"Возмездие Эдварда Финнигана" - читать интересную книгу автора (Рослунд Андерс, Хелльстрём Бёрге)

Среда

Эверт Гренс все же поспал с часок между пятью и шестью, скрючившись на узком диване в кабинете, — ему этого хватило. Гора факсов, которые Клёвье все подносил и подносил весь поздний вечер и начало ночи, разлетелась по полу: протокол вскрытия тела, рапорты патрульных, заключения экспертов-криминалистов лежали здесь и там, вперемешку. Хорошо, что хоть страницы пронумерованы.

Выписка из материалов следствия по делу заключенного из тюрьмы в Южном Огайо все еще лежала на животе — мятая, на многих страницах пятна от еды.

Он вспомнил того чертова кота.

Только было Гренс заснул, как тот завопил как оглашенный под окном на стоянке для полицейских машин. Была ли это серенада, или угроза, или вопль тоски от одиночества, Гренс не разобрал, да и охоты большой у него не было. Зверюга орал, как орут только коты. Гренс вспомнил, что в какой-то момент даже достал служебный пистолет и, чтобы утихомирить гуляку хоть на несколько минут, сделал пару предупредительных выстрелов, предусмотрительно целясь чуть выше, но все же достаточно близко, чтобы эта тварь, наконец, замолкла. Конечно, потом тот снова принялся за свое, и Гренс подумал было: а не пальнуть ли еще раз, но уж теперь наплевать на всё и стрелять на поражение, но удержался, а кот постепенно то ли сам примолк, то ли Гренс перестал его слышать и задремал.

Гренс поднялся.

Такое ощущение, что у него дырка в спине.

Он посмотрел на будильник, стоявший на другом конце письменного стола.

Возможно, он и поздновато позвонил Свену, Хермансон и Огестаму, но они его поняли и через час, ровно в семь, будут сидеть в этом кабинете и слушать его рассказ о том, что он прочел за эту длинную ночь — ничего подобного они в жизни не слыхали.


Они все пришли заранее.

Эверт Гренс с довольным видом посматривал на них, пока они рассаживались. Глаза у всех были усталые, лица еще бледнее, чем обычно зимой. Огестам явился первым, он был растрепан, а ведь обычно пробор у него безукоризненный.

— Джон Шварц, — проговорил Гренс тихо.

Только эти два слова. Такая отличная история. Он словно хотел подержать публику в напряжении.

— Он мертв.

Их лица, Гренс с удовольствием отметил на них недоумение. Закричали бы, что ли, что он голову им морочит или что, — но, может, просто устали и толком еще не врубились.

— Вчера, Эверт, я ведь видел…

Эверт Гренс махнул рукой на Свена: сиди и слушай.

— Он все еще лежит там в своей камере в Крунубергской тюрьме. — Гренс указал на стену у себя за спиной, тюрьма была в той стороне. — И можно сказать, чувствует себя неплохо. Для человека, который умер почти шесть с половиной лет назад.

— Гренс, о чем ты толкуешь? — Прокурор Ларс Огестам поднялся с места, ему не сиделось.

— И ты, Огестам, тоже сядь.

— Прежде объясни, что ты имеешь в виду.

— Вот ты сядь, и я объясню.

Эверт улыбнулся. Подождал.

— Когда ты сядешь, я объясню тебе, почему иногда полезно прислушаться к собственной интуиции.

Огестам огляделся вокруг и снова сел.

— Джон Шварц умер, пока ждал исполнения своего смертного приговора в тюрьме в Маркусвилле — какой-то дыре в Южном Огайо.

Снова их лица. Все такие же непонимающие.

— Тогда его звали Джон Мейер Фрай. Он больше десяти лет просидел в Death Row, осужденный за убийство шестнадцатилетней девушки. Он умер в своей камере от чего-то, что, кажется, называется кардиомиопатия. — Гренс пожал плечами. — Это когда сердце всё увеличивается и увеличивается, пока полная хана не наступит.

Он потянулся к стакану с водой, стоявшему на письменном столе рядом с будильником. Выпил, налил снова, и так — пока в графине не осталось ни капли.

— Кто-нибудь хочет воды?

Они покачали головами.

Он снова выпил, три глотка, и стакан пустой.

— Джон Шварц, он же John Doe, — это, таким образом, Джон Мейер Фрай. Умерший американский гражданин.

Он улыбнулся.

— Друзья мои, мы совершили нечто небывалое.

Улыбка стала еще шире.

— Мы упекли за решетку труп.


Часы на башне церкви Хедвиг-Элеоноры пробили семь, когда Торулф Винге распахнул входную дверь здания на Нюбругатан и вышел на легкий, но промозглый ветерок. Как обычно, несколько шагов на ту сторону улицы, и кружка свежевыжатого апельсинового сока в кафе, где уже спозаранку пахнет булочками с корицей.

Кошмарное выдалось утро!

В половине пятого он закончил срочный разговор с Вашингтоном, из министерства иностранных дел звонок переключили на его домашний номер. Государственный секретарь по международным делам Винге за годы службы привык к такому. Ничего необычного в том, что порой выпадают подобные ночи: есть вопросы, требующие незамедлительного ответа, и распоряжения, которые надо отдать, не дожидаясь утра.

Но такого еще ни разу не случалось!

Американский заключенный, приговоренный к смертной казни, скончавшийся в камере в Death Row в ожидании исполнения приговора. Человек, который умер и похоронен шесть лет назад, теперь вдруг оказывается в Крунубергской тюрьме в Стокгольме.

Торулф Винге шел от Нюбругатан к Эстермальму, к центру города и площади Густава-Адольфа, где располагалось министерство иностранных дел. Пару лет назад ему исполнилось шестьдесят, но он был в хорошей форме — стройный, спина прямая, волосы все еще густые и темные. Винге работал непрерывно, однако, в отличие от тех, кто постепенно сгорал от нехватки отдыха и времени на восстановление сил, оставался молодым и деятельным именно благодаря этим долгим часам, они были для него как воздух, кроме них, у него мало что было.

Он отпил сока с большим количеством мякоти, вдохнул зимний воздух и опять вернулся мыслями к тому длинному разговору и удивительной информации. Постепенно у него начало складываться решение. Вот так часто бывало: если что-то случалось, он шел размеренным шагом и искал решение, и умел находить его, это было известно и ему, и его сослуживцам.

Но этот случай может обернуться чертовскими неприятностями.

Пропавший заключенный, преступник, избежавший наказания, разгуливал себе преспокойно на свободе, и вот снова оказался за решеткой.

Но не в этом даже дело.

Тут вопрос престижа, дело принципа, все символично, можно сказать.

Преступление и наказание, американское общество особо чтит право жертвы на возмездие. За последние годы там понастроили новых тюрем, и это еще только начало: все эти губернаторы, сенаторы и даже президенты побеждали на выборах благодаря тому, что обещали ужесточить наказания и таким способом остановить раскручивающуюся спираль насилия. Человек, который сейчас сидит в шведской тюрьме, — значительная и опасная фигура для политиков, которые мечтают быть переизбранными. Его любой ценой захотят вернуть на родину, в его камеру, а потом казнят под аплодисменты народа и властей, око за око — вот закон, который правит там.

США потребуют выдачи осужденного на смертную казнь.

Они ждут, что Швеция, маленькая страна на севере Европы, конечно, подчинится.

Но в последние годы, с тех пор как начались переговоры о новом соглашении между Евросоюзом и США о выдаче преступников, шведские министерства юстиции и иностранных дел не раз заявляли, что ни одно европейское государство ни при каких обстоятельствах не должно выдавать никого, приговоренного к смерти.

Торулф Винге поглядывал по сторонам, пока переходил круглую площадь перед министерством иностранных дел, перед зданием, называвшимся Дворец наследного принца. Было еще довольно тихо, машин не так много. Редкие прохожие шли через правительственный квартал, пешеходная улица вела отсюда к зданию риксдага и правительственной канцелярии в Русенбаде.

Винге открыл дверь и вошел в огромное здание.

Ему необходимо время.

Ему необходим покой.

Ему необходима полная свобода действий. Чем дольше никто ни о чем не будет знать, тем лучше.


Эверт Гренс посмотрел на них, он все еще широко улыбался. Ларс Огестам был уверен в том, что Гренс упивается ситуацией. Когда комиссар излагал обстоятельства, когда с иронией произнес: мы упекли за решетку труп, — то словно ожил. Усталое тело явственно распрямилось, угрюмые черты разгладились, случилось нечто странное и сверхъестественное — Гренс засиял так, как, по рассказам тех, кто работал с ним прежде, он сиял в свои лучшие годы.

Огестам сидел не шевелясь. Такого он еще никогда не слышал. Он как раз собирался задать один из тех вопросов, что вертелись у него на языке, но тут у него зазвонил телефон. Он потянулся рукой к карману пиджака, извинился и, не обращая внимания на раздраженную мину Гренса, вышел из кабинета комиссара уголовной полиции в коридор, где пахло пылью и чем-то еще, какой-то едой.

Он знал, кто это звонит.

Хотя прежде никогда с ним не разговаривал.

— Доброе утро. Меня зовут Торулф Винге, я государственный секретарь по международным делам.

Ларсу Огестаму этого было достаточно. Он догадался, о чем пойдет речь, еще до того, как Винге продолжил:

— Я хотел бы убедиться, что мои сведения верны. Вы ведь руководите предварительным следствием по делу недавно помещенного в тюрьму Джона Шварца?

— Почему я должен вам отвечать?

— Бросьте эти глупости.

— Вам известно, что я не имею права сообщать о лицах, находящихся или не находящихся в следственном изоляторе.

— Пожалуйста, не надо мне кодекс зачитывать.

Огестам увидел приближающихся по коридору полицейских. Только что заступили на смену или работали всю ночь и теперь идут по домам? Он отошел чуть в сторону: не хотел, чтобы их разговор услышали.

— То, на что вы намекаете, то, что хотите знать… должен я понимать это как директиву министерства?

Он услышал, как Винге сделал глубокий вдох, готовясь повысить голос.

— Никакого дела Джона Шварца официально не существует. Поэтому ни при каких обстоятельствах в дальнейшем не отвечайте на вопросы об этом задержанном. Рот на замок, Огестам, рот на замок.

Ларс Огестам сглотнул, проглотив и свою злость, и изумление.

— Должен ли я истолковать этот… приказ государственного секретаря по международным делом о… ну, назовем это дымовой завесой, — как директиву непосредственно от… министра иностранных дел?

— Больно вы шустрый… подождите пять минут. Вам позвонят.

Огестам стоял у кофейного автомата. Дрянной кофе, который вечно хлебает Гренс. Он прочел надписи у кнопок и нажал на одну. На вид не больно хорош. Но он взял только что наполненную кружку и выпил — это было ему необходимо.

Ровно через пять минут ему снова позвонили.

Теперь голос казался более знакомым. Главный прокурор. Его непосредственный начальник.

Сообщение было коротким.

Дело сидящего в заключении мужчины, которого зовут Джон Шварц, отныне следует вести в обстановке полной секретности.


Ларс Огестам еще немного постоял в коридоре, допил безвкусный кофе. Попытался собраться с мыслями. Он получил прямой приказ. Совершенно некорректный, но все же приказ. Ему и раньше не нравился этот голос, это шипение государственного секретаря по международным делам — вонючий старикашка, больно много они на себя берут, это старичье, которое так привыкло командовать, что уже иначе не умеет.

Огестам стоял перед закрытой дверью и смотрел на ее ручку, наконец он собрался с духом и вошел.

Гренс все еще стоял, он держал в руке несколько донесений и цитировал их. Свен Сундквист и Хермансон по-прежнему сидели в сторонке и слушали, похоже, им не очень-то нравилось то, что они слышали. Все они в упор смотрели на Огестама, пока тот шел к своему стулу, который оставил двадцать минут назад.

— Ну? Что такое чертовски важное заставило тебя покинуть нашу встречу? — Эверт Гренс махнул пачкой бумаг в сторону молодого прокурора.

— Это на самом деле было важно.

Гренс в нетерпении несколько раз взмахнул пачкой вверх и вниз.

— Ну и?

— Это дело. Джон Шварц. С этого момента оно должно вестись в обстановке полной секретности. Мы не можем обсуждать его с кем-либо, вообще ни с кем.

— Что ты такое городишь?

Гренс швырнул бумаги, которые держал в руке, они, словно белые листья, пролетели через всю комнату и упали на пол.

— Это приказ.

— К черту, Огестам, пойди и причешись! Возможно, тебе все же следует сперва открыть расследование, а уж потом придавать ему секретность. А пока я знаю только, что веду расследование по делу Джона Шварца, который подозревается в нанесении тяжких телесных повреждений. Какого черта я должен молчать об этом?

Хермансон повернулась и искоса посмотрела на Свена. Она была наслышана о гневе Эверта Гренса. Но ни разу, хоть и прослужила в полицейском управлении центрального округа уже шесть месяцев, не видела его. Свен лишь незаметно покачал головой, и она поняла, что не стоит вставать на пути этой силы, этого агрессивного напора, способного проломить стену.

— Я хочу знать, Огестам, откуда взялся такой приказ?

Ларс Огестам провел рукой по брюкам; гонец, принесший весть, я только гонец, и сам не верю в ту весть, которую принес.

— От моего шефа.

— Твой шеф? Главный прокурор?

— Да.

— Когда ты у него сосал в последний раз?

— Считай, я этого не слышал.

— Главный прокурор. Этот жополиз! Ясное дело — это исходит от кого-то повыше. Вы с ним, Огестам, одного поля ягоды, он тоже причесанный и шустрый и всегда готов прогнуться.

Хермансон не выдержала. Эверт теряет достоинство, Огестам вот-вот набросится на него с кулаками, а Свен сидит, словно все это его не касается. Она встала, посмотрела каждому из них в глаза и тихо, почти шепотом, произнесла:

— Хватит.

Попытайся она перекричать их, ее голос бы потонул в общем гаме, но теперь он прозвучал отчетливо — она заставила их слушать себя.

— Прекратите. Я не собираюсь смотреть, как вы тут выделываетесь друг перед дружкой. Я понимаю, что это расследование у вас в печенках сидит. Но я хочу сказать: если все так, если он действительно сидел в Death Row и ухитрился оттуда выбраться, должны ли мы помогать тому, чтобы его отправили назад, послали на казнь, которую мы не признаем? Ясное дело, это потребует сил, куда проще вот так стоять и ругаться друг с другом. Но у нас нет времени на это. Сверху. Приказы приходят сверху. Понимаете? Это потребует еще больше сил. Так давайте побережем их. Попробуем сотрудничать.

Она заговорила еще тише, теперь уже шепотом.

— Иначе… думаю, иначе все полетит к черту.


Вернон Эриксен сам удивлялся своему спокойствию.

«Мне следовало бы удариться в бега.

Мне следовало бы спрятаться.

А сердце мое должно было бы биться с перебоями: сколько раз с тех пор, как ношу в себе эту ложь, я думал, что вот сегодня, сегодня все лопнет, все кончится, со мной все будет кончено.

Но вот я по-прежнему стою здесь. В коридоре между камерами в Death Row.

Я слышу, как они спят, я подхожу к камере номер восемь, она пуста, я все это делаю, и все равно чувствую себя… спокойно».


Половина второго по американскому времени в тюрьме в Маркусвилле, ночь со вторника на среду. Почти сутки с тех пор, как его вызывали к Уордену — фрукты и мятное печенье в большом кабинете с толстыми красными коврами на полу и хрустальной люстрой под потолком; почти сутки, как Джон находится в тюрьме где-то там, в Северной Европе, и больше шести лет с момента его смерти в камере в Огайо, которая озадачивает и вновь требует внимания.

«Ты же умер там.

Я помог тебе умереть.

Ты сохранил жизнь.

Я помог тебе выжить».

Вернон, как часто бывало, задержался у опустевшей камеры. Их план сработал. Не без огрехов, конечно, но они ничем не рисковали, ведь Джону тогда оставалось до казни всего пара недель.

Он ничего не знал.

Это-то и было условием. Джон не должен был ничего знать. Несколько месяцев он чувствовал себя плохо, его мутило от галоперидола и рвотного корня, он искренне испугался, когда ему сообщили о кардиомиопатии, после чего ему было предписано наблюдение врачей; два новых доктора, делившие одну ставку, должны были регулярно посещать его и лечить от несуществующей болезни — и все это для того, чтобы осуществились остальные условия плана побега.

