолчи, что стонешь так громко?» Потом меня перенесли в палату. Врачи русские. Один, который перевязку мне делал, говорит: «Если бы ты в госпиталь попал, то скоро бы на ноги встал, а тут… Лежи, не знаю, может, и выживешь». Нога моя вздулась, почернела. Доктор посмотрел, погремел инструментами и опухоль мою вскрыл. Оттуда все полилось. В лагере под Минском. Кажется, место то называлось Пушкинскими казармами. Нас кормили пареной гречихой. Неободранной. Так от нее многие умирали. Наедятся, потом пойдут в отхожее место и оттуда уже не возвращаются. От запоров умирали. Я гречиху ту пареную ел так: по зернышку, каждое зернышко очищал. Некуда было торопиться. В Пушкинских казармах меня звали Стариком. Борода отросла долгая-долгая, черная. Зимой начался тиф. И к весне из 18 тысяч военнопленных в живых осталось только две. Мертвых складывали напротив лагеря в штабель. За зиму большую скирду сложили. Потом, когда тиф угас, стали разбирать ту скирду. Вывозили и зарывали где-то неподалеку в овраге. Зарыли б и меня в том овраге, если бы не свела судьба с военфельдшером одним. Забыл его фамилию. Имя только помню — Вася. Расстреляли его в сорок третьем вместе с другими врачами за непослушание и распространение сводок Совинформбюро. Так вот, когда в Пушкинских казармах начался тиф, он мне сказал: «Если почувствуешь, что заболеваешь, скажи, я тебя в тифозный барак не отправлю». В лагере к тому времени очистили один барак и сносили туда больных тифом. Оттуда живыми уже не возвращались. Оттуда была одна дорога — в скирду. Умирали там по-разному. Кто от болезни, а кто и от голода. Стояли там две бочки: бочка с баландой и бочка для параши. Кто мог встать, подходил, черпал баланду. А кто не мог… Я переболел в палате. После болезни встал. Военфельдшер меня устроил в столярку. Я умел хорошо вязать рамы. Делал ручки для ножей. Мог стол сделать, табуретку. В Зимницах у нас исстари велось — всегда жили хорошие столяры и плотники. Дерево знали, чувствовали, любили. — Как попадают в плен… Все очень просто. Весной 1942-го мы, конники кавкорпуса генерала Белова, с десантниками и остатками 33-й армии выходили из окружения. Почти все перераненные, больные, опухшие от голода, истощенные до крайности. Наш эскадрон разбили, разметали. И мы уже шли небольшой группой. Прошли мы несколько километров. Вышли к деревне. Тетка пасла корову. Я ее спрашиваю: «Тетушка, кто в деревне?» А она мне: «А у меня ничего нет». Так я от нее ничего толком и не добился. Пошли в деревню. На краю деревни разбитый взрывом дом. Воронка. Навес. Зашли под навес, постояли. Стой не стой, а есть охота. Пошли дальше. Зашли в жилую хату. Нас там встречает парень лет восемнадцати, в руках у него немецкий карабин. Одет просто, по-крестьянски. Я его и спрашиваю: «Партизан?» Он мне: «Да, партизан». Так он мне ответил и ухмыльнулся. Чего он, думаю, ухмыляется? И винтовка немецкая… Хозяйка нас усадила за стол, налила борща. Нарезала хлеба. Мы сразу на еду накинулись, обо всем забыли. Рады: к своим попали: Парень тем временем вышел на крыльцо и выстрелил в воздух. Пришел другой, тоже с немецкой винтовкой, лет сорока. Внимательно посмотрел на нас. Парень ему: «Вот, беловцы из лесу пришли. Что будем делать? Пускай уходят, или как?..» — «Поведем», — говорит тот. Тут-то мы и поняли, к каким партизанам попали. Старший опять стал нас осматривать. Товарищ мой весь оборванный. А на мне еще хорошая диагоналевая гимнастерка и кавалерийская портупея с ремнями. «Сымай», — говорит. Делать нечего, снял я с себя свое добро, швырнул на пол и говорю: «На. Только учти: прибыли тебе от нашего несчастья не будет». — «Ладно, — говорит. — Помолчи. Будешь еще рассуждать… Это тебе не при советской власти». Ага, думаю, советской властью меня попрекнул, обиженный. Этот не отпустит. Он бы, наверное, и штаны с меня снял, присматривался он и к штанам, да они у меня прострелены были и в крови. Бранишь, гад, советскую власть, а сам все норовишь от нее кусок урвать… Но это я вслух уже не сказал. Повели нас в другую деревню. Привели. Деревня большая, дворов пятьдесят. Называлась та деревня, как мне помнится, то ли Каменец, то ли Каменка. Держали нас в школе. — В Ельне в лагере я свои сапоги обменял на пайку хлеба. Голод был страшнее смерти. Когда поживешь