"Без конца" - читать интересную книгу автора (Конецкий Виктор Викторович)

Виктор Конецкий Без конца

C Фёдором Антоновичем судьба свела меня в Магадане. Вернее, не в Магадане, а по дороге из аэропорта в город. Расстояние там километров пятнадцать. Дорога крутится меж горбатых сопок и каменистых осыпей, по обочинам её через каждые сто — двести метров торчат высокие шесты с привязанными у верхушек пучками еловых веток. Бригады аварийщиков по этим шестам после пурги находят полотно дороги. Шоссе в тех краях зовётся трассой, а метели бывают сильные и долгие. У шофёров на случай непогоды в кабине всегда припасены печурка и дрова. Но когда я прилетел в Магадан, погода была хорошая. После короткой предвесенней оттепели ударил мороз при чистом, ясном небе.

В машине нас было трое: шофёр, я и сумрачный, спокойный мужчина в кудлатой меховой шапке.

Шофёр рассказывал всякие страшные истории, связанные с гололедицей, и обещал показать место, где утром того дня перевернулась в кювет полуторка. Но оказалось, что тормоза нашей «Победы» работают плохо, и притормозить у места утренней аварии шофёру не удалось.

— Ничего, — успокоил он нас, со скоростью в шестьдесят километров выходя на очередной вираж. — Без тормозов в гололедицу даже лучше. Газком оно безопасней работать. От тормозов и все неприятности. Тормознёшь, занесёт и…

— Высечь бы тебя, — мечтательно сказал мой попутчик.

Шофёр обозлился, долго ворчал и поругивался. Но мужчина в кудлатой шапке ничего больше не говорил. Только на вопрос: не в милиции ли он работает, ответил, что нет, не в милиции. Простой ихтиолог, специалист по лососю.

Уже вблизи города на пустынном шоссе впереди нас показалась точка. Она двигалась не прямо, а зигзагом, от обочины к обочине. Точка оказалась мотоциклистом. Очевидно, он был здорово пьян. Позади мотоцикла на длинном кожаном ремне волочилась по обледенелому гравию собака. Её веером раскатывало по дороге, и обогнать мотоциклиста удалось не сразу.

Когда он всё-таки остался позади, и шофёр хотел прибавить скорость, ихтиолог тронул его за плечо и попросил остановить машину.

— И чтобы тормоза сработали, дружище, — морщась, как от боли, сказал он.

Тормоза сработали. Ихтиолог выбрался из машины и, прихрамывая, пошёл навстречу мотоциклисту. Тогда я впервые заметил, что он хромает.

Я вылез тоже. Солнце уже опустилось за сопки. Чахлые, редкие ели на их склонах не отбрасывали теней. Всё было очень тихо вокруг. И в этой тишине особенно неприятно звучал нарастающий треск мотоцикла. Мотоциклист что-то орал широко открытым ртом.

— Стой! — крикнул ихтиолог, продолжая идти прямо на него. — Стой! — и раскинул руки в стороны.

Мотоциклист притормозил, скользя сапогами по дороге.

— Чего под машину прёшься?..

Ихтиолог шагнул вперёд, ударом кулака сшиб руку мотоциклиста с руля, перехватил акселератор и сбросил газ. Мотор заглох. Мотоциклист опешил. Здоровая сизо-красная морда его качнулась вниз, к рулю.

— У вас ножа нет? — спросил меня ихтиолог. Я достал перочинный ножик.

— Грабят! — завизжал мотоциклист, соскочил с машины и кинулся с дороги под откос, увязая в снегу по пояс.

— Обрежьте повод у собаки, а я бензин из бака спущу, — сказал ихтиолог. — Если дальше поедет — или сам угробится, или других угробит.

Пёс лежал на боку. Он вздрагивал и скулил. На лапах, брюхе шерсть пропиталась кровью, забилась снегом, свалялась и обмёрзла. Один тусклый глаз следил за нами. Другой заплыл опухолью. Это был большой пёс, помесь овчарки с лайкой. Я перерезал упряжечные лямки у него на груди. Ихтиолог быстро и ловко ощупал рёбра и лапы. Кости были целы.

— Возьму собаку, — буркнул ихтиолог.

В первой же городской аптеке мы обмыли пса тёплой водой, выстригли на пораненных местах шерсть, залили их йодом и перебинтовали всего пса вдоль и поперёк.

Так состоялось моё знакомство с Фёдором Антоновичем. Пса окрестили Маг — три первые буквы Магадана.