Вернон улыбнулся.

Джон на самом деле умер.

В то утро Джон чувствовал себя хуже, это был именно тот самый день. Вернон, предупрежденный Гринвудом, как обычно, добавил галоперидол и рвотный корень в еду Джона Мейера Фрая, но на этот раз присовокупил еще и большую дозу бета-блокатора, тоже мелко растолченного, у Джона началось головокружение, упало давление, и он рухнул на пол камеры, как раз в те полчаса, когда Гринвуд и Биркоф вместе дежурили в восточном блоке.

Вернон сделал шаг вперед и взялся обеими руками за металлический косяк двери камеры: не оставили ли они следов там внутри; нет, не оставили.

Каждое из лекарств показало себя превосходно.

Биргит Биркоф первой пришла в камеру, она опустилась на колени перед Джоном, тот покрылся испариной и обеими руками держался за живот. Она громко, во весь голос, объявила, что это сердце, кардиомиопатия, и что заключенного следует перевести в лазарет.

Она дала ему первые лекарства. Бензодиазипам. Джон не должен был ничего помнить. Биркоф стянула с него оранжевые штаны, ввела клизму стесолида в задний проход, седатив, она заранее объяснила, что для успеха операции он должен быть под седацией.

Лотар Гринвуд примчался бегом из другой части здания. Проходя мимо Вернона, который вместе с тремя другими охранниками стоял у камеры, он встретился с ним взглядом, оба знали, что происходит, но не подавали виду. Биркоф коротко рассказала Гринвуду то, что ему и так было известно, — ее действия они спланировали за несколько месяцев, он заранее раздобыл быстродействующее средство, которое влияло на память пациента, вызывая в дальнейшем амнезию, — вызывающий потерю памяти и приостанавливающий дыхание чистый морфин. Джона положили на пол, он был в забытьи, штаны у него были спущены. Одной рукой Гринвуд взял его пенис, в другой у него был шприц, он сделал инъекцию в вену полового члена. Павулон, препарат, сходный по действию с кураре, полностью парализующий. За несколько дней до этого на их последней встрече он объяснил Вернону, что может выбрать локтевой сгиб, или пах, или шею, но предпочитает пенис: там складки кожи, будет меньше следов.

Джон теперь угодил в ад.

Он ничего не знал, у него началась агония, он стал живым мертвецом.

Он находился в сознании, но был парализован.

Полная атрофия мышц, он не мог пошевелиться, даже дышать не мог.

Те несколько минут, которые заняла эта процедура, Вернон стоял у двери и следил за происходившим, это было тяжелое зрелище.

Парень, лежавший на полу, был на волосок от смерти, а он стоял в стороне и только наблюдал.

Они знали, что возможен и худший исход, и много говорили об этом: в их распоряжении всего несколько минут, не больше.

Биркоф тем временем достала маленький флакончик с глазными каплями.

Атропин, от него зрачки должны были расшириться и не реагировать на свет.

Зрачки мертвого человека.

Вернон вспомнил, каково ему было стоять там за дверью, пока человек, к которому он успел так привязаться и который, как он знал, был несправедливо осужден, лежал там внутри и умирал. Все выглядело именно так. Вернон застыл на месте, но он все видел, и ему было трудно удержаться и не ворваться в камеру.

Пульс сделался почти неразличимым.

Полностью удалить его было невозможно. Гринвуд использовал кодеин, он значительно ослаблял пульс, и тот становился таким слабым, что врачи с трудом могли его обнаружить, со стороны все выглядело вполне достоверно, можно продолжать дальше.

В их распоряжении не больше восьми минут.

Им приходилось делать ему искусственную вентилияцию легких, раз в две минуты выдыхая воздух ему в рот.

Должно сработать. В случае, если дыхание возобновится в течение этих восьми минут. Малейшее промедление — и… неизбежно повреждение мозга, серьезное и необратимое.

Гринвуд поднялся, повернулся к Вернону и трем его подчиненным и громко обратился к ним и заключенным, следившим за происходившей драмой из своих камер. Голос Гринвуда все еще звучал в ушах Вернона, как тот почти прокричал: «Он мертв».


Четверть второго, за окном уже ночь, ветер выл, как обычно. Вернон посмотрел на оконце под потолком, следовало бы его закрыть, этот звук раздражал.

Он вышел из восьмой камеры, прошел вдоль ряда запертых дверей к выходу, который вел к служебным помещениям.

Нельзя рисковать. Вернон вдруг понял, что надо спешить: ему следовало бы уже предупредить их, это его долг. Он вошел в один из кабинетов в служебной части, в комнату секретарей, маловероятно, что кто-то станет прослушивать стоящий здесь телефон.

Он выучил их номера наизусть.

Сначал он позвонил в Австрию. Он понятия не имел, который там сейчас час. Но это не играло никакой роли: она должна ответить, если телефон зазвонит, она ответит.

Разговор с Биргит Биркоф занял не больше минуты.

Вернон повесил трубку, затем позвонил в Денвер в Колорадо. Лотар Гринвуд почти ничего не сказал, выслушал и поблагодарил.

Уже шесть лет, как у них новые имена, новые биографии, новые медицинские лицензии, новая жизнь.

Они живы — но их как бы и нет.


Мариана Хермансон так и не решила, как ей отнестись к недавней гневной вспышке шефа, Эверта Гренса. Она казалась такой… напрасной. Конечно, Мариана признавала, что это глупость — ради политики замалчивать дело, даже безотносительно этических соображений, как в случае с Джоном Шварцем. Но злоба, которая вырвалась из Эверта, та агрессия, которую он носит в себе и чуть что выплескивает ее на первого встречного, пугая окружающих, — и не первый год, судя по всему, — это вызывало у Марианы недоумение и огорчало.

Она знала, что такое агрессивность. Она выросла в ее атмосфере.

Но вот такого она не понимала.

Ее мать была шведкой, а отец цветным, первые годы жизни она провела среди людей сотни разных национальностей в той части Сконе, которая называется Русенгорд — особый район города Мальме. Там политики словно бы и не властны, там живут сплошь иммигранты, многие их недолюбливают, а некоторые сторонятся, но у них есть своя собственная сила, своя собственная жизнь и чертовски много агрессии, которая то и дело вырывается наружу, вспыхивая, как огонь.

Но не более того. Агрессия. Вспыхнет и так же быстро погаснет.

А вот эта тяжелая злоба Эверта, она словно навалилась на него, облепила и причиняла боль, с ней-то и не знаешь, как что делать, она безобразна и только делу помеха. Надо с ним поговорить — потом, когда будет время, разузнать, откуда она взялась, замечает ли он сам, что с ним происходит, может ли он сдержаться.

Прежде чем получить постоянное место, Хермансон проработала в Стокгольме шесть месяцев. Не так уж и долго, но здесь, в коридоре Крунубергской тюрьмы, она бывала уже не раз. Рядом с ней шел Свен Сундквист, он молчал с тех пор, как они вышли из кабинета Эверта. Она понимала, что он привык к таким вспышкам, и, возможно, махнул на них рукой. Хотя и его, несмотря на десять лет работы бок о бок, это все-таки смущало, и он шел и думал об этом, но не хотел разговаривать, словно его здесь и не было.

Шварц сидел в камере в дальнем конце коридора. Или Фрай, как его, видимо, звали на самом деле. Но здесь, здесь он все еще был Джон Шварц. Хермансон посмотрела на табличку у двери: его имя и ниже — предписание: строгая изоляция.

Она перечитала еще раз, ткнула пальцем в надпись и попробовала вернуть Свена к действительности.

— Что скажешь об этом?

— Шварц?

— Строгая изоляция.

Сундквист пожал плечами:

— Я понимаю, что ты имеешь в виду. Но я не удивлен.

Она не выдержала и сняла записку.

— А вот я — нет. Мне непонятно. Почему Огестам предписал Шварцу полную изоляцию? Шварц в своем нынешнем положении никак не может повлиять на следствие. Почему же он не имеет права встретиться со своей женой и сыном?

— Я слышу, что ты говоришь. И согласен с тобой. Но повторяю: я не удивлен.

Хермансон повесила записку назад, та смялась, и скотч отказывался приклеиваться снова.

— Я ведь в принципе пообещала ему. Во время допроса.

— Ладно, попробуй. Если это на пользу расследованию, думаю, Огестам может и дать поблажку. Дело-то только в этом. В стратегии расследования. И ни в чем другом. Огестам и сам никогда не верил, что полная изоляция играет хоть какую-то роль. Ему, как и нам, известно, что Шварц ничего особенного не выкинет, даже если бы захотел. Но, ужесточив ему режим, он рассчитывал заставить его заговорить. Они часто так поступают, прокуроры эти. Оказывают давление, чтобы сдвинуть с места допрос и ускорить признание. Никто никогда тебе в этом не сознается, но мне-то известно, что это так.

Хермансон остановилась у запертой двери. Она не знала, кем был на самом деле тот, кто сидел внутри. Его посадили за нанесение тяжких телесных повреждений, и он фактически все признал. И вот теперь ему запретили читать газеты, слушать радио, смотреть телевизор, писать и получать письма, встречаться с кем-либо, кроме своего адвоката, тюремного священника, охранников и еще парочки полицейских вроде нее самой — тех, кто занимается расследованием. Она была убеждена, что это лишние строгости.

К ним подошел один из тюремных охранников. Он заглянул в глазок, остался доволен тем, что увидел, и открыл дверь.

Джон Шварц, он же Джон Мейер Фрай, был бледен.

Он сидел на полу и смотрел на них пустыми глазами.

— Джон.

Он не ответил.

— Мы бы хотели с вами немного поговорить, Джон.

Хермансон вошла в камеру и приблизилась к нему, положила руку ему на плечо.

— Мы подождем, пока вы наденете тапки и соберетесь.

Он продолжал сидеть, только пожал плечами:

— Зачем?

— У нас есть несколько новых вопросов, которые мы хотели бы вам задать.

— Сейчас?

— Сейчас.

Они вышли из камеры и оставили дверь открытой. Они ждали, он не спешил, но все же вышел. По пути в комнату для допросов, где уже сидели Гренс и Огестам, Джон еле ноги волочил.

Он остановился на пороге, огляделся, словно пересчитал их и решил, что четверо — это многовато.

— Заходите, пожалуйста, Джон. Он замер в нерешительности.

— Ну же, Джон. Входите и садитесь.

Эверт Гренс был раздражен и не пытался этого скрыть.

— Это неформальный допрос, поэтому мы не будем говорить об умышленном причинении вреда здоровью пассажиру финского парома.

Джон опустился на единственный свободный стул в этой комнате с голыми стенами. Остальные уселись напротив него: трое полицейских и прокурор, они следили за выражением его лица, его реакцией.

— Но ты жил под чужим именем. И мы хотели бы разобраться в этом. Подковаться, прежде чем двигаться дальше. Нам хотелось бы получить от тебя… скажем так, некоторые разъяснения. Хочешь, чтобы мы разговаривали в присутствии адвоката?

Одно-единственное зарешеченное окно на противоположной стене. Больше ничего.

— Нет.

— Адвокат не нужен?

Джон покачал головой:

— Сколько раз я должен повторять — нет?

— Ладно.

Гренс посмотрел на худого мужчину в одежде не по росту. Короткая пауза, затем он продолжил:

— Для начала совсем простой вопрос? Тебе известно, Джон, что ты умер?

В комнате было так же тихо, как до того, как они все туда вошли. Джон не двигаясь сидел на стуле. Эверт Гренс довольно ухмылялся. Огестам не сводил глаз с самодовольного комиссара уголовной полиции. Хермансон чувствовала, как недовольство все возрастает, заполняя каждый уголок вокруг них и Свена Сундквиста, который уставился в пол, чтобы не видеть, как человек, сидящий перед ним, провалится в иное время.

Передо мной стоит молодой врач.

Он говорит, что я мертв.

Он подтверждает мою смерть, говорит, что Джон Мейер Фрай умер…

…что я умер в девять часов тринадцать минут в исправительном учреждении Южного Огайо в Маркусвилле.

А я тут.

Гренс надеялся на его реакцию — какую угодно, но чтобы стало ясно: негодник смекнул, что влип не на шутку.

Ничего.

Даже бровью не повел.

— Я не умер. Вы сами видите, что я живой.

Гренс резко поднялся с места, отпихнул легкий стул, так что тот опрокинулся.

— Вчера вечером и ночью мы связались с Интерполом в Вашингтоне и с ФБР в Вашингтоне и Цинциннати. Их документы показывают — и вот это я хочу, чтобы ты выслушал, черт побери, внимательно, — что ты и Джон Мейер Фрай — одно и то же лицо.

Сидевший перед ними на стуле бледный худой мужчина вздрогнул, не сильно, но они это заметили.

Это имя, он давно его не слышал, никто не произносил его уже больше шести лет.

— Итак, Фрай, согласно тем же самым документам, умер в камере в Маркусвилле, приговоренный к смерти за capital murder — тяжкое убийство шестнадцатилетней девушки. Ты сперва ее трахал, а потом всадил в нее несколько пуль. Девушку нашли умирающей на полу в доме родителей.

Джон уже не просто дрожал, теперь его трясло, тело словно колотилось в судорогах, он прошептал:

— Я любил ее.

— Ты был таким идиотом, что сбежал, а сперма-то осталась у нее внутри.

— Мы занимались любовью. Ведь мы любили друг друга. Я бы никогда…

— Согласно данным ФБР, ты умер в камере всего за несколько месяцев до казни. Признаюсь, Фрай, я тебя даже немного уважаю.

Джон встал со стула, сел на пол, прислонившись спиной к стене, закрыл лицо руками.

— Твоего отца зовут Рубен Фрай, так?

Джон еще больше сжался, на полу было холодно, откуда-то тянуло сквозняком, но он мерз не от этого, он мерз так, как никогда в жизни.

— Несколько часов назад ФБР в Цинциннати начало его первый допрос. Конечно, он утверждает, что понятия не имеет, что ты здесь делаешь. Утверждает, что ты мертв. Что ты похоронен на кладбище в Отуэе, поселке в нескольких милях от Маркусвилла, на том же кладбище, где и твоя мать. Он сказал, что уверен в этом, потому что сам организовал и оплатил похороны. Он заявил, что не сомневается в этом, поскольку сам на них присутствовал и видел, как гроб опускали в могилу, и поскольку простился с тобой в присутствии двадцати человек.

Его голос.

Я не слышал его голос больше шести лет.

— Твой отец может сколько угодно утверждать, что ему угодно. Ты идентифицирован на сто процентов.

Я знаю, что он в этом участвовал. Но как, он не рассказывал, но я все еще помню его лицо на заднем сиденье автомобиля.

— Хочешь что-нибудь сказать по этому поводу? Он, такой законопослушный, такой уважительный с властями!

Теперь его снова вызвали на допрос в ФБР.

Из-за меня!

Ради меня.

Хермансон сидела рядом с Гренсом и слушала, постепенно поборов душащее ее недовольство. Она на службе, она полицейский, это она провела первые допросы этого человека, арестовала его на квартире по подозрению в нанесении тяжких телесных повреждений, предложила ему сигарету, кормила его обещаниями, что устроит ему свидание с семьей, и почти добилась доверия подозреваемого.

Хермансон положила руку на плечо Эверта, попросила его придержать следующий вопрос, дала понять, что хочет спросить сама.

Эверт Гренс кивнул.

— Джон.

Хермансон подошла к нему, присела, тоже оперлась о стену.

— Вот так обстоят теперь дела. Мы знаем все то, что вы только что услышали. Сейчас ничего нельзя поделать. Но вы должны помочь нам. Ради себя самого.

Она достала пачку сигарет из внутреннего кармана пиджака, потрясла, пока одна сигарета не высунулась.

— Хотите закурить?

Он посмотрел на сигарету:

— Да.

Она дала ему ее, зажгла ее и подождала, пока он ее не докурил.

— Сначала я хочу поговорить с моей женой. Она ничего не знает. Она имеет право услышать это от меня.

Хермансон протянула ему еще одну сигарету, потом обернулась и посмотрела на Огестама.

— Ну?

— Исключено.

— Что ты такое говоришь?