два месяца на траве и коре да на горсти пшеницы, то кусок хлеба покажется дороже всего на свете. В лагере было много партизан. У них была припасена еда. Им и приносили — они же местные. Прошло несколько дней. Нас собрали, повели на Починок. Ночью прошел дождь. Раны мои сковало. Утром надо вставать, идти, а я не могу подняться. Подбежал немец из конвоя, поднял меня за воротник рубахи и ударил сапогом. Я ему и говорю: «Ты, варвар!.. Попался бы ты мне месяца два назад!..» Я-то думал, он ничего не поймет. А рядом оказался переводчик, перевел, что я сказал. Эх, как он обозлился! Побледнел, покраснел, опять подлетает ко мне и кричит: «Ты — варвар! Ты — варвар! Ваша Россия — варварская страна!» Я засмеялся. И они меня наказали таким образом: всех раненых усадили на телеги, а меня поставили в колонну. Я шел пешком. Ребята меня поддерживали, не бросали. Мне один: «Ты, комиссар, с ними не спорь. А поставят к березке, и вся недолга…» — «Да я, — говорю, — не комиссар. Я такой же, как и ты». Тут мне подали палку. Я пошел опираясь на палку. Другой рукой держусь за телегу. А немец, тот самый, подлетел — и по руке мне прикладом. В телеге сидит бывший повар из партизанского отряда. Нога у него забинтована. Раненый. Я с ним в лагере познакомился, сдружился. Он мне и подал руку в дороге. Ладно, думаю, ковыляю себе дальше. И чуть погодя Вася опять мне руку подал. Так, держась за телегу, мне идти все же значительно легче. Немец заметил и опять подбежал. Вырвал у меня из рук палку и стал той палкой лупить и меня, и партизана. И тут кто-то из ребят и говорит: «Вась, дай ты ему! За что он тебя бьет?!» И Вася махнул ему разок. Парень был крепкий. В партизанском отряде всегда возле котла. Силенку еще не растерял. Немец так и сиганул в кювет. Даже винтовка в сторону отлетела. Немцы закричали. Вася бросился в гущу колонны. Где его там найдешь? Колонну остановили. Вышел переводчик, объявил: «Если не выдадите того, кто ударил германского солдата, каждый десятый будет расстрелян». Никто Васю не выдал. Немцы бегают, высматривают. А мы стоим молчим. Постояли-постояли да и пошли дальше. Это был уже не сорок первый год, когда они с нашими пленными делали что хотели. Немцы к тому времени тоже уже в плен стали попадать. И побаивались, что и их будут истреблять. Я без палки иду кое-как. Ослаб совсем, повалился. Подходит немец. Не тот, другой. Подошел, кольнул в бок штыком: «Штейт!» Лежу я на обочине, ни встать, ни идти уже сил нет. Я уже и смирился: пускай убивают, чем так мучиться. Все равно не дойду. Немец кляпал-кляпал надо мной затвором и штык к виску прикладывал, а выстрелить все же не выстрелил. Остановил подводу. Меня бросили в ту подводу и повезли. Лежу я в подводе и думаю, как во сне: «Это ж что, я опять живой остался…» — В Рославле, помню, гонят нас мимо станции. Стоят полицейские. Молодые ребята, рослые, здоровые. Кто-то из наших крикнул: «Ребята! Дайте закурить!» — «Пускай тебе Белов даст закурить!» — «Ах ты, шкура немецкая! Да ты и мизинца не стоишь нашего генерала!» Чуть до драки не дошло. Немцы нас прикладами в строй опять загнали. А то мы их уже окружили… А, думаю, напустили и вы в штаны, когда мы Дорогобуж взяли. Небось вокруг Рославля все окопами ископали… Немцы ничего не поняли, думали, мы из-за курева поспорили. Пригнали в лагерь. Вышел врач. Молодой, лет тридцати. Стал осматривать меня. Увидел, что рана свежая, спрашивает: «Где это тебя?» А дело в том, что в основном в Рославль пригоняли тех, кто был взят в плен еще в сорок первом году. Фронт назад отодвинулся, вот немцы и перегоняли пленных подальше в тыл. «Под Москвой», — говорю. «Как дела под Москвой?» — спрашивает. Они не знали правды. «Дали мы им!» — говорю. И рассказал, как брали Солнечногорск, Козельск, как ходили по тылам, как пытались взять Вязьму, как атаковали Дорогобуж и сколько там всего захватили. Немцы-то им говорили другое: что Москве уже капут, что не сегодня завтра войне конец… — После Рославля были лагеря в Борисове, Минске. Потом погнали в Польшу. И был такой случай в одном из лагерей в Польше. Работали мы в овощехранилище. Часовой — австриец. Когда я только прибыл, ребята мне сказали: «Сейчас к тебе подойдет». «За чем?» — «Спросит, сколько немцев убил? Говори, что много, закурить