Второй раз мы встретились в Петропавловске. Фёдор Антонович был там проездом. Я пригласил его к себе на судно ночевать. Но ни я, ни он в ту ночь не спали. Спал только Маг, по северной собачьей привычке свернувшись в клубок и закрыв нос хвостом.

Ночь была тихая, тёмная. Кое-где, разрывая ночной мрак, мерцали на берегу огоньки Петропавловска. В открытый иллюминатор время от времени задувал ветерок. Было слышно, как трутся друг о друга швартовные троса, поскрипывают между бортов кранцы, и в городе изредка гудят автобусы.

Вот в ту ночь Фёдор Антонович и рассказал мне эту историю. Он много раз спрашивал, не будет ли мне скучно её слушать, не очень ли я хочу спать, и всё никак не мог решиться начать. Фёдор Антонович, наверное, был скрытным человеком. Ему трудно было потрошить свою душу перед незнакомым. И в то же время, видимо, настала пора рассказать о пережитом кому-нибудь. Чтобы, как он говорил, разделаться с прошлым, поставить точку.

Я долго сомневался, имею ли право записать его рассказ. И почему-то решил: имею.

Пускай ещё кто-нибудь задумается над этой невесёлой и, по сути, обыкновенной историей, рассказанной мне мимоходом человеком почти незнакомым.

…Как раз перед войной я был в Москве на курсах специалистов рыбного хозяйства. Попутно готовили из нас командиров запаса для морской пехоты. И через две недели после объявления войны я оказался на Ханко. Воевал там до второго ноября, когда был ранен.

В конце ноября сорок первого года транспорт, на котором нас, раненых, переправляли из Ханко в Ленинград, подорвался на мине. Ну, об этом плавании я не всё хорошо помню. Запомнились вот доски трюмного настила. Тяжёлые, неструганые, покрытые слоем угольной пыли. Когда судно начинало качать, уголь хрустел под настилом, а матрацы скользили по доскам. Тех, у кого не хватало сил держаться за что-нибудь на палубе, скидывало с матрацев, наваливало друг на друга.

Редкие лампы светили тускло. Они будто тлели в трюмной душной темноте. В этой темноте копошились, стонали, бредово ругались люди.

Моя рана после трёх недель, проведённых в госпитале на Ханко, тревожила уже не сильно.

Помню, лёжа на животе, я смотрел на ржавые шляпки заклёпок, с которых моё дыхание сдувало угольную пыль, когда внизу, под нами, будто ударил огромный бубен, и судно от этого удара приподнялось и остановилось, точно с разлёта вылезло на камни. Где-то со скрежетом стал рваться металл, и глухо заклокотал пар.

Кто мог двигаться, кинулись к трапу, и деревянный трап затрещал под тяжестью облепивших его тел.

На какое-то время я перестал сознавать, что происходит вокруг, и не сразу услышал, что тоже кричу, как и все: «А-а-а!» Потом бросился к трапу, руками и ногами отпихивая других. И только когда наверху у люка раздались выстрелы, и чей-то сильный голос сразу вслед за ними приказал всем оставаться на местах, только тогда я пришёл в себя.

— Спокойно, спокойно, — твердил я себе. — Ничего, только не потеряй сознание. Спокойно… — и разом ослаб, опустился на пол, почувствовав боль в бедре и тошноту.

Сверху, сталкивая с трапа раненых, спускались несколько матросов, и ослепительный, режущий свет фальшфейеров осветил наши искажённые, перепачканные в угле и крови лица. Переметнулись по трюму чёрные тени.

Фальшфейеры трещали, бенгальским огнём раскидывая искры.

— Судно тонет медленно. Каждые двое, кто может двигаться сам, берут одного тяжелораненого! — кричал один из моряков и потрясал наганом.

А за спинами моряков оставались свободными, пустыми ступеньки трапа и чёрный квадрат выхода — люка. И кто-то не выдержал и, завизжав, рванулся к трапу, к свободным ступенькам — к выходу. А тот, с наганом, вытянул ему навстречу руку и выстрелил в упор, в лицо.

— Каждые двое — одного. Быстро!

Проходила минута за минутой. Я всё не мог подняться. Мимо топали люди, сопели и стонали, ругались, спотыкаясь о мои ноги. В борта тяжело ударяли волны. Время от времени судно, дрогнув, оседало вниз…

Потом я тащил по трапу человека с ампутированными у колен ногами. Безногий цеплялся за ступеньки и подтягивался, помогая мне, но всё равно было очень тяжело и трудно. Казалось, прошла целая вечность, пока мы не перевалились через край люка.

Ровный голубой свет прожектора с корабля охранения освещал палубу транспорта и искрился в гребнях волн. Эти волны показались мне такими близкими, будто они уже затопили палубу.