— Строгая изоляция. Вот что я говорю. Это касается и жен.

Она не сводила с него глаз:

— Тогда я прошу, чтобы ты еще раз все взвесил и обдумал. Она не помешает следствию. А нам надо знать, в чем дело.

— Нет.

— Могу я минутку поговорить с тобой наедине? — Хермансон указала на дверь.

Огестам пожал плечами:

— Конечно.

Они вышли из комнаты, первым Ларс Огестам, следом за ним Хермансон, она не оглянулась на остальных, когда закрывала дверь.

Она знала, что права. Но понимала: если хочешь добиться от прокурора справедливого решения, не надо ставить его в неловкое положение перед другими.

Хермансон посмотрела на него, голос ее был ровным:

— Мы сделаем это одновременно. Он расскажет все нам. А она будет присутствовать при его рассказе. Будет слушать вместе с нами. И узнает все от него, это же его единственное требование. Так что же?

Прокурор ничего не ответил.

— Огестам, ты ведь понимаешь, что таким образом мы успешнее всего продвинем вперед расследование. Расследование, главная цель которого — прояснить все факты.

Ларс Огестам провел рукой по волосам, проверил пробор.

Он понимал, что в ее словах есть логика. Это было совершенно не по правилам и никак не вязалось с предписанием о строгой изоляции, но ведь расследование должно продвигаться вперед.

Он вздохнул, повернулся и снова распахнул дверь.

— Мы прерываем на время неформальный допрос. Пока не приведем сюда вашу жену. Раз только она способна заставить мертвого человека заговорить.


Возможно, Кевину Хаттону следовало лечь спать. Было три часа утра по местному времени, он чувствовал, как у него слипаются глаза, когда вел машину по широкой темной, почти пустой дороге между Цинциннати и Колумбусом.

Но нельзя бросить дело незавершенным.

Он должен был узнать, куда подевался этот придурок, что же все-таки произошло, жив ли в самом деле приятель его юности, которого он оплакал, на чьих похоронах присутствовал, не ухитрился ли он сбежать из одной из самых надежных тюрем в стране, сбежать из Death Row всего за несколько месяцев до казни.

Двадцать миль. Он проехал половину пути, оставался еще примерно час. Хаттон остановился у ночного придорожного кафе, купил бутерброд с колбасой на странном желтоватом хлебе и один из этих энергетических тоников на глюкозе. Он не очень-то и устал, но снегопад, тьма кромешная и включенные фары встречных машин раздражали глаза и туманили мозги, так что на миг у него закружилась голова. Глоток свежего воздуха, колбаса и напиток с глюкозой — и вот он снова бодр и в порядке.

Рубен Фрай все еще оставался в Цинциннати. Его почти час допрашивали в конторе ФБР, так что засиделись за полночь, смотрели в темноту за окном и задавали вопросы отцу, утверждавшему, что его сын мертв, что он скорбит о нем вот уже шесть лет и что больше ему ничего не известно.

Рубен Фрай не смог им объяснить, почему он за четыре месяца до смерти Джона заложил свой дом и получил за него сто пятьдесят тысяч долларов в Сберегательном банке Огайо в Колумбусе, а когда они продолжили давить на него, не получая ответа, он спустя какое-то время расплакался и попросил их перестать растравлять его раны.

Фрай теперь спит за казенный счет в кровати в отеле «Рамада-Инн» в пригороде. Цены в гостинице несусветные, при таком-то убожестве. Бенджамен Кларк ночевал в соседней комнате: не то чтобы они опасались, что Рубен Фрай вдруг возьмет, откроет дверь и сбежит, но Кевин Хаттон хотел все сделать по правилам, он более десяти лет служил в ФБР, но такого дела у него еще ни разу не было.

Он никогда даже не слышал, чтобы в какой-либо тюрьме сбегали из Death Row.

Ни разу ему не приходилось иметь дело с ожившими мертвецами.

И никогда прежде не проходил у него по делу столь близкий ему человек.

Они были знакомы столько, сколько он себя помнил. Жили по соседству в Маркусвилле, вместе играли красными пожарными машинками в песочнице на общей детской площадке, учились в школе в одном классе, каждый день сидели бок о бок за одной партой, вместе играли в футбол в молодежных командах Маркусвилла, вместе мечтали о девчонках, забирались в зеленую комнату на чердаке и разглядывали порнографические журналы из мусорного бака старика Стивена, — разведали, когда тот выбрасывал их раз в две недели, когда приходил новый.

Потом приятели несколько отдалились друг от друга, когда Джон познакомился с Элизабет и уже трахался с ней по-настоящему, да еще он отсидел два срока в исправительной школе, оба раза за причинение особо тяжких.

Обоим было тогда всего семнадцать, но они уже знали, что их пути разойдутся.

Кевин стал ответственным оперативным сотрудником ФБР.

Джон был осужден за убийство.

Но Хаттон так по-настоящему и не понял, что там произошло. Конечно, Джон горячая голова и, казалось, сам искал драки, они ему словно нравились, но он был не из тех, кто сначала переспит с девчонкой, а потом пристрелит ее и преспокойно уйдет своей дорогой.

Хаттон поначалу навещал приятеля в тюрьме, хотел показать, что верен дружбе. Само собой, он приходил как частное лицо и не использовал своих полномочий, но все эти чертовы процедуры, которые надлежало проходить всякий раз, когда он туда отправлялся, — истерическая служба безопасности и сознание того, что ничего нельзя сказать, потому что все вокруг слушают и записывают; из-за этого у него быстро пропала охота заходить в это заведение, он появлялся там все реже, а в последние годы вообще перестал.

И вдруг Джон возьми и умри.

Конечно, Кевин собирался навестить его перед казнью. Он следил по газетам за рассмотрением прошений о помиловании, которые подавали Рубен и его адвокат, и понимал, что от губернатора милости ждать нечего: Джону суждено умереть от инъекции яда и своей смертью подтвердить, что Огайо в самом деле решил вернуться в статистические отчеты о приведенных в исполнение приговорах.

И вот он умер в камере.

Кевин крепче сжал руль, допил остатки тоника. Паршивое все это дело.

Он не больно-то ценит их дружбу, убедил он себя, настали новые времена, они не так много теперь друг для друга и значат, и посещения он прекратил потому, что их дружба сошла на нет, кончилась.

Он до сих пор это чувствует.

Кевин стоял тогда на кладбище и слушал священника и тех немногих, кто произносил короткие речи; и надо признать, что именно тогда ощутил, что, пока смотрит на похороны, в нем самом тоже что-то умирает.

Осталось сорок километров. Он прибавил скорость.

Не хочется опаздывать.

Сидя за рулем весьма дорогого автомобиля, он вдруг услыхал собственный смех, — он, Хаттон, мчит в ночи на скорости сто километров в час и хохочет в полном одиночестве и без всяких оснований для радости.

Надо радоваться, сказал он вслух.

Если ты на самом деле жив.

Только ничего из этого не выйдет. Понимаешь?

Какой-то зверек пробежал по краю дороги в лучах фар, Хаттон вздрогнул, подождал, пока довольно крупный заяц скроется в кустах, и снова прибавил скорость.

Господи, Джон, ведь тебя же осудили за убийство!

Ты отнял жизнь.

Значит, ты виновен.

Он звонил Линдону Робинсу, раньше, еще когда они отправлялись за Рубеном Фраем в Маркусвилл. Робинс работал главным врачом в тюрьме Маркусвилла в то время, когда умер Джон, теперь он живет в Колумбусе, служит главным врачом университетской клиники Огайо, больницы при университете, это где-то на 10-й авеню.

Они договорились встретиться в больнице в четыре часа ночи. Робинс спросил, не может ли это подождать до утра или даже лучше до полудня, но Кевин Хаттон не стал препираться, а просто сказал, что надеется застать Робинса у входа в клинику ровно в четыре ноль-ноль.


Линдон Робинс оказался рослым мужчиной, значительно выше Кевина, и к тому же еще и весьма плотным, так что тот решил, что врач, поджидающий его у входа в больницу, весит не меньше ста тридцати килограммов.

Они поздоровались, глаза у врача были усталые, волосы растрепанные, но держался он приветливо, терпеливо. Когда они вошли в большое здание клиники, Робинс указал на коридор, конец которого терялся вдали, и они шли по нему какое-то время, потом — дверь, два этажа вверх по лестнице и еще одна дверь.

В кабинете Робинса было тесно — громоздкий письменный стол и штабеля папок. Закрыв за собой дверь, Кевин безуспешно поискал взглядом, где бы сесть.

Казалось, комната не желает терпеть никого, кроме Робинса, его крупное тело заняло оставшееся пространство, стены прилегали к нему плотно, словно одежда. Доктор указал на табурет, стоявший посреди всего этого разора в углу у окна, Кевин наклонился, взялся за него и сел.

Линдон Робинс тяжело дышал, после прогулки по коридору и подъема по лестнице его, несмотря на январский мороз, прошиб пот.

— Кевин Хаттон, ответственный оперативный сотрудник, так?

— Верно.

— Чем могу быть полезен?

Голос Робинса звучал спокойно. И это спокойствие не было притворным, скрывающим волнение.

Кевин обычно сразу замечал, если что не так, любую тревогу — ее не услышать, но она все равно выдает себя. Но на этот раз ничего такого не было. Линдон Робинс вытер лоб салфеткой, улыбнулся, сказал именно то, что думал: он готов помочь.

— Да. Возможно, вы смогли бы мне помочь. Вот с этим.

Кевин Хаттон прихватил с собой тонкий портфель. Теперь он поднял его с пола, открыл и достал конверт с одним листком бумаги.

— Свидетельство о смерти. Более чем шестилетней давности. Заключенного звали Джон Мейер Фрай, он умер в тюрьме в Маркусвилле.

Робинс поискал очки для чтения, нашел их в кармане пиджака. Он взял у Кевина бумагу и прочитал.

— Да, это свидетельство о смерти. Так это из-за него мы сидим здесь среди ночи?

— Это ваша подпись?

— Да.

— Тогда мы сидим среди ночи из-за него.

Робинс еще раз прочел свидетельство, а потом махнул рукой:

— Я не понимаю. Я был главным врачом в уголовной тюрьме в Маркусвилле. Один человек умер, и я подписал свидетельство. В чем проблема?

— Проблема? Проблема в том, что этот человек, тот, кто скончался, в это самое время сидит в тюрьме в Стокгольме, то есть на севере Европы.

Крупный мужчина посмотрел на Кевина, на бумагу, которую все еще держал в руках, потом снова на Кевина.

— Теперь я ничего не понимаю.

— Выходит, он жив. Джон Мейер Фрай жив. Несмотря на то, что вы подписали свидетельство о его смерти много лет назад.

— Как это жив?

— Как? Да просто жив, и все тут.

Кевин Хаттон взял бумагу, которая уже немного помялась в руках Робинса. Он сунул ее назад в конверт и убрал в портфель.

— Мне необходимо задать вам ряд вопросов. Я бы хотел, чтобы вы на них ответили. На каждый.

Линдон Робинс кивнул:

— Хорошо.

Кевин уселся поудобнее на жесткой табуретке и внимательно посмотрел на озадаченное лицо Робинса.

— Так вот.

— Между прочим, Хаттон, это что — допрос?

— Пока нет. Пока мы можем называть это сбором сведений.

Робинсон снова вытер лоб.

— Я знаю, что он мертв.

Взгляд главного врача был пуст, тот смотрел на что-то на стене, но смотрел не видя.

— Понимаете, я работал в тюрьме Маркусвилла шесть лет. И за это время умерло лишь несколько человек. Хотя многие были старше и сидели дольше. И никто больше не умирал в Death Row. Поэтому я, мистер Хаттон, хорошо это запомнил. Я помню его. Джон Мейер Фрай. И я помню тот день, когда он умер.


Хелена Шварц напоминала птичку — тоненькая, хрупкая, в слишком большом свитере и таких широченных брюках, что ее тело терялось под одеждой. Но все же именно ее лицо вызвало у Эверта Гренса мысль о птице. Глаза, тревожно осматривавшие комнату для допросов, непрерывно движущиеся щеки, рот, который был готов издать предостерегающий крик, пронзительный вопль отчаяния.

Когда она замерла на пороге и нерешительно заглянула внутрь, Джон тяжело поднялся с места, крикнул что-то и устремился ей навстречу. Огестам хотел было удержать его, но Эверт преградил путь шустрому прокурору и вместе с Хермансон заставил сесть на место: если муж и жена хотят обняться, прежде чем разверзнется преисподняя, не надо им препятствовать.

Они стояли на пороге, лоб ко лбу, и, держась за руки, тихо плакали и целовали друг друга в щеки. Огестам, Хермансон, Эверт и Свен пытались каждый заняться каким-нибудь своим делом, смотрели в пол или перебирали бумаги, чтобы не таращиться на них и даже здесь дать этим двоим хоть как-то побыть наедине.

Потом Гренс подошел к ним, попросил Джона вернуться на свое место, а Хелену Шварц сесть на стул, который внесли в комнату и поставили у дальней стены.

Было душно, маленькая комнатенка была рассчитана на двоих, ну от силы на троих, а их набилось шестеро, и кислорода не хватало.

— Джон.

Эверт Гренс наклонился вперед, оперся локтями на холодный стол и повернулся в тот угол, где сидел Джон — глаза красные, взгляд ищет Хелену.

— Мы ведь договорились, верно? Тебе предписаны строжайшие ограничения, но мы организовали тебе встречу с женой. А ты, Джон, обещал рассказать нам все, ничего не скрывая.

Джон слышал его слова и даже попытался заговорить, но не произнес ни слова.

— Я правильно сказал?

Хелена Шварц сорвалась было с места, чтобы кинуться к мужу, но Свен остановил ее.

— Я не понимаю, что здесь происходит? Не могу поверить, что он кого-то ударил, мой Джон не драчун. Ну даже пусть так, разве можно за такое сажать за решетку и не давать свиданий? И эта комната, вы все здесь собрались и требуете, чтобы он рассказывал… Господи, да что вы такое творите!

Хелена ударила Свена кулаком в грудь, а потом по руке, она кричала, но Свен крепко держал ее, пока она не затихла, тогда он отвел ее на прежнее место.

Гренс посмотрел на Джона, потом на Хелену и сказал нарочито резко:

— Еще хоть раз. Если еще хоть раз такое повторится, вы отправитесь в полицейской машине домой — туда, откуда приехали. Вы здесь только потому, что Джон об этом попросил. Сядьте и сидите тихо. Понятно?

Хелена Шварц села и опустила голову, она едва кивнула.

— Вот так-то.

Эверт Гренс снова повернулся к Джону — короткое раздраженное движение, достаточно понятное тому, от кого ждут новой информации.

— Попытаемся еще раз, Джон.

Худой мужчина с бледным лицом и большими темными кругами под глазами нервно сглотнул, облизал губы, выдохнул через нос.

— Хелена.

Он поискал ее взглядом.

— Хелена, пожалуйста, посмотри на меня.

Она подняла голову и, прищурившись, посмотрела через всю комнату.

— Любимая.

Ему было непросто собраться с духом.

— Моя любимая, ты столького не знаешь! Того, что никто не знает. Но я должен был тебе рассказать. По крайней мере тебе.

Еще один глубокий вдох и длинный выдох.

— Вот какая история. Послушай, Хелена.

Он вздохнул.

— Хелена… Меня зовут не Джон Шварц. Я… я родился не в Галифаксе в Канаде. И я приехал в Швецию не потому, что встретил женщину и влюбился в нее.

Он смотрел на нее, она смотрела на него.

— Меня зовут… на самом деле… на самом деле меня зовут Джон Мейер Фрай. Я родился в маленьком городке, который называется Маркусвилл и находится в штате Огайо. Я никогда прежде не знал того человека, которого звали Шварц. Я понятия не имел, где находится Швеция. Я оказался здесь потому, что тот человек, который согласился продать свои документы, имя и биографию, постоянно проживал именно тут, потому что я сбежал, потому что я сидел в тюрьме. Более десяти лет я просидел в Death Row.

Слезы в его глазах и суровый блеск.

— Хелена, меня приговорили к смерти. Понимаешь? Я ждал исполнения приговора. И я сбежал. Я до сих пор точно не знаю, как все произошло, я смутно помню катер из Кливленда, самолет из Детройта до Москвы и другой — до Стокгольма.