даст». Работаем. Подходит конвоир. Невысокого роста. Немного так тюляпает по-русски. «Где воевал?» — спрашивает. «Под Москвой», — говорю. А они знают, что под Москвой сильные бои были, много немцев побило там. Покачал уважительно головой: «О-о! Гут! И сколько немецких солдат ты убил?» — спрашивает. Я и говорю: «Да сорок, пожалуй, будет». И показал на пальцах, чтобы быстрее дошло. «О-о! А кем ты был на фронте?» «Пулеметчиком, — говорю. — Первым номером станкового пулемета системы „Максим“. Такой большой машинненгевер…» — «О-о! Ты хороший солдат!» И правду ребята говорили: дал мне австриец несколько сигарет. И сам закурил. Сел неподалеку, курил, на меня поглядывал и головой качал. Пожилой был австриец, видать, еще в Первую мировую воевал. Потом погнали нас дальше. Куда везли, было непонятно. Привезли в концлагерь в Бреслау. Вот так я оказался в Чехословакии. В это время там, в концлагере в Бреслау, находился генерал Карбышев. Лагерь размещался в каком-то зрелищном учреждении. Койка генерала Карбышева стояла на балконе, отдельно от нас. Рядом, в этом же помещении, но за самодельной ширмой из простыней, располагалась санчасть. Я бывал там почти каждый вечер. У меня распухала нога, и после работ я ходил на перевязку. Санинструктор меня с Карбышевым и познакомил. Дмитрий Михайлович расспрашивал о боях под Москвой. Ему приносили газеты. Русские газеты. Он читал их. Когда я в первый раз пришел к нему, он как раз и читал газету. На работы его не гоняли. Все же генерал. — В лагере у нас была подпольная организация. Она и помогла мне бежать. Однажды стали формировать команду для переброски в Белоруссию, на срочные работы. В команду ту попал и я. Меня туда включили с условием, что, когда прибудем в Белоруссию, я уйду к партизанам любой ценой. Писарь — наш был человек, вот он меня в ту команду и вписал — меня и еще нескольких своих. Мы друг друга знали. Держались вместе. Прибыли в Слуцк. Поезд остановился где-то в пригороде. Вышли мы из вагона. Охранник наш куда-то ушел. Стоят машинисты, переговариваются. Вышли покурить. Начал я их расспрашивать. Поняли они, куда я клоню. Один мне и говорит, в открытую: «Нет, браток, тут лучше и не пытайся. Ты не смотри, что охраны нет. Поймают сразу. Поля кругом. И немцев много. Полиция. Куда ты побежишь?» Повезли дальше. Бреславскую нашу группу разбили, разослали по разным лагерям. Осталось нас трое. Едем — леса кругом. Хорошо бы, думаем, здесь где-нибудь… И точно, вскоре выгрузили, погнали в лагерь. По дороге в лагерь мы и бежали. Конвой был немногочисленный: один немец с винтовкой впереди, другой сзади, а посреди полицейский на коне. Полицейский куда-то ускакал, в деревню, видать. Мы как раз возле деревни проходили. Рассветало. Еще сумерки стояли. Колонна стала поворачивать. Впереди конвоир за поворотом скрылся, а задний на другую сторону перебежал. Мы, трое, в лес и шмыганули. Никто и не заметил. Пришли в одно белорусское село, в веску, как там говорят. Идет мальчик. Я его подозвал, спросил о партизанах. Он посмотрел на меня и говорит: «Пойдем». Привел в хату. За столом парень с автоматом. Автомат немецкий. А я смотрю внимательно: один раз к «партизанам» я уже попал, в другой раз не хочу. Но на наше счастье, оказалось, что попали мы действительно к своим. Так началась моя партизанская жизнь. Но это уже другая история. Вначале нас откармливали. На задания не посылали. Хотя уже зачислили во взвод разведки. Командир отряда посмотрел на нас и сказал: «Ребята вы обстрелянные, бывалые. В разведку пойдете». Ну что ж, в разведку так в разведку. «А сперва, — говорит он нам, — силенок немного поднаберитесь». Кормили нас хорошо. Втроем мы за один раз съедали ведро картошки! До дна! Вскоре мне дали коня и должность командира отделения. Потом — командира взвода. Во взводе у меня было отделение подрывников. Однажды пустили под откос эшелон с живой силой. Заряд был хороший, вагоны так и разметало. Да и насыпь в том месте оказалась высокой, вагоны крутило так, что в лесу долго грохот стоял. Потом из депо, где у нас тоже свои люди были, сообщили, что при взрыве погибло 309 немецких солдат и офицеров. Мой взвод, можно сказать, за дивизию дело сделал. Две полнокровные роты — это хорошая дивизионная операция! Четырнадцать месяцев я был в