— Тащи его туда, — матрос показал на полную людей шлюпку. Но безногий вырвался из моих рук. Помню его лицо, закушенные губы.

— Не надо. Бросай тут, — прохрипел он. — Бросай, говорю! Шлюпок не хватит на всех! Сам шуруй, — и он, дёргая обрубками ног, пополз в сторону. «Шлюпок не хватит», — от этой мысли я опять почувствовал слабость и тошноту.

Вода была близко, совсем близко, и была она совсем чёрной, потому что луч прожектора скользнул вверх. Я заметался по палубе, кинулся к шлюпке, но меня отшвырнули от неё. Судно всё быстрее и быстрее заваливалось на борт. Я споткнулся, упал, покатился к борту и здесь увидел прикреплённый к вантам пузатый спасательный плотик. В суматохе ещё никто не завладел им.

— Вот и спасён. Вот и спасён, — шептал я, забираясь в плотик. Мне хотелось скорчиться на его дне, зажмуриться, чтобы не видеть тёмных набегающих волн. Но защёлка, крепящая плотик к вантам, всё не разжималась, и, встав во весь рост, чтобы выдернуть её, я увидел на выступе у кожуха дымовой трубы неподвижную фигуру человека.

Безногий сидел, ухватившись за скобы трапа. Искры от самокрутки падали на полы его шинели. И только тогда, в плотике, зная, что теперь спасусь, обязательно спасусь, я осознал то, что сделал, — бросил его, человека, который не мог двигаться.

Не помню, как я добрался к нему, как тащил его по скользкой накренившейся палубе. Он отбивался и, задыхаясь, кричал мне в самое ухо ругательства. У него не было ног. Он знал, что драться больше не сможет, а драка только начиналась тогда.

Наш плотик со сторожевика не заметили. Свет прожектора всё тускнел и тускнел вдали. А к утру нас прибило к островку у побережья Эстонии, в глубоком немецком тылу.

За всю ночь мы не обменялись и десятью словами. Нам обоим всё было ясно.

На берегу я оттащил безногого под нависшую над припаем скалу и лёг рядом с ним. У кромки припая шуршали и плескали в набегавшей волне обломки льдин и смёрзшиеся снежные комья. Было холодно, но безветренно и солнечно. Солнце нагрело камень, под которым мы лежали, и безногий то и дело прикладывал руку к шершавому боку валуна. Обросшее щетиной, с запавшими щёками, воспалёнными, слезящимися глазами лицо его было повёрнуто к солнцу. Угольная пыль въелась в веки, засохла в уголках рта.

— Ты уходи. Не задерживайся. Слышишь?

Я не отвечал. Я знал, что после всего пережитого ни за что не брошу его одного здесь, на берегу. Нужно было искать какое-нибудь жильё, людей, которые возьмут его к себе. Но немцы, конечно, охраняют побережье, следят за всяким жильём у моря. А кулаки-эстонцы с хуторов и по своей воле выдадут нас им.

— Ты уходи. Не задерживайся. Я всё одно… — он взял мою руку, прижал к мокрым бинтам на ноге. — Пузырится тут. На обеих так. Гангрена.

— Чепуха. Ещё…

— Брось, — он поморщился, с трудом повернулся на спину и продолжал говорить по-прежнему спокойно и ровно. — Я, друг, за эту ночь много передумал. Всё к общему знаменателю подвёл. Я бы и раньше тебя освободил, да всё чуда ждал. Ладно, если ты живым останешься, то просьба к тебе будет: зайдёшь к жене моей. Сам зайдёшь. И скажешь, что в бою умер. В бою, понял?! Не калекой, а… Плохо мне. Мутит в мозгах.

Я сказал, чтобы он молчал, берёг силы. Ещё не всё кончено…

Он ничего не ответил и закрыл глаза. Прошло несколько минут в молчании и тишине. Только шуршала от слабой волны ледяная каша.

— Вот и всё, — сказал он шёпотом, не открывая глаз. Мне показалось, что это бред. Но он не бредил, потому что сразу же заговорил другое. — Идти на восток, к фронту тебе нет смысла — не пройдёшь. Иди на юг. Если мы на островах Пакри, то старайся быстрее выбраться на материк. Под берегом железная дорога. Там будь особенно осторожен. Партизаны…

— Я никуда не пойду, пока не пристрою тебя.

Опять он ничего не ответил мне. Попросил помочь повернуться на бок и приподнять ноги. Я сделал это.