Он несколько раз кашлянул.

— Я был осужден за преступление, которого не совершал. Послушай меня, Хелена! Мне было семнадцать, и меня обвинили в убийстве, к которому я не имел никакого отношения! Я должен был умереть, Хелена! Суд определил точную дату моей смерти.

Он поднялся, отер тюремной рубашкой мокрое лицо.

— Я не умер. Я не умер! Я сижу здесь, у меня есть ты, у меня есть Оскар, я не умер!

Эверт Гренс видел такое несколько раз прежде. С ним самим такое случалось.

Человек вдруг совершенно преображается. Вся жизнь может быть стерта несколькими фразами. Прошлого — того, что было совместной жизнью, больше не существует. Только ложь, ничего больше, огромная жирная мерзкая ложь.

Конечно, нет правил без исключений. Но Хелена Шварц отреагировала именно так, как все другие.

Ее предали, обманули, напугали, через нее просто перешагнули.

Конечно, она расплакалась, конечно, закричала, и они ей это позволили. Но они не успели остановить ее, когда она вдруг вскочила, бросилась через комнату и ударила мужа со всей силы по лицу.

Джон не попытался увернуться.

Не закрыл лицо руками, не пригнулся, дал ей ударить себя.

Хелена повернулась к Гренсу, закричала на него: «Так скажите же что-нибудь!» Но он не ответил, не пошевелился, она снова закричала: «Вы-то этому верите?» Он пожал плечами: «Я ничему не верю». Она пристально посмотрела на него, потом отвернулась и вновь ударила того, кого на самом деле только что узнала: «Я тебе не верю!» Голос ее стал хриплым: «Ты лжешь, черт тебя побери, я тебе не верю!»


Грузный Линдон Робинс неподвижно сидел на стуле в тесном кабинете. Он попытался ответить на вопросы сотрудника ФБР о том человеке, который по идее был мертв. Робинс объяснял, что ему было всего двадцать восемь лет, когда он приехал в Маркусвилл, где спустя три года занял пост главного врача. Он добавил, что это совсем не так странно, как кажется, что такие должности часто бывают вакантны. Врач, решившийся работать в пенитенциарном заведении, делает это не ради упрочения своего статуса — ничего такого подобная должность не сулит, — а лишь желая помочь тем, кто оказался самым слабым, кто очутился на нижней ступеньке социальной лестницы. Ну и заодно это место, где можно начать работу, накопить опыт, необходимый для поступления на более привлекательные должности в более привлекательных местах. В его собственном случае было и то и другое. Он был молод, совсем новичок, и был благодарен за первое свое назначение, но, конечно, лелеял мечты и о чем-то настоящем, которые потом как-то забылись, желание приносить пользу постепенно увяло, поскольку он так редко чувствовал хоть какую-то отдачу.

Кевин Хаттон слушал, но чувствовал, как начинает сказываться недосыпание, пару раз он даже зевнул украдкой. Извинившись, Кевин вышел из комнаты, отыскал в коридоре пару торговых автоматов и вернулся с двумя банками минеральной воды и парой миндальных коржиков, покрытых толстым слоем глазури.

Полбанки минералки, полмарципана, потом он продолжил задавать вопросы, а Робинс ему отвечал.

— Кардиомиопатия?

— Да, так это называется.

— Объясните.

— Увеличение сердечной мышцы. Его сердце просто-напросто стало слишком большим. Такое редко, но случается.

Кевин Хаттон разломил вторую половинку миндального коржика, смочил ее сухую кромку остатками воды.

— Я достаточно долго был знаком с Джоном Мейером Фраем. Но не припомню, чтобы слышал что-то о его больном сердце.

— Но это не значит, что оно было здоровое.

— Я имел в виду…

— Кардиомиопатия часто проявляется поздно и обнаруживается с запозданием. В случае Фрая, если я правильно помню, всего за три-четыре месяца до его смерти.

Хаттон достал из портфеля блокнот и стал записывать медицинские сведения, которых прежде не знал.

— Как это определяется? В случае с Фраем, например?

— Несколько различных взаимодополняющих факторов. У Фрая симптомы были обычные. Головокружение, усталость, упадок сил. Но он все же был молод, при таком возрасте не сразу подумаешь на сердце.

— Да?

— И только когда Гринвуд и Биркоф сделали ему рентген сердца, мы поняли, в чем дело. Достаточно было посмотреть снимок.

Хаттон записал еще два имени после коротких строчек с медицинским объяснением.

— Гринвуд и Биркоф?

— Лотар Гринвуд и Биргит Биркоф. Два совсем недавно принятых на работу, но весьма знающих врача, они делили ставку, работали еще в больнице «Здоровье Огайо», это клиника здесь в Колумбусе.

— Знающие, говорите?

— Более опытные и знающие, чем большинство из тех, кто работает в тюрьмах в этой стране.

— Значит, они не могли ошибиться? Касательно сердечных нарушений.

— Я сам видел рентгеновские снимки. Тут двух мнений быть не могло.

Хаттон отложил блокнот в сторону, потянулся к телефону, который стоял чуть поодаль на письменном столе.

— Можно воспользоваться? Мне надо сделать звонок, прежде чем мы продолжим разговор.

Линдон Робинс кивнул, на миг откинулся назад и закрыл глаза. Он слышал, как Кевин Хаттон набирает номер, после нескольких гудков он-таки разбудил своего коллегу, которого звали Кларк, и попросил этого разбуженного бедолагу поискать в своем компьютере двух врачей — Гринвуда и Биркоф.

Хаттон положил трубку, и они посмотрели друг другу в глаза.

— Протокол вскрытия.

— Да?

— Известно ли вам, где он находится?

Робинс покачал головой:

— Должен быть там. В его деле. Среди прочих бумаг.

— Должен быть. Но его там нет.

Линдон Робинс громко вздохнул:

— Господи! Что же это такое?

Кевин Хаттон вновь достал блокнот, пролистнул несколько страниц и снова принялся писать.

— Что именно известно вам о вскрытии?

— Что мне известно? Нет так уж много. Что у меня было два в высшей степени компетентных врача, которым я доверял, честно сказать, более компетентных, чем я сам в то время, они-то и занимались умершим и вместе с охранником перевезли труп к судмедэксперту для вскрытия.

Робинс поначалу отложил свой миндальный коржик, поблагодарил и объяснил, что пытается следить за весом, старается питаться правильно и уж всяко избегать вот этого добра с розовой глазурью.

Но теперь он еще раз вздохнул, в третий раз отер лоб салфеткой и взял-таки мягкий коржик, откусил большой кусок и проглотил.

— Вот так всегда, когда я волнуюсь. Всякий раз.

Кевин Хаттон пожал плечами:

— Я и сам ногти грызу. Особенно когда запарка, даже не замечаю, как это делаю. Но сейчас, сейчас я хочу точно понять, что вам известно о протоколе вскрытия.

Несколько крошек вокруг рта. Робинс смахнул их, прежде чем заговорить.

— Сказать по чести, Хаттон, мне не так-то много и известно. Он же был мертв. Или как? У меня было других дел полно, в Маркусвилле, понимаете. Фрай умер, мы знали причину смерти, и два моих врача занимались трупом. Этого было вполне достаточно. Так что — нет, мне ничего не известно. Поскольку у меня не было ни времени, ни оснований соваться в это дело.

— Но разве это не было вашей обязанностью? Знать.

— Я и сегодня, сложись подобная ситуация, сделал бы то же самое заключение. И вы бы тоже так поступили.

Было без двадцати пять, утро среды. За окнами еще темно, рассветало по-зимнему поздно. Кевин Хаттон понял, что они выяснили все, что могли, и убедился, что его первое ощущение оказалось верным: у Линдона Робинса не было причин скрывать правду, он понятия не имел, что смерть Джона была чем-то совсем иным. Кевин собрался поблагодарить Робинса за уделенное ему время, за точные ответы, но тут где-то в глубине портфеля зазвонил телефон, пять длинных сигналов до того, как он его нашарил.

Это был Бенджамен Кларк.

Он сообщил, что таких врачей нет. Лотара Гринвуда и Биргит Биркоф больше не существует.


Эверт Гренс и Ларс Огестам решили прервать неформальный допрос. Хелене Шварц позволили вдоволь поколотить мужа, тот стоял не шевелясь, и принимал ее отчаяние, и разделял его. Женщина кричала, они оба плакали. Свен предложил Эверту, Огестаму и Хермансон выйти на время в коридор и оставить их вдвоем на столько, на сколько потребуется.

Они прождали час, на Кунгсхольменской церкви пробило двенадцать, все проголодались и пошли на Хантверкаргатан в весьма дорогое место с пальмами в окнах. Они ели молча, но молчание не было гнетущем — скорее уместная пауза, когда по молчаливой договоренности каждый может подумать о своем. Когда они встали и собирались уходить, Свен Сундквист подошел к кассе и купил две порции «салата дня». Он попросил упаковать его в пластиковые коробки с пластиковыми ножами и вилками, чтобы можно было взять с собой: тем двоим, Джону и Хелене Шварц, тоже надо подкрепиться, чтобы восстановить силы.

Они застали их сидящими на полу в центре комнаты.

Джон обнимал птичье тельце Хелены — щека к щеке, руки сплетены.

Свен, входя, покосился на женщину: интересно, на самом деле она все поняла или была из тех, кто знал, как надо изображать прощение?

Вошел Ларс Огестам, наклонился, присел на корточки и объяснил этим двоим, что им надо перекусить, им это не повредит, и добавил, что Джон, когда закончит, сможет подняться в зарешеченную клетку на крыше тюрьмы, Огестам договорился, чтобы ему дали несколько минут подышать свежим январским воздухом.


Хелена Шварц сидела на стуле в тюремном коридоре и ждала, пока Джон в сопровождении охранника отправился наверх. Она попросила разрешения закурить, Эверт Гренс, стоявший ближе всех, пожал плечами, и Хелена истолковала это как согласие, пошарила в карманах куртки и достала ментоловые сигареты.

— Я пять лет не курила.

Она зажгла сигарету, затянулась торопливыми затяжками, словно спешила.

— Вы ему верите?

Она немного дрожала, когда говорила это.

Эверт неохотно ответил:

— Я ничему не верю. Я уже говорил.

— Он правду рассказал?

— Не знаю. Вы знаете его лучше, чем мы.

— Выходит, что нет.

Два охранника маячили в другом конце коридора, уборщик драил пол немного поодаль.

— Он сидел в тюрьме?

— Если верить американским властям, то да.

— Десять лет?

— Да.

— Приговоренный к смерти?

— Да.

Она заплакала, очень тихо.

— Значит, он убил человека.

— Этого мы не знаем.

— Но его осудили за убийство.

— Да. И, черт побери, он, видимо, виновен. Но в то же время то другое, что он рассказывал: имя, наказание, побег, — все совпадает. Поэтому, возможно, он и правду говорит, когда утверждает, что невиновен.

Он протянул Хелене носовой платок, который всегда носил в кармане брюк. Она взяла его, вытерла глаза, нос и снова посмотрела на него.

— Такое случается?

— Когда осуждают невинного?

— Да.

— Не так уж часто.


Когда Джон вернулся, у него были мокрые волосы, бледные щеки покраснели: на улице было холодно и шел снег, долбаная зима продолжалась.

Все ждали его возвращения.

Трое полицейских, прокурор, Хелена.

Все они смотрели на него, следили за каждым его шагом, пока он шел к стулу, ждали, когда он продолжит свой рассказ.

— Приятно, когда морозец. Мне даже нравится, когда ветер пробирает до костей, тогда можно прийти домой и согреться.

Он встретился с ней взглядом.

— Так было там, где я вырос, в Огайо.

Хермансон давно сидела молча. Она знала, что скоро наступит ее черед. И вот он настал.

— Джон, мы слушаем. И ваша жена, Хелена, тоже слушает.

Это она, Хермансон, несколько дней назад начала с ним разговор, и ей его заканчивать.

— Но мы, Джон, все думаем: чему нам верить? Говорит ли задержанный правду? И почему, почему в таком случае он делает это только сейчас?

Джон кивнул:

— Думайте что хотите. То, что я рассказываю сейчас, — это то, что я знаю.

Хермансон подождала, потом протянула вперед руку — продолжайте, пожалуйста.

На стене у него за спиной висели часы, они раздражали его — часы, он все еще ненавидит их.

— Я знаю, что был прямо бешеным… Неуправляемый, вспыльчивый, я кидался на всех и каждого. Два раза меня отправляли в исправительную школу, а я этого заслуживал каждый месяц.

Он повернулся к часам, этой красной пластмассовой штуковине.

— Можно мне их снять?

Хермансон проследила за его взглядом.

— Конечно. Снимите.

Джон поднялся, снял часы и крюк, на котором они висели, подошел к двери, открыл и поставил с другой стороны у порога, прислонив к стене, затем снова закрыл дверь.

— Я знаю, что, когда мне было шестнадцать, я встретил ту единственную женщину, которую я, кроме тебя, Хелена, на самом деле любил.

Он посмотрел на жену долгим взглядом, потом опустил его — на пол из пластика, какого-то зеленоватого цвета.

— Я знаю, что однажды вечером ее нашли мертвой на полу в спальне ее родителей. Финниганы. Так их звали. Я знаю, что в ее теле обнаружили мою сперму, мои отпечатки пальцев были по всему ее телу и во всем доме. Но мы, черт побери, встречались дольше года! Я знаю, что судебный процесс был сплошной неразберихой, журналисты и политики набились в зал заседаний: а она была несовершеннолетняя и красавица, она была дочерью человека, работавшего в штабе губернатора. Я знаю, им просто нужен был какой-нибудь мерзавец, чтобы его ненавидеть, — кто-то, кто должен был умереть, раз она умерла. Я знаю, что был приговорен к смерти. Я знаю, что мне было семнадцать лет и что я был безумно напуган, когда меня привели в камеру в Death Row в Маркусвилле. Я знаю, что сидел там и ждал смерти десять лет. И я знаю, что однажды вдруг проснулся в большом автомобиле, который мчался по шоссе между Колумбусом и Кливлендом.

Он положил руку себе на грудь.

— Это все. Все, что я знаю.

Хермансон поднялась, посмотрела на сидевших в комнате, а потом указала на дверь.

— Здесь очень душно. Хочет кто-нибудь что-то выпить? Я, по крайней мере, умираю от жажды. А вы, Джон, похоже, вам тоже не помешает выпить чего-нибудь.

Она вернулась с шестью чашками кофе, конечно, все разные — с молоком и без, с сахаром и с молоком, с сахаром и… она несла их заказы на крышке от бумаги для ксерокса, какое-то время все просто пили и ждали, когда Джон продолжит рассказ.

— Все прочее… как я оттуда выбрался… этого я не знаю. Мне это неизвестно.

Он покачал головой.

— Помню только звуки. Какие-то запахи, размытые картины. А между ними — темнота. Свет. И снова темнота.

Хермансон пила кофе, с молоком и сахаром.

— Попытайтесь. Должно вспомниться больше. Мы хотим знать, мы должны узнать, что еще произошло.

Джон немного вспотел в этой душной комнате, где не было вентиляции. Он рассказал о сердце, которое тогда начало барахлить, как он в течение нескольких месяцев чувствовал слабость, а в тот самый день ему стало хуже.

— Охранник, кажется это был сам начальник охраны, Вернон, так его звали, вдруг открыл камеру и вошел внутрь. За ним следом еще два охранника. Мне полагалось носить наручники. Так всегда было. Если кто-то входил в камеру или тебя вели куда-то — надевали наручники, и несколько охранников шли следом.

— Хотите еще? — Хермансон указала на его пустую чашку.

— Спасибо. Чуть позже.

— Тогда сами скажите когда.

Джон говорил, уставившись в пол, но время от времени поднимал взгляд, искал свою жену, ее взгляд, словно проверял, понимает ли она то, что он рассказывает.

— Пришла врачиха. Попросила меня снять штаны. Пипетка. Кажется, это так называется. Она была у нее в руке, она вставила ее вот сюда и ввела какое-то лекарство.

Он указал на свой зад.

— Эта усталость… даже еще хуже, словно… не знаю, чувствовал ли я себя когда-нибудь так же… вяло. Кажется, пришел еще один врач. Я не уверен, может, мне это и привиделось, но кажется, это был мужчина, моложе той женщины, он принес таблетки, помню, что я что-то проглотил.