отряде. И еще потом один месяц на «очистке». После операции когда наши войска продвинулись далеко вперед, на запад, в белорусских лесах осталось много окруженных групп немцев, полицаев. Да, вот такая история. В сорок втором я от них хоронился. А в сорок четвертом — они от нас. Вот жизнь как поворачивается… Многие, кого мы брали в плен, были в немецкой форме и хорошо говорили по-русски. Некоторые были одеты в эсэсовскую форму. Тут попадались не только полицейские, но и остатки разных специальных подразделений, и власовцы, и группы из первого русского национального полка СС, и польские офицеры Армии крайовой, и дезертиры. Те прятались в лесах с лета сорок первого года. Некоторые сами выходили. В основном это были местные жители. Кого бабы прятали, кого родители. — А уже слыхать было, особенно по ночам, как наши идут. Тяжелая артиллерия била. Фронт валом катился. Тут уж наши хломосили почем зря, не то что в сорок первом под Вязьмой. Иногда нас отправляли на железнодорожную станцию — разгружали вагоны. Обычно, когда нас гнали туда, вдоль дороги стояли жители, в основном угнанные немцами из оккупированных областей. Кричали: «Кто из Тулы? Кто из Брянска?» Деревни называли. Слышу, кричат: «Зимницкие есть?» Поворачиваюсь, кричу вслепую: «Я из Зимниц, а ты кто?» Стоит мальчик: «Ты что, дядя Ефим, не узнал меня?» Боже ты мой, гляжу, это ж Витя Лавреев! До войны такой шалун малый был! «Что в Зимницах?» — спрашиваю. Он мне все и порассказал: что Зимницы немцы сожгли дотла, что мужиков всех, и даже ребят по пятнадцать-шестнадцать лет, постреляли, что только кое-кто случайно остался жив. «Бабы-то с детьми живы?» — «Живы!» — говорит. «А отец мой?» — «Нет, — говорит, — расстрелян». «А тесть, Кирилл Арсентьевич?» — «И он», — отвечает мне Витя. «А дядя Охрем?» — «Дядя Охрем, — говорит, — живой остался». Условились мы с ним на завтра встретиться возле проволоки. Гражданским к нам приходить разрешали, охрана не препятствовала. Да что-то не пришел Витя. И надо ж было такому случиться, что встретились мы с ним потом еще раз, уже в Германии, куда нас дальше угнали. И рассказал он мне тогда побольше. Например, что в Минске с ним вместе Степанида была с детьми. Это одна женщина наша, тоже зимницкая. А у нас в Минске комендантом лагеря в то время был немец по фамилии Кац. Раньше, когда мы только-только туда поступили, другой был. Тот все, бывало, ходил с расстегнутой кобурой. Чуть что, стрелял без предупреждения. Много нашего брата пострелял. А Кац был добрый. Вот, помню, подойдет к проволоке женщина, уговорится с кем из наших — и к нему: мол, господин комендант, мужа нашла, отпусти отца к детям. Усмехнется немец да и прикажет отпустить пленного. Отпускал насовсем. Слыханное ли дело — на волю, после таких-то мучений… А вот же отпускал. Вот бы мне встретиться тогда со Степанидой!.. Витю Лавреева я встретил после 3 мая 1945 года, когда нас англичане освободили. Англичане нас передали нашим. За мной ничего такого не числилось. Поэтому после передачи я сразу попал на хозяйство и, считай, опять, как в сорок первом под Новодугинской, на должность старшины. Жили мы в польской деревне, работали на маслобойне. Снабжали войска продовольствием. Раз приезжают двое молодых офицеров из особого отдела. Поговорили и тут же отпустили. Больше трепали тех, кто в сорок третьем и позже в плен попал. А нас, кто в сорок первом да в сорок втором… Знали, какая война на нашу долю выпала. — Никому я раньше не рассказывал, как был в плену. Не хотелось об этом вспоминать. Но что ж, раз начал… Сколько годов прошло… Меня поймет только тот, кто сам побывал там. Тебе-то зачем это все нужно? Чужие страдания… Ну, тогда ладно, слушай, как говорят у нас, да не перебивай. На ночь нас закрыли в каком-то складе. Стены кирпичные, прочные. Из своего полка я никого не встретил. А из дивизии нашей там народ был. И красноармейцы, и командиры. Утром — в эшелон. Везли несколько дней. Доехали до Славуты. В Славуте выгрузили и разместили в наших довоенных кавалерийских казармах. В дороге нас, конечно, не кормили. На станциях наши ребята, кто победовей, в дыры спускали на проволоке банки и просили прохожих или железнодорожников, чтобы налили воды. Жара. Мучила жажда. С ума сходили от жажды. Охранники всех, кто подходил