— Спасибо. Анне скажи ещё… — он произносил это имя так, будто в нём было не два, а много «н». Верно, ему хотелось, чтобы это короткое имя звучало дольше. — Ладно. Ничего не надо. Сейчас сходи посмотри: может, где ещё выкинуло кого из наших.

Я сказал, что пойду искать жильё.

— Иди, давай иди. Ты неплохой человек. Иди.

Я выбрался из-под скалы и побрёл вдоль берега. Берег был высокий, обрывистый и прикрывал меня с суши. Я отошёл шагов двадцать, когда сзади хлопнул револьверный выстрел. Он выстрелил себе в грудь, но, видно, не попал в сердце и умер не сразу. Я тушил и всё не мог потушить тлеющую на его груди шинель, а он звал эту Анну. Записка с адресом торчала из-за ремешка фуражки.

Я похоронил его в расщелине между валунов. Солдатская треснувшая каска валялась на берегу. Я носил в ней песок и гальку и засыпал расщелину. Потом заложил это место голышами, укрепил поверх них каску и ушёл.

Без плена не обошлось, но рассказ сейчас не об этом. Скажу только, что из плена я бежал, воевал вместе с югославскими партизанами и вернулся в Россию через полтора года после окончания войны. Своё обещание я помнил и заехал в Ленинград, чтобы найти и повидать Анну. Они жили недалеко от Театральной площади. Они — потому что у него, у погибшего, был сын Андрейка, о рождении которого он не успел узнать.

Этот Андрейка и встретил меня. Он долго возился за дверью и всё спрашивал, кто пришёл. Мне было трудно объяснить ему это.

Андрейка был здорово похож на отца, и я без труда узнал, кто передо мною. Я спросил, дома ли его мать.

— Нет. Нету.

— Мне нужно подождать её. Я был на войне вместе с твоим отцом.

— Папа скоро теперь вернётся?

Мне не приходило в голову, что здесь ещё могут надеяться и ждать. Чтобы не отвечать, я стал раздеваться. Снял шинель и кинул её Андрейке.

— Повесь, хозяин.

Андрейка потащил шинель к вешалке, но запутался в её полах и упал. Я помог ему встать и сам повесил шинель.

— А мама говорит: скоро. Мама скоро ждёт его.

На столе в кухне лежала записка, написанная печатными буквами: «Если съешь всю кашу сразу, мы поссоримся». Тарелка рядом с запиской была пуста.

— Кто у тебя мама?

— Химик. Ей дают молоко. Каждый день бутылку.

Окно кухни выходило на двор. Несколько полузасохших лип стояло посреди двора. Между ними бегали мальчишки и, видно, кричали, но сквозь стёкла их не было слышно.

— Коляна на самокате ездит, — объяснил Андрейка, увидев, что я смотрю в окно, и вздохнул. — Папа храбрый?

— Да, дорогой. Он смелый. И сильный. Очень.

Потом я делал из консервной жести наконечники для стрел, а Андрейка учил меня, как делать их лучше.

…Я совсем не думал, что Анна так молода. Ей было около двадцати семи лет, а выглядела ещё моложе. Мне не пришлось ничего объяснять ей. Я только сказал, что приехал вот, что был на войне вместе с её мужем… Он просил…

Анна взялась рукой за горло, опустила голову.

— Где он, где? Скажите же быстрее, где… — и всё это без крика, тихо.

Андрейка заплакал и сунулся головой ей в колени.

Она попросила меня съездить с ней туда, в Эстонию. И через несколько дней мы поехали. Мне, собственно, можно было позволить себе неделю, другую задержки. Да никто и не ждал меня здесь, на Востоке. Мать умерла в войну, женой обзавестись не успел.

Поезд пришёл на станцию поздно вечером. Всю ночь мы с Анной провели в деревянном бараке, заменявшем разрушенный вокзал.

Анна то и дело выходила на перрон, хотя из низких тёмных туч сеял дождь. Дверь в барак плотно не затворялась. В щель проскальзывал ветер и перекатывал по затоптанному полу окурки.

Была осень. В лощине за путями шуршали ивняки. Дальше — смутно чернели сосны и тоже шуршали от порывов плотного, влажного ветра с моря.

Анна, не прячась от дождя, ходила по открытому перрону. Она не замечала на нём ни луж, ни щербин от осколков, заполненных водой.

Мне было больно видеть, как она мучается, и в то же время радостно сознавать, что есть на свете любовь такой силы и женщины такой веры и верности.

Заходя в барак, Анна отряхивала плащ, садилась рядом со мной на широкий вокзальный диван. В бровях и волосах её блестела дождевая пыль.