Эверт Гренс беспокойно заерзал, неудобный стул и проклятая спина, которая вечно болит, он украдкой покосился на Свена, Огестама и Хермансон, сидевших рядом, попытался сменить позу так, чтобы не спугнуть странный рассказ, который рождался у них на глазах.

— Я лежал на полу, не знаю почему, просто лежал, и все… не мог подняться. Потом… я почувствовал укол. Прямо вот здесь. Понимаете? Мне сделали инъекцию, я почти уверен в этом, какое-то лекарство ввели мне прямо в член.

Он провел рукой по лбу и так и не опустил руку. Заплакал. Не сильно, не отчаянно, слезы текли медленно, словно вынося изнутри то, что просилось наружу.

— Я научился считать время. Каждая секунда тикала во мне. Мы ведь только этим и занимались. Обратным отсчетом времени. Но потом… после укола… потом я уже ничего не помню. Случилось ли это сразу. Или немного погодя. Я… я после этого не мог дышать. Не мог пошевелиться. Не мог моргнуть, перестал чувствовать сердце, я был парализован, в сознании, но совершенно парализован!

Хермансон взяла его пустую чашку и скрылась в коридоре. Когда она вернулась, Джон больше не плакал, он взял кофе, выпил полчашки и снова наклонился вперед.

— Я умер. Я был уверен в том, что умер! Кто-то поднял мои веки и капнул в глаза несколько капель. Я хотел спросить зачем, но не мог пошевелиться… меня словно не было. Понимаете? Понимаете! Такое ощущаешь перед смертью, какая-то бешеная сила вырывается изнутри. Кто-то крикнул: «Он умер!» Кажется… кажется, мне сделали еще один укол. В сердце. И что-то в шею… И я заснул. Или исчез. Иногда мне кажется, что я на время умер, кто-то ведь крикнул: «Он мертв!» Я был в сознании, лежал на полу в камере и слышал, как меня объявили мертвым! Назвали время, мое имя, я слышал это. Понимаете? Я это слышал!

Его последние слова закружились в тесной комнате и, рикошетом отскочив от собравшихся, вернулись к нему.

— Я умер. Я был в этом уверен. Когда я очнулся… когда я увидел… я знал, что я уже неживой. Было так холодно. Я лежал в комнате, которая казалась холодильником, а рядом, как и я, на носилках, лежал другой человек, совершенно белый, лицо его было обращено к потолку. Я ничего не мог понять. Как я мог видеть, как я мог мерзнуть, если я мертвый?

Он допил всю чашку залпом.

— Я исчез. Просто исчез. Потом… я уверен, что потом оказался в мешке. В пластиковом. Пластик так шуршит. Знаете… знаете, что когда пытаешься высвободиться, а на руках наручники, то ничего не получается. Руки можешь развести лишь на двадцать сантиметров, не больше. И если хочешь ударить… ничего не выходит.

Огестам и Хермансон переглянулись, они подумали об одном и том же. Теперь им следует вмешаться. Больше он не выдержит. Они продолжат позже, когда наступит вечер, пусть Джон пока отдохнет в камере.

— Один последний вопрос.

Огестам повернулся к Джону.

— Вы сказали, что знаете, что очнулись в автомобиле на шоссе между Колумбусом и Кливлендом?

— Да. Я это знаю.

— Тогда скажите нам, Джон, кто был за рулем этого автомобиля? И был ли там кто-то еще рядом с вами?

Джон покачал головой:

— Нет. Пока нет.

— Пока нет?

— Я еще до этого не дошел.


Два охранника, поджидавшие за дверью, отвели Джона назад в его камеру. Он несколько раз оглядывался, Хелена Шварц стояла у двери, их взгляды встречались. Рядом с ней были Огестам и Хермансон, они говорили о чем-то, жестикулировали.

Эверт Гренс посматривал на них: на Фрая, которого приговорили к смерти, и на его жену, которая об этом даже не догадывалась, на Хермансон, что с таким спокойствием провела допрос, и на Огестама, который на время даже показался ему почти разумным.

Дело, грозившее, как он предчувствовал, обернуться дипломатической бомбой, проще не стало. Особенно для тех чиновников, которые попытаются отказаться выполнять договор ЕС о выдаче преступников, когда великая сволочная родина Джона Мейера Фрая потребует вернуть его назад.

И будет настаивать на своем праве казнить его, как положено.

Этим они думают укрепить доверие избирателей, которые голосуют за безопасность, жесткие меры и крепкий порядок.

Гренс повернулся к Свену Сундквисту, который еще не вышел из комнаты:

— Ну, что думаешь?

Сундквист скорчил гримасу:

— Эта работенка… она никогда не перестанет меня удивлять.

Эверт подождал, пока они окажутся рядом, и сказал, понизив голос:

— Мне нужна твоя помощь.

— Конечно.

— Приведи сюда тюремного врача, кто там у нас теперь, отведи его в сторонку и расскажи немного о том, что мы узнали. Я хочу, чтобы он немедленно обследовал Фрая. Хочу знать, как теперь его сердце. Была ли это только часть плана побега или ему правда нужен надлежащий уход. Доложи, как только получишь ответ.

— Я об этом позабочусь.

Свен уже шел по коридору, когда Эверт добавил, уже громче:

— Мы же не хотим, чтобы он умер здесь в камере. Это может войти у него в привычку.


В Огайо было еще утро, — среда, которая в Стокгольме уже добралась до середины дня, здесь только начиналась, ее только предстояло прожить. Вернон Эриксен запер свою форму в шкаф у себя в кабинете в тюрьме Маркусвилла. Все, последнее ночное дежурство на этой неделе, слава богу, на выходные он снова выходит в дневную смену.

Когда он работал по ночам, то еще явственнее ощущал, как уходит жизнь.

Он не был душой компании и вообще не очень-то любил вылезать из дому, но так вот — работать по ночам и спать днем, от этого он постоянно чувствовал усталость и к тому же ни с кем не мог видеться — в той другой реальности, за стенами тюрьмы.

Вернон открыл дверь во внутренний двор и направился к запертым главным воротам. Он позвонил Гринвуду и Биркоф. Ни один из них не говорил с ним взволнованно или испуганно. Казалось, будто они ждали, предполагали, что такое может случиться, и подготовились. Может, даже хорошо, что это известие наконец пришло: не надо больше надеяться — что вот еще день пережили, и еще один.

Вернон вышел в ворота, которые открывались с центрального поста, и почувствовал облегчение.

Оба врача все прекрасно понимали.

На встречах они четко отбарабанивали названия лекарств, диагнозы и возможные меры: кардиомиопатия, бензодиазепам, галоперидол, павулон, кодеин… Они задумали на время умертвить человека, перевезти его из камеры в Death Row в холодильник морга, потом в мешке отправить на вскрытие, автомобиль на север… все прошло в точности как было задумано. После этого они еще несколько месяцев проработали на своих должностях: уволься они сразу, это могло бы вызвать подозрение, но при той текучке кадров их уход лишних вопросов — зачем да почему — не вызвал. Джона уже давно похоронили, когда Лотар Гринвуд и Биргит Биркоф оставили свои белые халаты в Маркусвилле и уехали на автобусе в Колумбус, а оттуда разъехались кто куда, с новыми документами и лицензиями на медицинскую деятельность в чемоданах.

Шел легкий снежок, Вернон посмотрел вверх, большие снежинки кружили в небе и мягким ковром стелились на землю. Он приближался к своему городку, Маркусвиллу, где знал каждую улицу, каждое дерево, он жил здесь столько, сколько себя помнит.

Они пытались оживить его, по крайней мере, они делали вид, чтобы со стороны казалось, что они пытаются.

Никто из тех, кто вблизи следил за ними, не смог бы потом описать это иначе, как попытку сделать все ради спасения человека.

Гринвуд делал Джону интубацию, благодаря чему тот получал необходимый кислород, одновременно Биркоф делала ему массаж сердца.

Один из них потом позвонил и попросил доставить дефибриллятор, и охранник примчался с ящиком, сердцу Джона необходимо дать сильный электрический импульс.

Они много говорили о минимизации электрошока, о том, что ему достаточно будет одного-единственного разряда, а затем, ссылаясь на прямую линию на ЭКГ, констатировали — никаких сокращений.

Последняя инъекция, они сделали ее прямо в сердце, точно куда следовало, но в шприце был физраствор, а не адреналин.

В какой-то момент Вернон, которому все это казалось невероятным, хотя он стоял совсем рядом, почувствовал даже гордость и смутился.

Его задачей было подладить показания ЭКГ.

И он справился с этим при помощи пары кусков пластиковой пленки.

Накануне вечером он вырезал тонкие прозрачные кусочки точно по размеру электродов. Оказалось, это проще простого — прикрепить их к внутренней стороне электродов и таким образом создать невидимую преграду и обмануть измерительный прибор, так что когда они касались обнаженного тела, то не воспринимали удары сердца Джона.

Маркусвилл только что проснулся, когда Вернон под падающим снегом шел по маленьким улочкам, он видел семьи, собравшиеся за кухонным столом, свечи, все еще стоящие на окнах, хотя Рождество уже давным-давно миновало. Было время завтрака, дети торопливо ели свои хлопья, а их родители носились вокруг, пытаясь одеть их и одеться сами. Поглядывая на эти маленькие домики с маленькими газонами, он на миг, всего лишь на миг, ощутил себя изгоем, он не часть целого, у него нет семьи за тюремными стенами, о которой заботишься, вместе с которой живешь.

Джон умер там, на полу камеры. Те, кто ни о чем не подозревал, ничего другого и не увидели. Они объявили его умершим. Гринвуд громко произнес: «Джон Мейер Фрай умер в 9.30 в исправительной тюрьме Южного Огайо в Маркусвилле, а Биркоф стояла рядом, медленно кивала и старалась изобразить беспомощность и разочарование, как они и договаривались заранее.

В их распоряжении было восемь минут.

Протяни они дольше, сердце Джона сильно бы пострадало.

В своем отчете они потом объяснили, что неприятный инцидент вызвал большое волнение среди заключенных и что они не хотели осложнять дело, опасаясь, что подобное событие может подтолкнуть других приговоренных к бесчинствам: всегда трудно предугадать реакцию тех, кто стал свидетелем внезапной смерти, особенно в тюрьме, среди осужденных, которые и сами ждут смерти.

Поэтому они поспешили убрать тело прочь из восьмой камеры — подальше от заключенных восточного блока.

Каждые две минуты, пока они шли по тюремным коридорам, Биркоф склонялась над носилками, приближая свой рот ко рту Джона, и, когда была уверена, что никто не видит, делала ему искусственное дыхание — так она украдкой вентилировала его легкие, которые были по-прежнему совершенно парализованы.

Когда потом они оставили его в холодильной комнате морга, всем стало не по себе.

Но у них не было выбора. Джону пришлось лежать там, в том ледяном помещении, Гринвуд и Биркоф объяснили, что должны поскорее снизить уровень метаболизма, чтобы организм потреблял меньше кислорода.

Вернон долго, сколько мог, простоял в дверях холодильной комнаты.

Сколько лет прошло с тех пор, как он побывал там в первый раз! Он подсчитал — больше двух десятков, но ни разу с тех пор, как он стал брать бюллетень, чтобы не присутствовать при казнях. Каждый умерший, которого Вернон знал, охранял и заботился в отделении, попадал в конце концов сюда, — пустая оболочка, он всегда считал, что нужна еще одна комната — для душ, отлетевших от тел.

Он стоял и смотрел на недвижное тело, которое то приходило в сознание, то погружалось в забытье, на тело, которое не могло пошевелиться и не понимало, что, собственно, происходит. Ужас, тот чертов ужас, который все трое легко могли себе представить, должен был охватить Джона, как только они закроют дверь: проснуться одному-одинешеньку в холодильной комнате, не знать, жив ты или мертв, медленно, по чуть-чуть, вспоминать фрагменты произошедшего и все же не понимать, что к чему.

Вернон остановился и обстучал о бордюрный камень снег с ботинок, немного подождал, потом пошел дальше — оставались последние шаги.

Мерн-Риф-драйв выглядела так же, как все прочие улицы в Маркусвилле.

Хоть эта улица и была совсем рядом, но Вернон редко там останавливался, приучил себя проходить мимо, хоть и заглядывая в их дом, сам-то он жил на другом конце городка, а тут дома были подороже, побольше, здесь было место для тех, кто рангом повыше.

Дом Финниганов был в самом конце улицы, с левой стороны. Вернон знал Эдварда Финнигана всю свою жизнь, они были почти ровесники, в одно и то же время ходили в школу, но друг с дружкой не знались, и делить им было нечего, кроме времени, в которое жили, да любви к женщине, жившей в том же городке в Южном Огайо.

Вернон старался пореже сюда захаживать, ему нестерпимо было видеть ее в доме, который принадлежал другому.

Открывая калитку в высоком заборе, он попытался вспомнить. Два раза. Он прожил в этом городке пятьдесят лет и лишь дважды бывал в этом доме. Первый раз — когда Эдвард получил пост в администрации губернатора Колумбуса и пожелал пригласить всех, кого посчитал «значительными персонами», на коктейль. Вернон, начальник охраны в Маркусвилле, тоже заслуживал приглашения, Финниган посчитал его пост «значительным». Вернон был непривычен к таким празднествам, дышавшим пустотой, но все же заставил себя пойти туда, поздравил с назначением, выпил несколько приторных коктейлей и при первой же возможности незаметно улизнул. Второй раз — когда Элизабет нашли мертвой, на следующий день он пришел к ним выразить свои соболезнования. Она выросла у него на глазах, это была красивая, веселая, общительная девочка, и он разделял их скорбь.

Белый снег повалил еще сильнее. Он постучал в дверь.

Открыла Алиса.

— Вернон? Входи.

Она была необыкновенная женщина, Алиса. Молчаливая, прячущаяся в тени своего влиятельного мужа, но, когда Вернон время от времени встречал ее в магазине или на почте, с ней всегда было легко разговаривать. Она тогда вдруг расцветала, становилась такой, как прежде, могла улыбнуться, даже засмеяться, чего никогда не случалось, если рядом с ней был муж.

Эдвард Финниган не просто был дурным человеком, он был плохим мужем.

И вот теперь они глядели друг на друга, Алиса казалась усталой, но смотрела приветливо. У Вернона мелькнула было мысль: а не жалеет ли она порой, что в свое время ошиблась с выбором, не думает ли о том, как все могло обернуться, реши она иначе.

— Раздевайся. Я заварю чай.

— Я ненадолго. Извини за ранний звонок, но я знаю, что вы захотите услышать это, вы оба.

— Ну, по чашечке-то мы выпить успеем. Входи и садись.

Вернон оглядел большой холл и комнаты. Все так, как он помнил. Обои, мебель, толстые ковры на полу, Финниганы почти ничего тут не поменяли. Последний раз он был здесь восемнадцать лет назад. Ее нашли на полу, Вернон невольно посмотрел в ту комнату, словно ожидал, что она все еще лежит там. Их скорбь все такая же, возможно, даже стала больше, во всяком случае, он ощутил ее, едва войдя, она била в глаза.

Он остановился на пороге кухни.

— А Эдвард дома?

— В подвале. Ты, может, помнишь, что он любит пострелять.

— Он показывал свой тир, когда я был здесь первый раз.

— Это вошло у него в привычку.

В кухне пахло корицей и пирогом, кажется яблочным, в окошке плиты Вернон разглядел фарфоровую форму для выпечки.

— Я его позову. Заодно еще разок полюбуюсь.

Он улыбнулся ей, она улыбнулась в ответ, нетрудно было догадаться, что ей противно заглядывать в подвал, где устроен тир.

Вернон открыл дверь в подвал, почувствовал легкий запах сырости в застоявшемся воздухе — пора бы проветрить. Коридор был почти двадцати метров длиной и достаточно широкий, чтобы можно было пройти вдоль стены в то время, пока другой человек стреляет. В дальнем конце — мишень, пять отверстий почти у самого центра. Финнигану осталось выпустить еще пять пуль, он стоял не шевелясь и всякий раз, прицеливаясь, делал глубокий вдох. Вернон следил: совсем неплохо — десять пуль почти одна в одну.

