"Тонкий голосок безымянного цветка" - читать интересную книгу автора (Юрьев Зиновий)2Я давно уже установил, что пользующееся лифтом человечество делится на две части: одни, услышав звук открываемой входной двери или увидев человека, бегущего к лифту, делают вид, что никого не замечают, и торопятся побыстрее нажать кнопку. Другие ждут. Ждущих, по моим наблюдениям, меньше. Статистических данных у меня не очень много, но вопрос я изучил довольно глубоко. Инстинкты мои постоянно толкают меня побыстрее захлопнуть дверцу лифта. Интеллект же предупреждает: не будь мелким эгоистом. Обычно побеждает интеллект. Уж очень удобно подождать старуху с двумя авоськами несколько секунд и чувствовать себя после этого благодетелем человечества. Почти доктором Швейцером, лечившим всю жизнь больных где-то в Африке. Я поднимался в лифте вместе со старушкой с двумя авоськами, уютно чувствовал себя доктором Швейцером, и вдруг какой-то вакуум в груди потянул за сердце. Одернулась тоненькая занавесочка, которой дневные дела кое-как прикрыли кошмары предыдущей ночи, и опять я увидел перед собой в туманном зеркале скорбную процессию лиц с глубокими залысинами и светлыми, почти водянистыми глазами. И ночная тоска вцепилась в меня. На этот раз по-хозяйски, не примериваясь, легко. Я вспомнил, с каким непристойным нетерпением, с детским зудом ждал, когда Катя уедет с маленькой Сашкой к матери. Как волновался на вокзале, чтобы жена не заметила радостный блеск в глазах. Как отдавал мысленно приказ машинисту: ну, давай, трогай. Ничего тебе не сделают, если ты уедешь на десять минут раньше… И вот теперь мне не нужно телепатически подбивать машинистов на служебное преступление. Я один. Я живу один. Это прекрасно. Мне не нужно заниматься абсурдными условностями, которые отнимают столько сил и времени: не нужно застилать утром постель, которую вечером опять придется раскладывать, не нужно мыть тарелку, которой суждено снова стать грязной. Мне хорошо. Я один. Вольный как птица. Живу как хочу. Захочу — буду сидеть сиднем в своей берлоге. Захочу — назову знакомых. Это прекрасно. Непонятно только, почему грудь схватили холодные металлические обручи, почему одна лишь мысль о пустой грязной квартирке на четырнадцатом этаже с видом на бензозаправочную станцию, железную дорогу и кладбище наполняет меня ужасом. Хорошо бы, лифт застрял между этажами. Мы бы разговорились со старушкой, она рассказала бы мне о гипертонии, о том, что в поликлинике ей прописывают гемитон, а в аптеке не всегда его найдешь, о том, что внучка совсем отбилась от рук и потребовала себе джинсы «рэнглер» за сто рублей. Мы бы сидели на полу и обсуждали неблагодарность детей. Я бы пожаловался на свою Сашку, которая на мои три звонка в год отвечает только двумя. Потом старуха, наверное, заснула бы и тонко храпела в ожидании спасения, а я думал бы о смысле жизни. Но лифт, как назло, не застрял, старушка толкнула меня авоськой с твердыми глянцевыми апельсинами и выползла на восьмом этаже, а я — на четырнадцатом. Я подумал, что так, должно быть, чувствует себя заключенный, когда возвращается после прогулки в одиночную камеру. Мысль эта привела меня в ярость. «Хватит! — крикнул я себе. — Хватит этого отвратительного нытья. Хватит, хватит, хватит! Миллионы людей были бы счастливы хоть на месяц поменяться с тобой местами, а ты, праздный и развращенный, пристаешь к судьбе с бесконечными претензиями». Я открыл дверь. Боже, что за свинарник, что за запахи! До часа ночи я стирал, мыл полы, смахивал пыль. Я был охвачен азартом образцовой хозяйки. В час ночи я в изнеможении опустился на тахту. Квартирка моя сияла, но на душе было скверно, муторно, нечисто; Будто весь мусор, что я выгреб из углов, так и остался в моих руках. Что еще делать? Открыть в полвторого ночи окно и начать его мыть? И отпустить ненароком руку и пролететь все четырнадцать этажей и плюхнуться на крышу какой-нибудь машины, стоящей в очереди на заправку? И мудрые невозмутимые шоферы будут осматривать вмятину, качать головами и бормотать: «Надо же, а…» «Вроде бы чего в человеке есть — всего ничего, а как шмякнулся». Я почему-то вдруг явственно увидел перед собой деда. Мне лет семь. Я проснулся ночью. Пол в сенях холодил босые ноги. Я выскочил на крыльцо и уткнулся в деда. Он стоял в нижнем белье и в валенках. Небо уже посерело, и в этом призрачном