к вагонам, отгоняли. В Славуте, когда начали выгружать, только по нескольку человек из каждого вагона вышли сами, на своих ногах, или нашли силы выползти. Остальных вытаскивали и складывали в кучи, как дрова. Трупы уже закоченели. Умирали и от ран, и от голода, и от жажды. Отступали — ни пищи, ни воды. В плен попали — то же самое. Рана моя стала заживать. Ранение оказалось неопасным. Я выжил. Сказывалась и моя хорошая довоенная физическая подготовка. В лагере в Славуте я попал в отдельную команду медработников. Руководил нами военврач Поппель. Он знал по-немецки и договорился с немцами, чтобы те позволили пленным медработникам хоть как-то присматривать за ранеными. И даже вот что мы делали: под охраной ездили в лес, нарезали еловых и сосновых лапок, заваривали их в котлах и этим отваром поили ослабленных пленных наших солдат. Кормили нас баландой с добавлением гречки. Гречка была не очищена. Осталась она еще от наших запасов. Когда из Славуты уходили наши войска, вывезти вороха гречки не успели, облили бензином и подожгли. Но она только сверху обгорела, а внизу вся осталась целой, только дымом пропахла и бензином. Вот нам, бедолагам, и сгодилась на прокорм. У нас у всех были какие-нибудь посудины. У кого кружка, у кого банка, у кого котелок остался. Немцы, когда в плен брали, котелки не отнимали. Туда, в эти посудины, нам баланду и наливали. Охраняли нас в концлагере в Славуте не только немцы, но и кубанские казаки. В картузах, в штанах с лампасами. С винтовками ходили вдоль проволоки. На вышках сидели немцы. Пулеметчики были немцы. А пешая охрана — казачки. Немцы нас не стреляли. Не помню такого случая, чтобы с вышки огонь открывали. А вот казаки в нас стреляли. Будто случая искали. И многих наших пленных красноармейцев убили именно казаки. Я напраслину не наговариваю — говорю то, что видел и пережил. Подойдет, бывало, пленный к проволоке и палочкой на конце начнет доставать какую-нибудь травинку. Палочка непростая, с гвоздиком на конце. Голодали ведь! И травинке душа рада! Вот он, казак-охранник. Идет. Винтовку с плеча сымает: «Отойди от проволоки! Стрелять буду!» Пленный ему: «Стреляй! Все одно от голода подыхать!» А сам не верит, что тот выстрелит. Но казаки выслуживались перед немцами: вот, дескать, какие мы надежные охранники! Как исправно службу несем! Другой корить его начнет, охранника: «Что ж ты, сук-кин сын! Немецкую винтовку взял. Шкура!» Да по матушке. Глядишь — бах! Поволокли всего в крови к яме. Так что в Славуте нас охраняли и убивали не немцы, а казаки. А тут другая беда: в лагере начался сыпной тиф. Вши. Завшивели все. Скопище народу. Никакой санитарии. И пошло. Умирали десятками и сотнями. Вскоре нас, кто пережил тиф, повезли в Германию. Привезли в Говельдорф. Это — на границе Германии и Франции. Здесь, помню, произошел такой случай. Погнали нас на работы. Копали какой-то ров или котлован. Смотрю, ребята заходили, зашумели. Охранник прибежал, а поздно. Дело уже сделано: двое лежат с разрубленной головой. Так военнопленные расправлялись с провокаторами. Немцы засылали осведомителей. Те вынюхивали, доносили на командиров и руководителей. Мы хоть и пленные были, подневольные, но не стадо баранов и рабов. После этого случая раскидали нас по разным лагерям. Я попал в городок Торн на Висле. И там встретил своего довоенного друга, тезку, Васю Жижина. Мы с ним вместе заканчивали Серпуховское медучилище. Бывает же такое! Вася воевал с сорок первого года, с 22 июня. Первый бой принял на Буге. Родом он был из Тульской области, со станции Тарусская. После войны переехал в Пущи но на Оке. Несколько лет тому назад умер. Я ездил хоронить его. Вася меня сперва не узнал. У меня от продолжительного голода и истощения организма появились сильные отеки. Нажмешь на мышцу — ямка остается. Белковые отеки. Мешки под глазами. Я уже доходил. От прежней силы и следа не осталось. В Торне нас было человек восемьсот. Через два месяца осталось четыреста. Остальные умерли. Они нас попросту морили голодом и изнурительными работами. Организм не выдерживал. А тут случай нам помог. Под Дюнкерком немцы захватили английский десант. Пленных пригнали в Торн. Мы оборудовали для них лагерь. Мы, русские военнопленные, — рабочая скотина. Мы должны были работать и