Анна брала у меня папиросу, долго крутила её, осторожно отщипывая с кончика лишний табак.

— Не мучайте себя так. Не надо. Прошу вас, — повторял я избитые слова утешения.

— Да. Да. Ветер какой сильный. Скажите, это далеко отсюда?

Она спрашивала уже много раз, и я много раз объяснял, что нет, не очень далеко. Утром можно будет достать катер, и к полудню будем на месте.

— Спасибо. Простите, что я так побеспокоила вас с этой поездкой. Погода плохая, осень. А вы…

— Не надо, Анна.

— Какие долгие гудки у паровозов. И зачем так долго гудеть. Уже все услышали, а он всё гудит и гудит.

— Когда Андрейка пойдёт в школу? В этом году?

— Андрейка? Летом он поедет в Артек. В Крым. Незадолго до войны мы были там. Солнце. Гудрон на шоссе мягкий, каблуки вязнут в нём. Дима говорил, что мои следы останутся там навсегда.

Анна смотрела мне в лицо, но, наверное, совсем не видела меня. В эту ночь она говорила со мной так, как может говорить женщина разве что со своей матерью. Я узнал о том, как они познакомились, как долго Дмитрий не решался сказать ей о своей любви, и Анна первая сказала ему, что любит. Ей тогда всего девятнадцать лет было, а ему двадцать два. Спустя год началась война.

— В последнюю ночь перед отъездом он спал. Очень устал накануне. А я не спала. Всё боялась пошевелиться. Его рука лежала у меня под головой. Я всё думала: «Только бы не было тревоги. Только бы не было». Тогда в Ленинграде часто бывали тревоги. Утром он уехал. На лестнице он поцеловал мне ладони. Раньше он никогда не делал этого. А когда шёл через двор, ни разу не оглянулся. Это был наш уговор — ему не оглядываться, мне не смотреть вслед.

Изредка Анна встряхивала головой, сдвигала брови и трогала меня за пуговицу шинели. В такие моменты я знал, что вот сейчас она замечает меня, понимает, что она не одна — я рядом. Губы у неё были чуть подкрашены. Я впервые заметил это и понял: она подкрасила губы не потому, что делала это всегда, не для того, чтобы казаться красивее. Она просто хотела скрыть следы переживания и тоски, не хотела привлекать внимания.

— Послушайте, — шёпотом говорила Анна, — ведь я его ждала. Ждала до самого вашего приезда. Как тяжело ждать так долго.

Она опять уходила на перрон. Слабая пружина плохо закрывала дверь. Ветер шевелил у моих ног окурки и переносил через высокий порог брызги. Дежурная железнодорожница прикрывала двери плотнее. Беззлобно ругалась: «Всё шляется тут взад и вперёд. И куда шляется — под дождь».

Я помнил последнюю просьбу Дмитрия. Я не сказал Анне правды о том, как он умер.

К утру дождь кончился. Туманная дымка над морем быстро редела. Вставало солнце. Слабо плескала зыбь, накатываясь на сваи причала. Перестук мотора подходящего катера был слышен ещё издалека.

Эстонец-рыбак в бахилах и рваной зюйдвестке, улыбаясь, помог Анне сойти в катер.

— В Хелму или Райни, отдыхающие? — весело спросил он. Я сказал, куда. Рыбак удивился. — Там никто не живёт, и подойти трудно: нет причала.

— Это очень нужно, — Анна говорила едва слышно и не смотрела на эстонца. — Сделайте.

Очевидно, он понял, что это не простая прихоть. Перестал улыбаться, кивнул. Вместе с ним я пошёл в маленькую рубку на корме катера. Анна осталась на палубе. Ветер откинул с её головы капюшон плаща, трепал волосы.

Я объяснил эстонцу, в чём дело, показал мысок с нависшей над морем скалой, за которым надо было подходить к острову.

— Хорошо. Всё сделаю. Идите к ней.

Анна была бледна. У глаз её лежали тени. За эти несколько дней она постарела, изменилась.

Море у горизонта тускло блестело. Это скользили по нему лучи низкого солнца. Волны подкидывали лёгкий катер, хлюпали. От винта за кормой летела пена.

Я говорил Анне, что там, за морем, Финляндия, Ханко — Красный Гангут. Там мы дрались среди гранитных скал и воды…

Я говорил всё это, чтобы как-то отвлечь её от тяжёлых мыслей. Анна кивала головой, придерживая спутанные волосы.