Финниган заметил гостя и знаком попросил его подождать, потом нажал красную кнопку, располагавшуюся на уровне плеча на светлой бетонной стене. Мишень с тихим скрипом подъехала по проволоке. Он взял ее в руки, рассмотрел, подсчитал.

Вернон следил за его довольным лицом.

— Ты хорошо стреляешь.

— Особенно по утрам. Если сосредоточусь как следует. Если я спущусь сюда сразу после очередной бесконечной ночи, представлю себе лицо Фрая и буду думать о нем, делая каждый выстрел.

Его глаза! Вернон работал среди полубезумцев и приговоренных к смерти, но он редко встречал глаза, исполненные такой ненависти.

— Я пришел поговорить с тобой и с Алисой.

— Мы с тобой не так уж часто беседуем. Что стряслось?

— Расскажу, когда поднимемся. Чтобы вы оба услышали.

Финниган кивнул. Вынул магазин из пистолета, вытряхнул последнюю гильзу. Подошел к шкафу для оружия, привинченному к стене чуть в стороне.

Вернон следил за ним взглядом. Все это оружие, думал он, полуавтоматическая винтовка, автоматическая винтовка, пистолеты разного калибра — все это оружие, хранящееся вот в таких же шкафах по всей стране. И этот пистолет, который он запер за стеклянной дверцей, на нем теперь остались его отпечатки пальцев.

Финниган повернулся к Вернону, он был готов, смял и сунул в карман мишень, показал на дверь и медленно направился к лестнице.

Поначалу, как порой случается, воцарилась неловкая тишина. У каждого чашка чая, кусок теплого яблочного пирога, пожалуй, чересчур сладкого для этого времени суток, но Вернон ел, и ему нравилось.

Сто пятьдесят тысяч долларов это стоило. Сбежать от собственной смерти.

Он украдкой посмотрел на их лица.

Финниган об этом не догадывается.

Они не подозревают, что где-то в Канаде живет человек, который все еще получает деньги за свой паспорт и свое прошлое.

Немного поговорили о снеге, который валил не переставая, немного — о новом кафе возле почты, оформленном в мексиканском стиле, немного о соседях, которые завели огромного черного пса, лающего на всех прохожих.

Финниган ждал, когда же он заговорит о причине своего прихода.

Потребовалось четыре месяца, чтобы найти Шварца.

Он снова посмотрел на их лица.

Человек одного возраста с Джоном, обладавший постоянным видом на жительство сразу в двух странах, за сто пятьдесят тысяч долларов согласился передать ему свой паспорт и историю своей жизни в придачу.

Дольше тянуть было нельзя, не важно, как он это скажет и как они это воспримут.

Вернон поставил чашку на стол и подождал, пока они сделали то же самое.

— Джон Мейер Фрай.

Он посмотрел на них, на каждого, и потом сообщил им правду шестилетней давности:

— Джон Мейер Фрай жив. Он сейчас сидит в камере следственной тюрьмы в Стокгольме, столице Швеции, это на севере Европы. Он сидит там уже несколько дней под чужим именем.

Они ждали продолжения.

— И это подтверждено. Это он.

Потом он рассказал им то немногое, что было известно. Фрай умер, его похоронили. Но, несмотря на это, в начале нынешней недели его арестовали и посадили в тюрьму за насильственные действия на пароме, шедшем из Финляндии в Швецию. Потребовалось несколько дней, но усилиями Интерпола и ФБР его личность была установлена. Он жив. Вернон выдержал их потрясенные взгляды и последовавшие вопросы, на которые у него не было ответов: как, когда, почему; единственное, что им на сегодня известно, — Джон Мейер Фрай жив.

Удивительно, до чего уродливы бывают люди! Вернон и раньше видел такое при вынесении смертного приговора: родственники жертвы словно получают удовольствие оттого, что еще один человек умрет и они упьются местью: смерть за смерть, око за око. Он наблюдал и размышлял о том, как их тела, их манера двигаться, их лица — все то, из чего они состоят, в один миг меняется и делается безобразным.

Эдвард Финниган сидел от него слева, постепенно осознавая, что пытался сказать Вернон. Непонятное постепенно стало понятным, тогда он встал, бросился в гостиную к буфету со стеклянными дверцами и вернулся с бутылкой коньяка в одной руке и тремя бокалами в другой. Он шагал легко, из груди его рвался клекочущий звук — предвкушение скорого убийства.

— Гаденыш, так он, значит, жив!

Он поставил бокалы на стол, возле каждой чашки, и наполнил их.

— Значит, я все-таки увижу, как он умрет!

Вернон поднял руку, он не хотел пить, Алиса покосилась на него и поступила так же. Эдвард Финниган покачал головой и пробормотал что-то. Вернону показалось: «Неженки», но он не был уверен. Финниган одним залпом выпил свой бокал и хлопнул ладонью по столу.

— Восемнадцать лет! Я ждал восемнадцать лет, чтобы эта тварь подохла на моих глазах! Мое возмездие! Теперь-то вы понимаете: настал мой черед!

Финниган сделал по кухне круг с воздетыми руками, опять заклекотал, взял бутылку и налил себе еще, пил и пил, продолжая вышагивать по кругу.

Вернон наблюдал за Алисой, та сидела опустив голову и смотрела на стол, на крошки пирога, приставшие к фарфоровому блюдцу. Интересно, а она тоже жаждет возмездия — это слово такие, как Финниган, употребляют вместо слова «месть». Ее глаза, в них стояли слезы, казалось, что муж и жена уже не раз говорили об этом прежде.

— Я пойду наверх и снова лягу. Не хочу здесь больше сидеть.

Алиса посмотрела на мужа.

— Теперь ты доволен, Эдвард? Получил что хотел? Получил, да?

Она поспешила к лестнице и поднялась на второй этаж. Восемнадцать лет горя, которое проступало в каждом слове.

Вернон остался сидеть. Откашлялся.

Отвращение.

Он попробовал проглотить его, но оно все стояло поперек горла.


Эверт Гренс закрыл дверь в свой кабинет и сел на стул у стола. Он моргнул, послушал ее голос, они на время остались одни — только Сив и он, прошлое, просачивавшееся между папок и следственных дел, с каждым куплетом он уносился назад еще на несколько лет, пока не оказался в том времени, когда они с Анни были молодыми полицейскими, только-только начали узнавать друг друга, первые неловкие фразы, которые он пробормотал, как впервые обнял ее, кажется, что все это было так давно в прошлом, целую жизнь назад.

Гренс повернулся к непомерно большому кассетному магнитофону и включил громкость на полную мощь.

Твидл, твидл, твидл ди, и меня любовь нашла, Подарила мне крыла и прямо в небо подняла.

«Твидл ди», запись 1955 года. Оркестр Харри Арнольда. Ее голос казался таким нежным, таким юным, возможно, это была вообще первая песня, которую она записала, он не знал наверняка, но раскачивался в такт, рука Анни в его руке — все только начиналось, все, что так и не успело начаться.

Эверт Гренс слушал, две минуты сорок пять секунд, он точно знал, сколько длится песня, потом повернулся и немного убавил громкость. Он возвратился назад. Всего на тридцать минут назад. Подумал о Шварце: у того чуть ноги не подкосились, когда он увидел жену, которая ни о чем не догадывалась. Гренс поначалу сомневался, что жена ничего не знает, это казалось невероятным, как можно было столько прожить рядом с другим человеком, не подозревая о его темном прошлом? Но его сомнения рассеялись. Хелена на самом деле не знала. Этот тощий чертяка ухитрился скрыть от нее всю свою жизнь, немало, поди, пришлось туману напустить, а остальное забыть. Уж Эверт Гренс, как никто, знал, как это бывает.

Он громко фыркнул.

Он-то думал, что за тридцать лет службы в полиции всего уже наслушался. Но эта чертова историйка, такой он и вообразить себе не мог, а она с каждым днем все круче. Теперь Гренс понимал: это все правда, каждое слово, Шварцу действительно удалось то, что никому и не снилось. Сбежал от своей казни, которой ожидал в одной из самых охраняемых тюрем США. Черт, ай да молодец! Этот придурок их всех обвел вокруг пальца! Гренсу было особенно приятно, что надули страну, которая продолжает упорно строить новые тюрьмы и остается непоколебима в своей уверенности, будто длительный срок тюремного заключения есть основной способ остановить раскручивающуюся спираль насилия. Здорово, черт подери, просто шикарно! Он услышал, как в дверь постучали.

— Я не помешаю?

— Нет, если дашь мне дослушать.

Они все похожи, эти Гренсовы песенки. Но Эверт почти разомлел, сидел закрыв глаза, и грузное тело покачивалось в такт.

Хермансон подождала, она уже научилась этому.

— Тебе чего?

Музыка кончилась, и Гренс вернулся назад, в настоящее.

— Да я подумала, что мы с тобой могли бы пойти потанцевать.

Эверт Гренс вздрогнул.

— Ты так подумала?

Он помнил вопрос, который она задала накануне, давно ли он танцевал в последний раз. Он помнил и свой ответ. Ты же видишь, как я выгляжу. Хромой, и шея не ворочается.

— Чего ты хочешь?

Она покосилась на дверь.

— Хелена Шварц. Она скоро сюда придет. Я ее попросила.

— Ну?

— Нам надо с ней поговорить. Ты сам видел, она совсем обескуражена. Наша обязанность поддерживать ее, пока все это продолжается.

— Я в этом не уверен.

— Но так он больше расскажет. Когда она здесь. Я уверена, что это только начало.

Эверт Гренс пригладил жидкие волосы, зачесывая их на лысину, нахмурился. Хермансон права, ясно, что права.

— Ты здорово держалась. Во время допроса. Ты смогла его успокоить, внушить к себе доверие. А тот, кто тебе доверяет, расскажет то, что ты хочешь узнать.

— Спасибо.

— Это не комплимент. Просто констатация.

— Так пойдем танцевать?

Она заставила его почувствовать неуверенность. Почти смутиться. Гренс повысил голос, как обычно, чтобы скрыть волнение:

— Что за ерунду ты несешь?

— Двадцать пять лет, Эверт. Ты же сам сказал, что не танцевал двадцать пять лет. Почти всю мою жизнь! И вот ты сидишь за столом, слушаешь, раскачиваешься. Тебе же хочется танцевать, это и слепой бы увидел!

— Хермансон!

— Вот я тебя и приглашаю. Вечером. В одно местечко, где играют музыку, как раз какую ты любишь. Я заказываю музыку и приглашаю тебя на танец.

Он все еще был смущен.

— Хермансон, так не годится. Я уже разучился танцевать. А кроме того, если бы я и умел, если бы я захотел — я как-никак твой начальник.

— И что с того?

— Это никуда не годится.

— Если бы ты меня приглашал. Но это же я приглашаю тебя. Как друг, а не как подчиненная. Думаю, тут есть разница.

Гренс снова погладил лысину.

— Не только в этом дело. Черт побери, Хермансон, ты что, смеешься надо мной? Ты молодая красивая женщина, а я некрасивый старый мужик. Да даже если мы пойдем как друзья, я буду чувствовать себя… я всегда презирал стариков, которым только бы полапать молоденьких.

Она поднялась со стула и подбоченилась.

— Послушай, клянусь, я совершенно спокойна на этот счет. Ты не из тех, кто лапает. Просто повеселимся немного. Мне хочется увидеть, какой ты, когда смеешься.

Гренс только собрался ответить, как в дверях появились Свен и Хелена Шварц.

— Я обещал проводить ее сюда.

Эверт кивнул ему.

— Можешь остаться? Я бы хотел, чтобы ты тоже послушал.

Хелена Шварц опасливо вошла в кабинет, настороженно оглядела стены. По-прежнему как птица… Большой вязаный свитер с чересчур длинными рукавами и толстый воротник, который словно съедал ее шею, мешковатые джинсы, будто купленные для кого-то покрупнее, взъерошенные волосы, она была настороже, готовая в любой момент упорхнуть, если бы могла вылететь в окно, то без сомнения сделала бы это.

— Присядьте вот здесь.

Гренс указал на стул рядом с Хермансон. Хелена Шварц прошмыгнула туда и села, она не проронила ни слова, просто смотрела перед собой.

— Почему у него нет адвоката?

Она попыталась взглянуть на Гренса, ее тревожные глаза бегали.

— Ему назначен официальный защитник, Кристина Бьёрнсон, но он сам не захотел, чтобы адвокат присутствовал при допросе.

— Почему?

— Понятия не имею. Вот его и спросите.

Эверт Гренс махнул рукой в сторону тюремного коридора.

— Я понимаю, что вы взволнованы. Я и сам ничего подобного не слыхивал. Но я верю ему. К сожалению. Верю, что он рассказал правду, что он приговорен к смерти за убийство своей ровесницы.

Хелена Шварц вздрогнула, словно Гренс ее ударил.

— Но вы должны знать, что это не все. И для вас в этом есть и хорошая сторона.

Ее голос был по-прежнему слабым, как и раньше в комнате для допроса, но сидевшие вокруг услышали, как он изменился, уловили интонацию, которой не было прежде:

— Хорошая? Господи!

Эверт Гренс сделал вид, что не заметил ее сарказма.

— Во-первых: Юликоски недавно очнулся, теперь он в полном сознании и, по словам дежурного невролога Каролинской больницы, не имеет никаких хронических последствий травмы, которую Джон нанес ему ногой по голове.

Хелена никак не отреагировала, по крайней мере, ничем это не проявила. Гренс подумал: а сознает ли она, как важно то, что он сейчас ей сообщил. Видимо, она еще не понимает этого, пока нет.

Он продолжил:

— Во-вторых: существует человек, о котором Джон еще не упоминал. Кто-то, кого, я уверен, он выгораживает.

— Вот как?

— Вы, возможно, помните, что я спросил его, кто еще был в том автомобиле, который увозил его. И он не захотел ответить.

Хелена подтянула свитер, и зеленые вязаные рукава стали еще длиннее.

— Не спрашивайте меня. Я почти ничего не знаю, как вы, возможно, успели заметить.

— Я и не спрашиваю. Поскольку сам догадываюсь, кто это был.

Он посмотрел на нее:

— Его зовут Рубен Фрай. И в настоящее время его допрашивают в местном отделении ФБР в Цинциннати. Это о нем, думаю, умолчал Джон.

— Фрай?

— Отец Джона.

Хелена Шварц простонала, коротко и негромко, но тревожный звук эхом отдался в замкнутом пространстве кабинета.

— Я не понимаю.

— Рубен Фрай — отец Джона. Ваш свекор.

— Он же умер.

— Вряд ли.

— Джон говорил, что его родители умерли.

— Его мать и впрямь умерла довольно рано, если я правильно понял. Но отец жив-здоров, как вы и я.

Хермансон обняла Хелену Шварц за худенькие плечи. Свен тем временем отлучился из кабинета, принес стакан воды и протянул Хелене. Она выпила весь стакан в пять больших глотков, а потом наклонилась вперед.

— Рубен Фрай?

— Рубен Мейер Фрай.

Она сглотнула, запнулась, снова сглотнула, словно решила больше не плакать.

— Значит, у меня есть свекор.

Ее лицо, в первый раз с тех пор, как она переступила порог кабинета, чуть порозовело, перестало быть таким бледным, почти белым.

— Я должна с ним встретиться.

Щеки покраснели, взгляд отсутствующий, она снова заговорила:

— И мой сын. Оскар. Он должен его увидеть. Ведь он, я хочу сказать, он же его… дедушка.


Эдвард Финниган остался сидеть один на кухне, после того как Вернон Эриксен откланялся, сказав, что должен идти домой, выспаться после долгого ночного дежурства в тюрьме. Еще пара бокалов коньяка, Финниган потянулся: трудно усидеть на месте, когда в груди все клокочет. Он не знал, куда направить всю эту энергию. Ему хотелось бежать, прыгать, даже заняться любовью, они с Алисой уже много лет не обнимали друг друга, он все эти годы не мог решиться на близость с ней, не хотел этого, а тут вдруг почувствовал вожделение, он снова был крепок и жаждал ее груди, ягодиц, лона, хотел войти в нее, ощущать себя в ней; это утро было совсем не таким, как все прошлые.

Он разделся прямо у кухонного стола и голый прошел через холл, поднялся по лестнице в комнату для гостей, дверь в которую она закрыла полчаса назад.