умирать. Каждый день — по нескольку десятков. И — в яму! В яму! А пленные английские солдаты и офицеры играли тем временем в футбол. И них было хорошее питание. Они получали от Красного Креста продовольственные посылки: мясные и рыбные консервы, колбасу, печенье, кофе, конфеты, сахар, масло. Все у них было. А некоторые из наших ребят, когда узнали об этом, от одной мысли сходили с ума. Потому что нас кормили баландой из брюквы. И воняла эта баланда как моча кролика. Я как-то после войны, году в пятидесятом, завел было кроликов. С полгода продержал — нет, не могу! Как, бывало, подойду к клетке — баландой лагерной, брюквой пареной пахнет… Ужасом пахнет. Вывел. Клетки сжег. Англичанам немцы варили гороховый суп с мясом. Суп этот англичане не ели. Брезговали. Ну, с посылками от Международного Красного Креста, конечно, можно было и побрезговать немецким варевом. Англичане нам отдавали свой суп. Но котел с супом надо было еще вынести из английской зоны в нашу. Не все охранники это позволяли делать. Были в охране и эсэсовцы. В основном в лагерную охрану они попадали из госпиталей. Кто без глаза, кто без руки. На фронт их не брали, а в охране служили. Такие стреляли без предупреждения. Мстили нам, русским, за свои раны и увечья. Немцы хоть и хозяева, а с куревом и у них было трудновато. Англичане же в посылках регулярно получали хорошие сигареты. За сигареты охранники приносили нам гороховый суп. Или пропускали двоих-троих наших в английскую зону за котлом. Вот этот-то гороховый суп и снял белковые отеки, многим спас жизнь. Мы ожили. Так что спасибо англичанам! Это и был для нас второй фронт. Англичанам мы стирали белье, чинили обувь, шили тапочки. Так что не за здорово живешь получали от них гороховый суп. Немцы в лагере были разные. Были просто звери. Особенно бывшие фронтовики из СС. Бьет, сволочь, всем, что под руку попадется. До смерти забивали. А другой, смотришь, посылку из дому получит, позовет, оглянется и что-нибудь съестное даст. Угостит, скажет: мол, из дому получил гостинцы. Начнет о детях рассказывать, о своей фрау… Добрые люди и среди немцев были. Вытащит, бывало, фотокарточки, покажет свою семью. Вскоре нас перевели в Грудзендз, на Вислу. Разгружали мы там товарные вагоны с углем. Тут у нас с кормежкой стало похуже. А работы — побольше. Но мы уже жить в плену научились. Шили тапочки. Шили и продавали. Охранникам или гражданским. А на эти деньги приобретали продукты. Однажды в Грудзендзе была облава. Что-то искали. Налетели автоматчики с собаками. Выхватили из колонны двоих наших. Они несли в барак несколько брикетов с углем. Уголь мы таскали, чтобы разжечь огонь, погреться и сварить что-нибудь. Так этих ребят, которых прихватили с брикетами, избили так, что мы их несли до барака. Они их били, а мы стояли и смотрели. Не заступишься ж. Работали и на продуктовых складах. На одном складе была мука. Туда посылали тоже часто. Начальник склада, поляк, разрешал набирать с собой мучицы. У всех у нас под одеждой были привязаны небольшие сумочки, сшитые специально для этого дела. Фронт приближался. Шел уже сорок четвертый год. От Вислы наш лагерь погнали на запад. Шли пешком. В дороге нас не кормили. И вот идем полем. А у дороги — бурты свеклы. Смотришь, колонна зашевелилась, и человек тридцать-сорок срываются и бегут к этому бурту. Немцы сразу начинают стрелять из винтовок. Как правило, никаких предупредительных — открывали огонь в бегущую толпу, на поражение. А мы, когда бежали к бурту и обратно, рассчитывали на то, что всех конечно же не перебьют. Уцелевшие в колонну приносили свеклу. Смотришь, вернулся цел, и 3–4 свеклицы в руках держит. А возле бурта 3–4 человека лежат… У всех ножички: «Дай отрезать, пожевать». Начинается дележка. Потом — самое страшное, понос открылся. Присядет пленный у дороги, а охранник уже стоит ждет. Колонна уходит. Охранник стволом винтовки толкает: долго, мол, сидишь, давай скорее… Еще минуту-другую подождет и, если не встал, прикладывается и из винтовки в упор… Наша колонна по той дороге, видать, не первой прошла: и везде по обочинам лежали убитые наши военнопленные. Однажды на ночлег остановились у бауэра. Вечер опускался холодный, моросил дождь, и хозяин пустил нас в сарай. А в сарае были сложены снопы пшеницы. Как