Катер коснулся гальки метрах в трёх от берега. Эстонец прошёл на нос катера, слез в воду, позвал Анну и на руках перенёс её на берег. Потом подтянул катер ближе. Я спрыгнул. Нависшая над водой скала, под которой мы тогда лежали, была правее нас. Скалу можно было обойти поверху или снизу. Я спросил Анну, как она хочет идти. Анна, не отвечая, стала подниматься по откосу между валунов. Я обогнал её. Я боялся, что могила может быть разрушена.

Но всё там оставалось так, как было. Жёлтая, лёгкая трава росла вокруг каски. Несколько стебельков торчали и из трещины в ней.

Эстонец снял зюйдвестку, что-то сказал по-своему.

Анна опустилась на колени, тронула каску рукой.

Травинки вокруг закачались.

Я ещё задержался в Ленинграде: хлопотал пенсию Андрейке. Анне не приходило в голову просить о ней раньше. И чтобы оградить её от бездушных вопросов, которые задают в канцелярии, этим делом занимался я.

А вечерами мы с Андрейкой ходили встречать Анну. Она кончала работу поздно. Мы поджидали в саду недалеко от завода, на котором она работала.

Вечерний морозец прихватывал слякоть и лужи тонкой коркой льда. Опавшие листья на газонах и дорожках поблёскивали инеем. Андрейка ворошил ногами листья и ходил по лужам. От разворошенной листвы поднимался чуть заметный пар. Ледок в лужах ломался. Следы от Андрейкиных галош заполняла чёрная, густая вода. Всё это ему нравилось.

Мне было очень хорошо с Андрейкой. Я чувствовал, как смягчается в его присутствии моя душа, очерствевшая и огрубевшая за долгие годы войны.

Так славно бывало тогда в саду. Тихо. Сумеречно. Промытое осенними дождями небо после заката покрывалось прозрачной сизой пеленой и темнело ровно и медленно. Древесные ветви рисовались на нём сперва чётко и явственно. Потом будто всё теснее переплетались между собой, и вот уже только тёмные купы обнажённых вершин дремали вокруг.

Приходила Анна. Я брал у неё сетку с кастрюльками и бутылкой — обед из заводской столовой и молоко. Крышки на кастрюльках звякали.

— Вы только тихонько, — говорила Анна.

Андрейка совал ей почерневший от заморозков георгин или пучок кленовых листьев. Анна приседала возле Андрейки на корточки, разглядывала его лицо, поправляла сбившуюся шапку, застёгивала пуговицы.

— Ты лучше сама себе волосы поправь, — обижался Андрейка. Я знал, что Анне хочется поцеловать его, но она почему-то стесняется меня. Анна покорно улыбалась сынишке, поправляла волосы, и мы шли домой.

Андрейка на ходу отряхивал Анне пальто: приседая, она пачкала его полы о землю. Когда мы переходили улицу, то брали Андрейку с обеих сторон за руки, и тогда мне казалось, что я держу за руку Анну.

Я ночевал у них в кухне на раскладушке. Подолгу не спалось. Я открывал форточку и курил. За окном шевелились облетевшие ветки лип. Из крана редкими каплями падала в раковину вода. Было слышно, как вздыхает во сне Анна и бормочет что-то Андрейка.

И однажды такой вот ночью я понял, что Анна дорога мне уже не только потому, что она жена Дмитрия, а просто тем, что она — Анна.

И я поторопился уехать. Мне казалось, что честность и долг перед памятью погибшего требуют этого. Я был уверен в том, что крепнущее во мне чувство к Анне оскорбит её — женщину, которая была и будет верна Дмитрию.

Когда прощались, Анна обняла и поцеловала меня. Это был спокойный, благодарный поцелуй. Но он надолго запомнился мне.

— Будьте счастливы, — сказала Анна и, наверное, по привычке к Андрейке поправила шарф у меня на шее. — Я очень хочу вам этого. Вы с Димой… — её губы дрогнули и припухли.

Андрей сопел и кусал крючок на вороте своего пальто.

Да. Вот так. А спустя два года Анна вышла замуж. Она написала мне большое письмо. Подробно рассказывала о муже, о том, что они давно знакомы, и Аркадий Михайлович очень помог ей во время войны, в конце блокады, когда Андрейка уже совсем умирал.

Я ничего не ответил Анне. Всё это произошло неожиданно быстро. И было мне тяжело и больно.