Он забыл об этом.

Ее мягкое тело. Ладонь, которой он гладил ее кожу, словно вспомнила это. Финниган открыл дверь.

— Алиса?

— Эдвард, оставь меня одну.

— Алиса… ты нужна мне.

Тишина, которая сначала была просто ожиданием и тяжелым дыханием, постепенно наполнилась мучительной обидой: отвергнут! Он снова стал неуверенным мальчишкой, который хочет, чтобы его заметили.

— Алиса? Что с тобой такое?

Она лежала, натянув одеяло почти до ушей и отвернувшись, луч света, проникавший из окна, освещал часть ее лица. Финниган вошел в комнату, невысокий, полноватый, бледнокожий.

— Неужели ты не понимаешь, Алиса? Это такое облегчение: оказывается, он жив, его еще можно казнить, мы сможем увидеть, как он умирает, расплачиваясь за Элизабет! Все кончится! Мы сможем поставить точку. Неужели ты не понимаешь? В этот дом вернется покой. Он снова станет нашим домом, в нем не будет этого негодяя, он умрет, и мы увидим, как это случится!

Финниган присел на край кровати и опустил руку на ноги жены.

Она поджала их, словно ей стало больно.

— Я не понимаю, Алиса, да что на тебя нашло!

Он встал на колени на полу, заставил ее посмотреть на себя.

— Алиса, скоро все кончится.

Она покачала головой:

— Никогда.

— Никогда? Что ты имеешь в виду?

— Это не будет играть никакой роли. Ты переполнен ненавистью. Ты не слушаешь. Эдвард, когда этот мальчик умрет, когда ты добьешься своего возмездия, все останется как было.

Финниган замерз. Эрекция прошла. В комнате было холодно, они не очень-то топили здесь наверху, а зима есть зима.

— Это обязательно кончится. Именно этого, черт побери, мы ждали!

Алиса посмотрела на него и демонстративно натянула одеяло на голову. Теперь он не мог видеть ее лица.

— Ты будешь продолжать ненавидеть. Неужели ты этого не понял? Эдвард, ты будешь продолжать ненавидеть, только тебе уже некого будет убить. Твоя ненависть, твоя проклятая ненависть отняла у нас все, все! Она уселась у нас на кухне, хохочет нам в лицо и всем заправляет. Так будет всегда, Эдвард. И его смерть ничего не изменит, а умереть он может только один раз.

Эдвард Финниган, по-прежнему голый, снова сел за стол в кухне. Энергия, плясавшая в нем, не сдавалась и требовала выхода. Он взял телефон, висевший на стене у кухонной вытяжки, и позвонил на работу — своему ближайшему и самому высокопоставленному начальнику, губернатору штата Огайо. Ему потребовалось всего несколько минут, чтобы объяснить, что произошло, удивление губернатора быстро преобразовалось в деятельную энергию, он сразу понял, чем чревата ситуация, когда приговоренный к смерти разгуливает по Европе, наплевав на него лично и на все американское правосудие в целом. Губернатор попросил Финнигана повесить трубку: он позвонит в Вашингтон в министерство иностранных дел, он знает, с кем там поговорить, и не успокоится, пока они там не потребуют официальной выдачи. Этот негодяй должен быть здесь! Его необходимо вернуть на родину, в Огайо, в тюрьму в Маркусвилле, где его ждет казнь.


Они вместе прошли по зданию полицейского управления и вернулись назад в комнату для допросов. Хермансон несколько раз спрашивала Хелену Шварц, хочет ли та слушать все это дальше, и всякий раз ответом ей был уверенный взгляд. Хелена Шварц ни при каких обстоятельствах не собиралась покидать место событий. Ведь это ее жизнь, в такой же мере, как и его, в многолетнюю ложь Джона поневоле оказались вовлечены и она, и их сын, так что теперь она выслушает все и, возможно, узнает правду.

Эверт Гренс придерживал дверь, пока Свен, Хермансон и Хелена Шварц заходили в комнату.

Джон уже сидел там, и Огестам тоже, они разговаривали, но замолчали, когда все уселись на те же самые места, что и пару часов назад.

Гренс вопросительно посмотрел на Огестама: о чем же вы беседовали? Но молодой прокурор только махнул рукой: да ни о чем — о погоде и долгой зиме, просто чтобы помочь подследственному чуть-чуть расслабиться.

Джон Шварц выглядел усталым.

Допрос вымотал его, он явно впервые облек в слова то, что с ним произошло: мнимая смерть, которую он пережил, как настоящую. Он рассказал, как умер в камере, а очнулся в помещении, которое, как он потом понял, было холодильной комнатой морга, а в следующий раз пришел в сознание в автомобиле.

Теперь должно стать легче, думал он. Продолжать. Огромные стены страха сломаны, и осталось только то, что осталось.

— Я лежал на заднем сиденье. Помню, что за окном было темно. Была ночь, и уличные фонари выглядели странно, когда на них смотришь, проезжая лежа.

Теперь и правда стало легче. Джон предвидел это, и так и случилось. Он был в сознании, все было настоящим, реальным.

— Я так… устал. Меня мутило. Словно вот-вот вырвет. Я спросил, где мы, они ответили, что мы едем на север в Кливленд и только что проехали Колумбус.

— Они?

Хермансон попыталась встретиться с ним взглядом.

— Это не важно.

— Кто еще сидел в машине? Кто сидел рядом с вами? И кто был за рулем?

— Эта история касается только меня.

Джон закрыл глаза и на миг оказался в своем собственном мире, где никто не мог до него добраться.

— Мы остановились у бара на въезде в Кливленд и купили еду, потом поехали дальше и добрались до маленького городка, кажется, он назывался Эри.

У Ларса Огестама кончилось терпение. Он снял пиджак, ему было жарко в этой тесной комнатенке, он вспотел.

— Мы? Кто это — «мы»?

— Этого я не скажу. Ни вам, ни ей.

Джон посмотрел на Огестама и указал на Хермансон.

Огестам произнес тихо:

— Конечно. Пожалуйста, продолжайте.

«Хелена.

Ты сидишь такая притихшая прямо передо мной. Ты веришь мне?

Ты единственная в этой комнате, кто знает меня. Мне плевать на остальных. Но ты-то веришь тому, что я рассказываю?»

— Я был в сознании. Но все еще… как бы в тумане, не совсем пришел в себя. Мне кажется, что мы остановились на подъезде к Эри, на частном пляже с частным причалом и темной водой насколько хватает глаз. Там был катер. Я не больно-то разбираюсь в катерах, но понял, что этот был мощный и быстроходный.

«Хелена.

Ну скажи хоть что-нибудь! Даже на процессе об убийстве были те, кто не покидал меня и верил мне, они верили в то, что я говорил.

А ты веришь сейчас?»

— Не знаю, сколько мы проплыли. Кажется, я заснул. Но это было красивое место, называется Лонг-Пойнт — мыс на канадской стороне и симпатичная деревушка возле Сент-Томаса. Там нас ждал автомобиль. С ключами внутри. Три часа до Торонто. Уже светало, ведь было лето.

Пока Джон рассказывал, Ларс Огестам перебрался к дальней стене, поближе к воздухозаборнику, который, впрочем, не работал.

— Прошу меня извинить, эта духота, мне нужен воздух.

Джон встал, распрямил спину и, расставив руки в стороны, чуть наклонился вперед и несколько раз потянулся. Огестам в другом конце комнаты дважды стукнул по вентиляционной трубе, но безрезультатно и, смирившись, сел на место и подал рукой Джону знак продолжать.

— Кажется, мы с час ждали в аэропроту Торонто. В автомобиле мне дали новые документы, я увидел имя: Джон Шварц. Реально существовавший человек, чье имя и прошлое теперь принадлежали мне.

Он продолжал:

— Восемь, а может и все девять часов до Москвы на «Юнайтед эйрлайнз». Потом несколько часов ожидания и еще один перелет — до Стокгольма.

Огестам утер пот со лба.

— Кто летел с вами?

Джон рассмеялся и покачал головой.

— И что же в Стокгольме? Когда вы здесь очутились? Кто-то ведь должен был вам помогать.

— Все это неинтересно. Вот теперь я сижу здесь. И я сделал то, о чем вы меня просили. Рассказал, кто я такой, откуда появился, как оказался здесь. Я бы хотел поговорить с Хеленой, если это возможно.

— Нет.

Огестам был резок и дал понять, что не желает никаких встречных вопросов.

— Вы не можете разговаривать с ней наедине.

— Нет?

— Нет.

— Тогда отведите меня назад. В камеру.

Джон встал и повернулся к двери, словно ему не терпелось уйти.

— Подождите немного. Присядьте.

Эверт Гренс молчал на протяжении всего этого неформального допроса. Он сознательно предоставил инициативу Хермансон и Огестаму: чем больше подозреваемый встревожится, тем лучше. Но больше ждать нельзя.

— Я одного не понимаю, Шварц, или Фрай, или как ты там себя называешь.

Громогласный комиссар уголовной полиции пошевелился на стуле и вытянул длинные ноги.

— Я понимаю, что ты мог притвориться мертвым в камере. Весьма талантливо, должен признать. Ясно, что пара врачей может вызвать чисто медицинскими средствами искусственную смерть, или хотя бы сделать так, чтобы это выглядело как смерть. А если эти самые врачи работают в тюрьме и решили вызволить осужденного из камеры, спасти его от смерти, тот, вполне вероятно, окажется на свободе. Мне все понятно и с автомобилем, и с катером, и с чужими документами, и с перелетом в Стокгольм через Москву. Надежные связи в криминальном мире, хороший проводник в пути, достаточная сумма денег — и все пройдет как по маслу.

Эверт неловко размахивал руками, пока говорил.

— Но вот чего я не понимаю, Шварц, так это того, как из холодильной комнаты ты попал в автомобиль? Как выбрался из надежнейшей американской тюрьмы, охраняемой по четвертой категории?

Гренс встретился с Джоном взглядом, пусть это был не официальный допрос, но все же он не даст ему уйти, пока не получит ответ на этот вопрос.

Джон пожал плечами:

— Я не знаю.

Гренс не отступал:

— Не знаешь?

— Нет!

— Тогда, Шварц, я понимаю еще меньше.

Бледный человек в тюремной одежде заговорил:

— Все, что я помню, что я знаю… это то, что я оказался там, потом я догадался, что это была холодильная комната в морге. А потом… в автомобиле. Все остальное… мне неизвестно.

— И вы не спрашивали?

— Нет. Не спрашивал. Я только что умер. Или, по крайней мере, верил, что это случилось. Были и другие вопросы, требовавшие ответа. Вот я сидел десять лет в тюрьме и раз — оказался в самолете, летевшем в Европу. Ясное дело, меня самого это потом интересовало, но уже некого было спросить.

Эверт Гренс не стал больше настаивать.

Это была правда. Он чувствовал это. Шварц понятия не имеет, как все произошло. Они действовали ловко, позаботились, чтобы он ничего не знал, и в этом был залог их успеха.

Гренс вздохнул.

Они разыграли его смерть, а потом исчезли без следа. Ясное дело, американские власти теперь начнут на всех давить. Престиж и власть легко замарать, если позволить осужденным на смерть разгуливать по Европе.


Это был длинный день, и, хотя уже наступил вечер, было ясно, что пройдет еще много часов, прежде чем можно будет погасить настольную лампу, выйти из кабинета в министерстве иностранных дел и пойти по городу назад на Нюбругатан.

Государственного секретаря по международным делам Торулфа Винге разбудил в полпятого утра срочный звонок из Вашингтона, после чего он посвятил весь день встречам, необходимым, чтобы понять обстоятельства всей истории о приговоренном к смерти американце, который с фальшивым канадским паспортом сидит в камере предварительного заключения Крунубергской тюрьмы. Торулф Винге не чувствовал усталости и не жаловался, он был почти доволен. Он отлично умел справляться с невероятными ситуациями и дипломатическими каверзами, и его окружение надеялось, что он примет именно то решение, которое теперь становилось все очевиднее. Винге был готов, он проработал два различных сценария и, независимо от того, какую позицию выберут американские официальные лица, знал, какие советы даст министру иностранных дел. Кроме того, ему удалось заткнуть рот этому молодому нахальному прокурору: дело Джона Шварца не следует считать внутренним шведским делом до тех пор, пока на то не будет решения МИДа.

Торулф Винге потянулся — его стройному телу явно не было его шестидесяти, он каждый день ходил пешком на работу и обратно и все еще продолжал дважды в неделю заниматься в министерском спортзале. Винге наслаждался жизнью и хотел, чтобы тело еще долго не подводило его.

Зазвонил телефон — раньше, чем государственный секретарь ожидал. Винге предвидел, что этот разговор состоится, но не думал, что с того момента, как новость достигнет Вашингтона, и до того, как она уже вернется обратно в Швецию, пройдет всего полсуток.

Секретарь американского посольства коротко поставил Винге в известность, что желал бы провести неформальную встречу, если господин государственный секретарь по международным делам сочтет это возможным.

Винге не сомневался, о чем пойдет речь, и ответил, что встреча возможна в любое время этим вечером.


Винге изучал американского посла, пока тот входил в дверь его большого кабинета. После телефонного разговора прошло ровно пятнадцать минут, и вот он уже доложил о своем прибытии охране на входе в министерство. Леонардо Стивенс был приятным человеком, Винге не раз приходилось иметь с ним дело в последние годы, когда трагедия одиннадцатого сентября показала необходимость и на какое-то время потребовала весьма тесных контактов между американскими посольствами и их окружением не только в Швеции, но и в большинстве стран мира. Немного старомодный мужчина, с изысканными манерами старого актера, седые, аккуратно причесанные волосы, чистое лицо. Винге частенько приходило в голову, будто посол словно только что сошел с экрана, эта его манера двигаться и глубокий голос с характерной интонацией западного побережья.

Короткая встреча была отмечена той ритуальной корректностью и приветливостью, на которой держится вся дипломатия.

Стивенс объяснил, что министерство иностранных дел в Вашингтоне скоро официально потребует выдачи и депортации из Швеции американского гражданина, опознанного как Джон Мейер Фрай.

Запрос будет направлен непосредственно шведскому правительству в соответствии с договором между ЕС и США, декларирующим, что страны ЕС должны содействовать выдаче лиц, подозреваемых в преступлениях на территории США.

Затем он, пожалуй, слишком долго и слишком нарочито превозносил хорошие отношения между двумя государствами, установившиеся в последние годы. Отметил, сколь важно такое сотрудничество как для американского, так и для шведского правительства, и выразил надежду на его дальнейшее развитие.

Торулфу Винге не требовалось посторонней помощи, чтобы расшифровать дипломатическую болтологию.

Он и сам свободно ею владел и всю жизнь использовал.

Посол только что ясно дал понять, что США не согласятся ни на какой иной вариант, кроме выдачи Джона Мейера Фрая, и, таким образом, тот вновь окажется в камере смертников, где будет ждать исполнения казни.

Винге подготовил решения для двух различных сценариев.

Это был худший, тот, которого он надеялся избежать.


У них была назначена встреча у парка Бьёрнс-Трэдгорд, перед сосисочным ларьком, что выходит на площадь Медборьерплатсен. Эверт Гренс пришел, как всегда, заранее и, пока ждал, беспокойно, почти нервно вышагивал взад и вперед по асфальту. Решить, что надеть, оказалось непросто. Все его костюмы были десятилетней давности, когда он достал их из шкафа и разложил в ряд на кровати, то оказалось, что плечи пиджаков побелели от пыли. Семь штук, всех возможных цветов — от бледно-серого, как летние сумерки, до похоронно-черного. Он перемерил их все и с удовлетворением отметил, что они все еще ему впору. Спустя сорок пять минут он наконец остановился на двух: темно-сером с легким металлическим блеском и светлом льняном, что был куплен ради корпоративной вечеринки — последней, на которую он ходил. Уж больно жалкое зрелище представляли собой сослуживцы, подкалывавшие друг дружку после нескольких бокалов вина, пока мужья и жены ждут их дома. Он решил никогда больше не общаться с идиотами в свое свободное время. После некоторого колебания он выбрал серый: все же зима, да и темные оттенки его стройнили.