только нас закрыли, ребята эти снопы в руки — и пошла молотьба! — Наелись пшеницы и кое-что в сумочки насыпали, в дорогу. Последним этапом моих мытарств и скитаний между жизнью и смертью в немецком плену стал аэродром Эльгебек. И раз ночью на аэродром налетели английские бомбардировщики. Повесили на парашютах осветительные ракеты и пошли сыпать бомбы. Основной удар пришелся на наши бараки. Видимо, англичане думали, что здесь расквартирован летный состав. Погиб и наш охранник, австриец Ешка. Хороший был человек. Много для нас добра сделал. Меня волной отбросило и ударило о стену. Я потерял сознание. Первая бомба попала в барак, где был Вася Жижин. Хорошо, что наши бараки по всему периметру были обложены огромными валунами. Валуны гасили ударную волну, задерживали осколки. За одним из таких валунов лежал и я. Когда пришел в себя, услышал крики и стоны. Кричал один наш товарищ, мордвин. Его завалило кирпичами рухнувшей печи. Я хотел было подняться, помочь ему, но тут меня ударило по спине балкой. У меня сразу отнялись ноги. Вася Жижин отыскал меня и вытащил из барака на улицу, положил под куст сирени. Самолеты еще не улетели, а военнопленные уже побежали на кухню, поискать что-нибудь поесть. Кухню тоже разбомбило. Голод пострашнее бомбежки. Несколько дней у меня изо рта шла кровь. Мучила сильная жажда. Что-то внутри повредилось от удара. Немцы своих раненых стали увозить в госпиталь в крытых фургонах. Последняя машина осталась пустой. И в нее погрузили несколько человек раненых из числа военнопленных. В эту группу попал и я. Хотя было страшно: брали самых тяжелых, и мы боялись, что возиться с нами не станут, довезут до первого глубокого оврага и вывалят туда… Но привезли в госпиталь. Смотрю, ходит медсестра. Немка. Совсем молоденькая. Я ей: «Медхен, ихь виль тринкен. Битте, медхен!» Она внимательно посмотрела на меня, ушла. И смотрю, несет стакан воды. Вот тебе и медхен… Пожалела доходягу русского… Да, брат ты мой, не все немцы звери были. Нас перевели в интернациональный лазарет для военнопленных. Медработников в том лазарете почти не оказалось. Сами ухаживали друг за другом. Среди нас были русские, французы, поляки, югославы. Кормили нас баландой и давали по тонюсенькой пайке хлеба. Хлеб был не настоящий, выпечен с добавлением опилок. Когда, помню, ешь, на зубах их чувствуешь. Вот так Бог меня и тут сохранил. В который раз за эти жуткие годы. Через много лет Вася Жижин мне рассказал вот какую историю… Из Эльгебека нас, тяжелораненых, вывезли на машине. Остальных, кто мог передвигаться самостоятельно, построили и сказали: «Вы идете в лазарет. Шагом марш!» Повели. Довели до ближайшего оврага. «Стой!» Выстроили вдоль оврага и постреляли. Их там было 120 человек. Вот тебе и судьба… А меня в это время немка водой поила… Тем временем американцы и англичане стали нажимать с запада. И однажды мы узнали: немцы оставили Гамбург. А от Гамбурга до нас — 90 километров! И мы уже знали, что дня через два союзники будут здесь. И правда, вскоре немцы побежали. Уходили они поспешно, к датской границе. Госпиталь охранял один немецкий солдат. Когда пришли англичане, он куда-то исчез. К тому времени я уже поднялся на ноги. Мне ребята нашли подходящую палку, и я опирался на нее, как на костыль. Мы вышли посмотреть на англичан, какие они, наши освободители. Английские солдаты и офицеры ехали на машинах. Радостные, возбужденные. Многие одеты в шорты. К нам пришел английский офицер. С ним кто-то из Красного Креста. И нам всем сразу раздали продуктовые посылки. Вначале — по одной коробке на двоих. А потом — каждому по коробке. Некоторые сразу навалились на еду, и несколько человек умерло. Я открыл пачку печенья, съел несколько штук и больше не стал. Через несколько дней объявили: всем русским собраться в школе. Неподалеку стояло четырехэтажное здание школы. Нас готовили к отправке в советскую оккупационную зону. Тут же через переводчика всем объявили: «Кто не желает переправляться в советскую оккупационную зону, может об этом заявить. Мы вам поможем». В советский сектор перевозили на грузовиках. Нас встретили военные в офицерской форме. Определили в барак. Происходило это в городке Штейнберге. Так мы попали в фильтрационный лагерь. Спали на нарах. Нары такие же, как и в