«Всего два года прошло, — думал я, — и вот вошёл в её жизнь другой человек». Ещё немного, и Анна забудет Дмитрия. Быть может, сейчас она не любит мужа. Просто «устраивает» свою жизнь. Но новое материнство привяжет её к нему. Она привыкнет к его рукам, к его заботам о ней. Она почувствует в нём ревность к её прошлому. Почувствует, что ему неприятно упоминание об этом прошлом. И чтобы угодить мужу, чтобы не нарушать мира и спокойствия в семье, будет реже возвращаться к мыслям о Дмитрии. И мне уже стало казаться, что и ждала она его столько времени не из сильного чувства к нему, а из врождённой честности и по инерции, по привычке, что ли. Мелькнула мысль, что, может, к лучшему то, что он умер. Как бы встретила Анна безногого калеку? Сколько выдержала бы с ним?

Забрался я тогда в самую глушь. Работал на выездных научных станциях в Караге, Олюторке, Апуке. Любовь к камчатской дикости у меня в крови. В девятисотом году дед с сахалинской каторги бежал в Приамурье. С тех пор осели мы на Востоке.

Работы было невпроворот. Всё рыбное хозяйство за время войны порушилось. Много тогда я работал, с азартом, со злостью.

А за Урал только этой весной выбрался. Послали в Ленинград в командировку. Большой это срок — семь лет, но многое там вспомнилось, в Ленинграде. Не сквозь дымку времён, не тускло, а как будто вчера всё это было: война, Ханко, Дмитрий, то, как чадила у него на груди шинель, как Анна сказала, что ждала его, ждала до самого моего приезда. Я решил зайти к ней, упрекнуть за поспешность, с которой она начала новую жизнь.

Они живут теперь в Автово, в квартире мужа Анны.

На мой звонок, как и в тот мой приезд, двери открыл Андрейка. Правда, называть его так, пожалуй, уже не следовало: он сильно вырос, а ручищи у него стали побольше моих.

Андрейка не узнал меня. Но когда я кинул ему пальто так, как сделал это тогда, да ещё сказал: «Смотри, не упади. Не запутайся в полах!» — то он узнал меня и засмеялся.

— Здравствуйте, дядя Федя.

Девочка лет трёх в синих длинных штанишках и красной кофточке встретила нас у порога комнаты.

— Это Леночка, — сказал Андрейка и подтолкнул её ко мне.

Леночка долго смотрела на меня. Губы её вдруг начали пухнуть. Совсем как у Анны, когда мы прощались. Она уцепилась за штанину Андрейки, всхлипнула, заплакала.

— Она всех чужих боится, — смущённо объяснил он и принялся неуклюже и трогательно утешать сестру. — Ну, чего ты? Ну, скажи дяде «здравствуйте», — но Леночка не захотела со мной здороваться.

И впервые я подумал, что мне не следовало приходить. Ну, если Анна забыла Дмитрия, то что может изменить мой приход? И что этот приход даст мне? Стало как-то нехорошо, неудобно.

В комнатах было уютно. Чувствовалось, что живут тут в достатке и поэтому могут тратить деньги на красивые вещи, дорогие книги.

Ни фотографий Дмитрия, ни других его следов не было видно.

Анна и Аркадий Михайлович ещё не возвращались с работы. Я сидел, ждал их, и мне делалось всё тяжелее и неудобней. Леночка по-прежнему дулась на меня, пряталась за стул и оттуда говорила: «Дядь-бяка, дядь-бяка». Андрейка хлопотал у телевизора и ни о чём меня не спрашивал. А когда я собрался с духом сам спросить его об отце, щёлкнул замок, и из передней загремело: «Андрюха, на выход!»

— Это папа, — сказал Андрейка и облегчённо улыбнулся. Ему, видно, тоже было как-то не по себе. — Папа всегда так кричит, когда раньше мамы домой приходит.

— Андрюха, бандит, долго я тебя ждать буду?

Андрейка вышел. Леночка, топая туфельками и раскачивая бант и фонтанчик волос на затылке, побежала за ним.

— Кто сидит в нашей избушке? Кто повесил это пальто на вешалку? Чей тут русский дух? — басил за дверями Аркадий Михайлович, и я слышал, как он снимает галоши.

Потом всё затихло. Только Леночка спрашивала: «Ты хорошо работал сегодня, папа? Папа, ты хорошо работал сегодня?»

Басистый голос очень подходил к внешнему облику Аркадия Михайловича, к его росту, широким плечам, грубоватому лицу и растрёпанной шевелюре, которую он всё пытался причесать и пригладить.

— Рад познакомиться с вами, — он, сильно встряхнув, пожал мне руку, и приглаженные волосы опять рассыпались на его голове. Не отводя глаз от моего лица, Аркадий Михайлович подтянул к себе стул и сел. Дочка всё не отставала от него, теребила за карман пиджака, спрашивала: «Ты сегодня как тигр работал, да, папа?»