Наркоманы кучковались на лестнице, что вела вниз к игровым площадкам парка, еще дальше — несколько воришек, которых он узнал спустя много лет, парочка проституток, мерзнувших в коротких юбчонках и тонких сапогах, и у всех — ужас в глазах, что бабок не хватит на очередную дозу. Все как обычно. За все эти годы, с тех пор как он сам ходил в патруле, словно ничего и не изменилось.

Полицейские в машине, появившейся с Черхувсгатан, приветствовали его, проезжая мимо, и он коротко кивнул им в ответ.

Хермансон пришла ровно в полдевятого, как они и договаривались. Она приехала на метро, вышла из перехода и теперь лавировала по тротуару мимо мужчин, оборачивавшихся ей вслед. Она махнула ему, и он поднял руку в ответ. Она выглядела радостной, и он тоже обрадовался.

— Всё это… черт, я же говорил, что я всего этого побаиваюсь… стар я для всего такого… а вот ты просто красавица!

Хермансон улыбнулась, почти смущенно.

— Спасибо. А ты, я смотрю, при костюме, Эверт. Я и представить себе не могла, что он у тебя есть.

Они пошли не спеша, заглянули в одно местечко на площади Медборьерплатсен, там было довольно пусто. Пожилая пара, зашедшая перекусить, несколько подростковых компаний, забредших сюда без особенной цели, да какие-то уставшие за день одиночки, восстанавливавшие силы перед следующим днем. Теперь Гренс радовался, что Хермансон проявила настойчивость, а как он тогда прятался, вилял и притворялся, пока у него не осталось никаких отговорок, а как он ругался несколько часов назад, а Хермансон просто вышла и купила газету, чтобы посмотреть, где открыто, и объяснила ему, что подыщет такое местечко, где мужчины, слушающие Сив, смогут потанцевать.

На площади дул холодный ветер, они шли совсем рядом, Эверт указал в ту сторону, куда они направлялись, и тихо сказал:

— «Гёталандский погребок». Ни разу здесь не бывал.

Она заметила, что он волнуется: от властности, которая удерживала всех в полицейском управлении на почтительном расстоянии от комиссара Эверта Гренса, не осталось и следа. Теперь он совсем другой, в костюме и при галстуке и в первый раз за двадцать пять лет собирается потанцевать с женщиной. Хермансон все понимала и старалась помочь ему вновь расправить плечи и смело глядеть людям в глаза.

Они оставили пальто в гардеробе. Гренс вновь почти смущенно повторил, какая она красивая, и покраснел, когда Хермансон взяла его под руку и сообщила, что он очень элегантен в этом костюме.

Был вечер среды посреди утомительной январской недели, до зарплаты еще долго, а рождественское и новогоднее похмелье все еще давало себя знать, однако зал оказался почти полон. Хермансон огляделась с удивлением и любопытством — посетители большей частью были вдвое ее старше. И все такие веселые — на танцполе, в баре, за столиками с антрекотами на тарелках, все исполнены радостного предвкушения — они пришли сюда, потому что хотели, чтобы жизнь на время снова сделалась простой и ясной и можно было посмеяться во весь голос и, обнявшись с кем-нибудь, потеть вместе на четыре четверти.

Оркестр и танцующие теснились под мощным прожектором на просторном деревянном танцполе чуть в стороне. Эверт узнал музыку, «О Кэрол», он слышал ее по радио, и на короткий, едва уловимый миг некое чувство затрепетало внутри, как бабочка, и Гренс успел догадаться, что это — счастье. И, шагнув вперед, качнулся из-за хромоты, так что со стороны казалось, словно он собрался танцевать.

— Уже, Эверт?

Хермансон рассмеялась, Гренс пожал плечами и сделал еще шаг вперед. «О Кэрол, ты прекрасна, как летний день!» Они добрались до бара и немного потеснили тех, кто уже порядком там подзадержался. Гренс заказал пиво себе и Хермансон, а потом попытался, лавируя между нарядными людьми, не разлив, донести его к свободному столику.

— Они играют с конца шестидесятых. Я уже пару раз танцевал под их музыку.

Эверт Гренс указал на оркестр — пятеро немолодых мужчин в черных костюмах с рубашками навыпуск. Он заметил, что им, видимо, и самим нравится здесь, и они искренне улыбаются со сцены. Как только это им удается — вечер за вечером те же самые аккорды и те же самые тексты.

— «Тоникс». Так они называются. Десять раз попадали в шведскую десятку. Девятнадцать пластинок. Представляешь, Хермансон? Их музыка задевает за живое.

Они прихлебывали пиво и рассматривали собравшихся, пару раз переглянулись. Вдруг стало трудно найти тему для разговора. Говорить об оркестре или посетителях не хотелось, о работе — тем более, и тут стало ясно, сколько лет их разделяет и как мало на самом деле они друг друга знают.

— Хочешь потанцевать, Эверт?

Она явно хотела потанцевать и уже было поднялась.

Он прислушался, «Ты — весь мой мир», хорошо, это подходит.

— Не знаю. Пожалуй, нет. Чуть позже.

Они еще выпили, еще поглазели на публику, а потом Мариана осторожно спросила, о ком он печалится. Ведь это видно, она догадывается, что он печалится о какой-то женщине конечно же.

Эверт немного помолчал. А потом заговорил, и заметил про себя, что делает это впервые. Он рассказал о женщине, которой было когда-то столько же лет, что и Хермансон, она была его сослуживицей, и они нашли друг друга, это было так просто, так ясно, пока всё не полетело к черту.

Потом он умолк, и она больше не спрашивала.

Они допили то, что оставалось в бокалах, и Эверт уже собрался пойти и заказать еще, но тут зазвонил его мобильник. Он беззвучно, одними губами произнес «Свен», и она кивнула. Через пару минут разговор закончился.

— Объявился наконец тюремный врач. Он обследовал Шварца, а потом послал его на рентген в Санкт-Йоран. Всё как я и ожидал. С сердцем у него полный порядок. Молодое и здоровое. Ни следа никакой кардиомиопатии.

Хермансон придвинула свой стул чуть поближе к столу, когда мимо в сторону танцпола протиснулся внушительных габаритов мужчина под руку с не менее крупной женщиной. Она с любопытством следила за парой взглядом, как они, обнявшись, скользят в медленном танце.

— Значит, диагноз был ошибочным.

— Если то, что он рассказал, правда, то разрази меня бог, если диагноз не был преднамеренно ошибочным. Они вызвали у него болезнь с помощью лекарств. Чтобы потом сделать медицинское заключение. И иметь разумное объяснение, почему молодой парень в один прекрасный день взял и умер на полу в своей камере.

Одна медленная мелодия сменилась другой, такой же медленной. Теперь и Гренс следил за парой, которая только что прошла мимо, они все еще танцевали обнявшись.

— Если мы все-таки сомневаемся, если хотим окончательно убедиться, он предлагает провести еще одно обследование, называется биопсия сердца. Но объяснил, что это немного рискованно. Я попросил Свена передать ему, чтобы он пока повременил с этим.

Он усмехнулся.

— Черт, Хермансон, как они ловко все устроили! Заранее, за много месяцев, соорудили ему такое серьезное заболевание!

Они немного посидели молча, подождали, пока закончится медленная мелодия. Затем Хермансон вдруг встала, поспешила к танцполу, пробралась среди пар, которые стояли и ждали начала следующей песни. Гренс увидел, как она разговаривает с одним из исполнителей — тем, кто пел и играл на гитаре, у него были длинные белые волосы, — а потом направилась назад и встала у стола.

— Теперь пошли танцевать, Эверт.

Он хотел было отказаться, но тут услышал, что заиграл оркестр. Сив. «Тонкие пластинки». Его самая любимая.

Он посмотрел на Хермансон, покачал головой и рассмеялся, громко, раскатисто. Мариана подумала, что в первый раз слышит такой его смех — сердечный, настоящий, когда радость идет из самого нутра.

Она взяла его за руку, когда они шли к танцполу. Эверт все еще смеялся.

Он знал все слова, каждую паузу, смены тональностей и был уверен, что сможет двигаться в такт и не будет казаться неловким, и хромота ему не помешает. Как давно он не стоял вот так, среди по-настоящему счастливых людей, как давно не прикасался к женщине, которая не была подозреваемой в преступлении и не лежала мертвая на столе для вскрытия в отделении судебной медицины. Он посмотрел на Хермансон, на ее лицо. На миг он помолодел на тридцать лет — на него смотрела та, другая женщина, он обнимал ее и вел в танце под музыку оркестра.

Они станцевали еще два раза — под какую-то медленную мелодию, которой Гренс раньше никогда не слышал, а потом под что-то побыстрее, в духе американских шлягеров шестидесятых.

Гренс поднял руку и поблагодарил оркестр за Сив. Солист с гитарой, тот длинноволосый, улыбнулся и поднял вверх большой палец. Они вернулись к столику, за которым сидели раньше и где их поджидали два полупустых бокала.

Было жарко, и они выпили все до дна.

— Все еще хочешь пить? Заказать еще?

— Эверт, я и сама могу за себя заплатить.

— Ты меня сюда затащила. Я рад этому. Ты сделала достаточно.

Он подождал, чтобы она приняла решение.

— Пожалуй, колу. Завтра рано вставать.

— Значит, две колы. Я принесу.

Гренс повернулся и направился к бару, Мариана пошла следом, было уже поздновато, и ей не хотелось оставаться за столиком одной и отказывать тем, кого могла привлечь одинокая женщина.

У барной стойки была по-прежнему теснота, они встали с края, чтобы не толкаться с наиболее жаждущими. Через пару минут Гренс вдруг почувствовал, что кто-то похлопал его по спине.

— Эй, ты, сколько тебе лет?

Перед ним стоял долговязый мужчина с черными усами, явно крашеными, как и волосы. Лет сорока, и от него разило спиртным.

Эверт Гренс посмотрел на него и отвернулся.

Снова эти пальцы на спине.

— Я с тобой разговариваю. Я хочу знать, сколько тебе лет.

Гренс сглотнул подступившую злость.

— Не твое собачье дело.

— А ей? Ей сколько лет?

Пьяный с крашеными усами подошел еще на шаг, он указывал на Хермансон, держа палец всего в паре сантиметров от ее глаз.

Это уже было слишком.

Он не мог сдержать ее, эту злость, она уже клокотала в груди.

— Шел бы ты отсюда по-хорошему.

Но этот тип только рассмеялся:

— Никуда я не пойду. Тогда скажи, сколько ты ей дал. Этой черномазой проститутке из Ринкебю.[16]

Сперва Хермансон увидела глаза Эверта. Внезапная ярость преобразила его, или, может, сделала снова самим собой. Костюм пошел складками, тело выпрямилось, Гренс словно сделался выше ростом: теперь он был таким, каким его привыкли видеть в коридорах полицейского управления.

Его голос, она такого никогда прежде не слыхала.

— Слушай меня внимательно, дружок. Считай, что я ничего не слышал. Потому что ты сейчас валишь отсюда, и немедленно.

Усы расплылись в усмешке.

— Раз ты не расслышал, так я повторю. Я спрашивал, сколько ты заплатил этой шлюхе из Ринкебю, которую сюда приволок.

Хермансон почувствовала, как в Эверте закипает ярость, и поняла, что должна успеть вмешаться первой.

Она подняла руку и со всего размаха врезала пьяному по щеке. Тот покачнулся, ухватился за барную стойку, а Мариана тем временем отыскала свое удостоверение в бумажнике.

Сунув его алкашу прямо в лицо, так же близко, как тот только что держал свой палец перед ее глазами, она объяснила ему, что женщину, которую он только что обозвал шлюхой, зовут Мариана Хермансон, что она работает инспектором уголовной полиции, и если он еще раз повторит то, что сказал, то проведет остаток вечера в Крунубергской следственной тюрьме.

Потом они станцевали еще раз.

Чтобы отделаться от неприятных воспоминаний.

Охранники в зеленой форме, увидев два полицейских удостоверения, живенько вывели пьяного из бара. Но этого было недостаточно. Он все еще как бы присутствовал там, его слова прочно прилипли к стенам душного помещения, и никакая танцевальная музыка в мире не способна была их смыть.

Они вышли на морозный январский воздух и вздохнули с облегчением.

Они, почти не разговаривая, миновали Слюссен, прошли по мосту Шепсбрун, потом мимо Королевского дворца, дальше по мосту на площадь Густава-Адольфа и остановились между величественных зданий — сзади Опера, впереди — министерство иностранных дел.

Хермансон жила на Кунгсхольмене, у моста Вестербрун. Он — на Свеавэген, у пересечения с Уденгатан. Так что они недолго шли вместе и скоро разошлись в разные стороны.

Эверт Гренс смотрел ей вслед, пока она медленно исчезала из виду. Потом пару минут постоял в нерешительности. Домой идти не хотелось.

Это сволочное одиночество, как же оно надоело!

Он задрал голову и посмотрел в небо, снежинки падали на лицо. Он успел озябнуть и раскраснеться, когда, повернувшись, уперся взглядом в здание министерства иностранных дел; в окне третьего этажа все еще горел свет.

Гренсу показалось, что он различает силуэт человека.

Тот стоял у окна и вглядывался в темноту.

Гренс готов был поклясться, что этот чиновник именно сейчас занимается делом Джона Шварца и всякой дипломатической казуистикой, которая с ним связана.

Что ж, пусть поломают голову.


До полуночи еще полчаса. Государственный секретарь по международным делам Торулф Винге стоял у окна и рассеянно смотрел на площадь Густава-Адольфа. Он заметил внизу мужчину в летах и молодую женщину, кажется, они прощались. Женщина поцеловала спутника в щеку, и они разошлись.

Торулф Винге зевнул, потянулся, подняв над головой руки, и вернулся в комнату.

Усталость давала о себе знать. Длинный день несколько часов назад сделался еще длиннее. Официальный запрос о выдаче Джона Мейера Фрая пришел по факсу сразу после того, как Леонардо Стивенс сердечно пожелал Винге приятного вечера и спустился по лестнице к черному автомобилю, который должен был отвезти его назад в посольство на Ердет.

Винге и жил ради вот таких часов.

Дипломатический поединок, о котором никто и не догадывается.

Он несколько раз за день разговаривал с министром иностранных дел. Два раза с премьер-министром. Последние три часа он с двумя коллегами сидел запершись в своем кабинете, рассматривая со всех сторон каждый пункт в договоре о выдаче преступников, заключенном между ЕС и США. Они обсуждали альтернативные решения и взвешивали последствия, которые отказ от выдачи будет иметь для отношений двух стран. А также пытались предугадать реакцию общественности и прессы, если факт выдачи станет известен.

Винге снова потянулся, наклонился вперед, потом назад, как учил его тренер по лечебной гимнастике. Потом принес кипяток и налил всем в чашки через ситечки со свежим чаем.

Впереди целая ночь, много часов.

К рассвету у них должно быть решение о будущем Джона Мейера Фрая — такое, которое бы имело минимальные негативные последствия.


Эверт Гренс шел по городу холодной и очень тихой стокгольмской ночью. Он попытался убедить Мариану ехать на такси: не так-то безопасно красивой нарядной женщине прогуливаться ночью по столице, но она была упряма, заставила его отменить заказ и заверила, что сумеет за себя постоять. Еще бы — Гренс был в этом уверен, она всегда со всем прекрасно справлялась. Но все же эта идея ему не нравилась, и он заставил Хермансон пообещать, что она будет держать в кармане телефон с его набранным номером на дисплее — так, чтобы в случае чего только кнопку нажать.

Хермансон поцеловала его в щеку и поблагодарила за приятный вечер, и Гренсу сделалось так радостно и так одиноко, как не бывало уже много лет.

Теперь, когда перед ним открылась входная дверь в большую пустую квартиру, ощущение бессмысленности словно рукой перехватило горло.

Гренс выпил ледяной воды из-под крана в кухне.

Полистал книгу, которая лежала недочитанная на столе в кабинете.

Даже включил телевизор и посмотрел кусок полицейского сериала, который несколько лет назад видел уже по другому каналу. Полицейские там бегали под монотонную музыку и всегда держали револьвер двумя руками, когда стреляли.

Эверту Гренсу все это обрыдло.

Он снова оделся, вызвал по телефону такси и поспешил спуститься к подъезду.

Он отправился в Крунуберг, в свой кабинет, к Сив Мальмквист и делу Шварца. Там ночи казались короче и все было знакомо.