немецком лагере. Кормили хорошо, выдавали полный солдатский паек. И вот, по очереди, начали вызывать в специальное помещение. Спрашивали: где воевал? Когда и при каких обстоятельствах попал в плен? Я все хорошо помнил и назвал номер своей дивизии, полка, фамилии командиров, даты боев и пленения. Ко мне особых вопросов и не было. Но вызывали несколько раз и спрашивали одно и то же. Каждый раз я вспоминал какие-нибудь новые подробности, но вскоре понял, что подробности их не интересовали. Все запишут, я распишусь, и все: «Идите». Некоторых, помню, уводили даже без проверки. Один с нами был, с аккордеоном… Где он взял этот аккордеон? Пришли, взяли, вывели и во дворе расстреляли. Рядом со мной на нарах лежали полковник и младший лейтенант, оба из Ростова. Земляки. Полковник ночами не спал, все вздыхал. В плен попал еще в сорок первом, под Вязьмой, раньше меня. Его часто вызывали. Но не уводили — каждый раз возвращался. Младший лейтенант все за него переживал. Виду не показывал, но я замечал, что волнуется за полковника. А сам он был летчик-истребитель. Первую нашу колонну из фильтрационного лагеря к советской границе отправили пешком. Когда шли по Польше… Шли-то усталые, голодные, мимо деревень, где полно продуктов. А поляки знаешь какие… Выйдут посмотреть, и вместо того, чтобы кусок хлеба вынести, начнут насмешничать. Ну и пошло… — Главное — голод. Это надо понимать. А охрана что? В своих же стрелять не будут. После того случая стали отправлять только поездами. Отправили вскоре и наш эшелон. В Берлине на железнодорожной станции произошла такая история. Когда вышли из вагонов, увидели стоявший рядом вагон-цистерну. На цистерне трафарет — череп с костями. А ребят наших этим не остановишь, полезли разведать, что там. Почти пустая, но на самом дне что-то похожее на спирт. Надо ж знать нашего брата… Нахватали в котелки, во фляжки. Младший лейтенант, ростовчанин, принес и нам с полковником. Я пить не стал: «Ты что, не видел, что там череп с костями нарисован? Немцы зря такой знак не поставят». Он мне: «Не бойся! Вот смотри, горит!» Плеснул этой жидкости в ложку, поднес спичку: «Видишь? Все в порядке! Не сомневайся!» Я все равно пить не стал. А вот другой лейтенант, гвардеец, который тоже ехал с нами, выпил. Он был командиром стрелкового взвода. Попал в плен недавно. Еще и форму не износил. В Германии на пересыльном пункте встретил свою сестру. Ее немцы угнали на работы в Германию, на каторгу. Много нашей молодежи там было. Тоже ехали назад эшелонами. Вот лейтенант-гвардеец и разыскал свою сестру. И вместе с ней ехал домой, в Россию. И только мы отъехали от Берлина, он мне и говорит: «Что это у меня с брюками?» Я ему: «А что?» — «Да лампасы куда-то делись. Были лампасы, а теперь вот где они? Нету!» И щупает свои галифе. Я смотрю: лампасы-то — на месте. А это у него уже от выпитого началось… Галлюцинации. Тут и другим стало плохо. Эшелон остановили на ближайшей станции. Человек пятьдесят сдали в госпиталь. Хорошо, там стояла наша воинская часть. А человек пятнадцать уже умерли. Умер и лейтенант-гвардеец. Вот так, ехал-ехал домой… И сестру нашел… Выпил на радостях… Привезли нас в Вышний Волочек. Снова — на нары. Снова — проверка. Вместе со мной ехал санинструктор. На Днепре в плен попал. Так ему «тройка» сразу зачитала указ: десять лет лагерей. Что уж там у него было, не знаю. Наши документы приехали в Вышний Волочек раньше нас. А в плену, скажу я тебе, люди вели себя по-разному. Кто прошел проверку, мог выбирать: хочешь служить, присваивали звание и отправляли в часть, кто сильно ослаб, того отправляли домой. Я поехал домой, в свою деревню Уваловку под Тарусой. Там жили мои родители. В Тарусе меня однажды встретил уполномоченный НКВД Максимов: «Зайди. Поговорим». Зашел. Поговорили. Я устроился на работу. В Тарусском районе после войны начался тиф. Специалистов по санитарному делу не хватало. А я все же был санинструктором стрелковой роты. И хоть там, на фронте, в донской степи, у меня была работа другая, я таскал раненых с поля боя, но и в санитарном деле кое-что понимал. Да и в лагерях приходилось заниматься тифозными больными. Вот и пошел я работать санитарным врачом. Так и остался в тарусской санэпидемстанции, и проработал в ней сорок шесть лет! |
||
|