Он дёрнул её за бант, помедлил.

— Нет. Сегодня нет. Андрюха, забери-ка пигалицу к себе, в ту комнату.

Аркадий Михайлович говорил и держался просто. Был он уже далеко не молод.

— Значит, это вы — друг его отца? — он кивнул вслед Андрейке.

— Нет. Просто встретились однажды. На фронте.

— Аня говорит, Андрей здорово похож на него. Как вы находите?

— Да. Нахожу.

— Я должен поблагодарить вас за заботу об Ане. За помощь ей.

— Ерунда, — перебил я. — Скажите лучше, как она сейчас?

— Всё хорошо сейчас. Дети здоровы. На работе у неё тоже всё в порядке. Словом — всё нормально, — он поправил галстук, сплёл в замок пальцы и похрустел ими.

Быть может, из-за этого его жеста, быть может, из-за интонации, с которой он говорил, мне показалось, что за словами «всё нормально» скрывается гордость его, Аркадия Михайловича, уверенность в том, что это он вернул Анне спокойствие, а может, даже и счастье. И я сказал то, что мне, наверное, не следовало говорить.

— Последние слова Дмитрия были об Анне. У него были ампутированы ноги. Гангрена. Он застрелил себя, чтобы не мешать мне, а самому не умереть в плену. Это один из самых сильных и честных людей, которых я встречал в жизни. Я не хочу, чтобы Анна забыла его. Понимаете, не хочу, потому что… Потому что нельзя таких забывать…

Аркадий Михайлович сжал перекладину на спинке стула и низко нагнулся ко мне. Он был взволнован, но сдерживал себя, старался держаться спокойнее.

— Вы зря горячитесь. Хотя я и понимаю вас. Я и сам знал, что Дмитрий был настоящим человеком. Анна не могла так любить плохого. Сейчас она привязалась ко мне, может, она и любит меня. Да. Любит. Ладно об этом. Скажите, вы и Анне хотите рассказать всё это… То, как он умер? Ещё раз ударить её?

Раздражение, которое вызывал у меня Аркадий Михайлович, теперь угасло. Я видел перед собой уже стареющего мужчину, с грубым и честным лицом. Взволнованного не за себя, а за Анну. Оберегающего её покой.

— Не знаю, — сказал я.

— Не надо. Можете думать обо мне всё, что вам угодно. Так много горя было у Ани. Зачем вам нужно видеть её, напоминать обо всём этом опять? — он прищурил покрасневшие глаза и, верно, досадуя на себя за слабость, тряхнул головой. — Я люблю Анну. Я понял всё, что вы хотели сказать. Но она… Нужно ли…

Он всё не мог найти нужного слова. Эта пауза была трудной для нас обоих.

— Анна скоро придёт, Аркадий Михайлович?

— С минуты на минуту.

— Вы скажете Андрейке, чтобы он молчал?

— Андрюха любит мать. Он всё поймёт.

В передней Аркадий Михайлович помог мне одеться. Мы опять пожали друг другу руки.

На лестнице, как всегда весной, пахло сыростью. Перила были влажными.

Я спускался вниз и всё не мог решить, правильно ли я делаю, что ухожу, не повидав Анну.

Наверху зачастили шаги. Кто-то быстро бежал по ступенькам и шумно спрыгивал на площадки. Это был Андрейка. Он догнал меня уже в подъезде. Пальто на нём было не застёгнуто, кепка зажата в руке.

— Дядя Федя, обождите! — он запыхался и часто облизывал губы. — Я слышал всё… Я провожу вас, можно?

— Конечно, идём… Андрей.

Темнело. Людей на улицах было мало. В окнах зданий зажигались первые огни.

Я сказал Андрейке, что очень боялся идти к ним. Боялся, что они совсем забыли отца. Но, кажется, это не так. Правда, мне непонятно, почему он, Андрейка, ничего не спрашивал у меня о нём.

— Ты можешь объяснить это?

— Мама теперь плачет редко, — не отвечая на вопрос, сказал Андрейка. Он надел кепку. Потом снял опять. — А когда она говорит, что ей очень грустно, я хожу с ней вместе гулять. Просто так. По улицам. И ей от этого лучше. И мама говорит, что очень хорошо то, что я есть. То есть, что я родился. Понимаете?

— Застегнись, простудишься, — пробормотал я. Ничего другого не приходило в голову.

Вот так всё это кончилось. Недавно совсем — шестнадцать дней тому назад, в Ленинграде.

Я назвал этот рассказ «Без конца». Назвал его так потому, что верю: память о тех, кто погиб за Родину, конца не имеет.

1957