свете я заметил на его лице слезы. Я никогда не видел, чтобы дед плакал, и испугался. — Что ты, деда? — прошептал я. Дед прерывисто вздохнул. — Помирать жалко, — сказал он. — Живу, живу, а все еще хочется. Все, кажется, снискал от жизни, денег, правда, не снискал, а так все. И все мало… Мне кажется, тогда, мальчонкой, я понимал, что теснило грудь тому высохшему старику с огромными, костистыми руками. Теперь я не понимаю. Что за якоря держали его в том маленьком сером домике в маленьком сером поселке? Что еще ждал он от жизни? Почему так страшился разлуки с ней? Я разделся и лег спать. И тут же заснул. На этот раз никто не гнался за мной. Наоборот, я бежал за кем-то. Я твердо знал, что этот кто-то совсем недалеко, я слышал его шаги, угадывал его близость. Нужно было только сделать еще одно усилие, еще рывок, протянуть руку и схватить того, кто зачем-то был так нужен мне. Но чем быстрее я бежал, тем неуловимее он казался, и оттого, что я никак не мог догнать его, было бесконечно печально. Я проснулся с ощущением этой печали. Она была темна, плотна и лежала на мне тяжелым душным одеялом. Я зажег свет и взял томик Чехова. В десятый, наверное, раз я перечитывал свои любимые рассказы, но сегодня они, как никогда, сжимали сердце, вызывали на глазах слезы. Если бы только рядом был кто-то, кому можно было бы излить душу, с кем можно было бы разделить страх, уменьшив тем самым его, к кому можно было бы прижаться, спасаясь от тяжкой печали… К утру я понял, что заболел. Врач будет задавать мне дурацкие вопросы, а потом она наклонит голову и будет долго-долго писать что-то в истории болезни. А я буду смотреть на ее рыжие с сединой у корней волосы и ждать приговора. Скорей всего они уложат меня. «Что вы, что вы, это почти как санаторий…» Мне не хотелось в «почти как санаторий». Я позвонил Сурену Аршаковичу и попросил у него номер телефона счастливого одинокого бутафора. Бутафор просыпал в трубку дробненький смешок: — Как же, как же, Геннадий Степанович, Сурен Аршакович говорил мне… М-да… А… вы на бильярде играете? — Ну, немножко, — сказал я. — Отличненько, отличненько. Вы что сегодня вечером делаете? — Да ничего особенного. — Пре-екрасно! — прокукарекал Александр Васильевич. — Приходите к восьми в Дом кино, в бильярдную. Вы пройдете — Да будет вам известно, почтенный Александр Васильевич что я имею честь состоять действительным членом Союза кинематографистов. Убей меня бог, чтобы я мог объяснить себе, почему вдруг ответил бутафору изысканной старомодной формулой, но она его ни сколько не удивила. — Конечно же, конечно же, экую глупость я сморозил! Конечно же, такой известный сценарист — и вдруг я задаю смешной вопрос! Совсем старик спятил… Без четверти восемь я уже был в бильярдной. — Будете играть? — с привычным отвращением буркнул маркер. — Жду партнера, — сказал я. Александр Васильевич появился без пяти восемь. Маленький сухонький, со светлым пушистым венчиком на детски-розовой лысинке. Увидев меня, он затрепетал, просиял, замахал руками, подлетел ко мне и ласково закудахтал: — И давно вы ждете, Геннадий Степанович? Ай, яй, яй, кажется, опоздал! — Да нисколько вы не опоздали, — сказал я, с трудом сдерживая раздражение. Квохчущая наседка. Впрочем, наседка хоть делом занята. Тем временем Александр Васильевич уже метнулся к маркер) — Голубчик, а я вам столетничка принес. Алоэ, так сказать. Знаете, как его пить? Может, записать вам? — Не надо, Александр Васильевич, мы на столетнике, можно сказать, только и держимся,? — рассудительно сказал маркер. Отметить вам время? — О, спасибо, спасибо, у меня сегодня новый партнер. Вот знакомьтесь, Геннадий Степанович Сеньчаков, наш сценарист известный. Вы в пирамидку играете? — повернулся он ко мне. — Немножко, — неопределенно пожал я плечами. — Вот замечательно, вот славненько как, — ласково запел Александр Васильевич. — Давайте первую сыграем пробную, на пару бутылочек пива. А потом посмотрим, может, вы старичку форы дадите, может, я вам — пятачок-другой. Тут ведь дело не в интересе. Просто пирамида — такая игра, где нужна дисциплина. Для того и интерес. Не сядешь ведь, к примеру, за преферанс просто так. Пусть там по доле копеечки, а все тормоз. Мне захотелось рассмеяться. Вся эта суетящаяся ласковость свелась к двум бутылкам пива, которые бутафор явно намеревался выиграть у меня. Когда-то я играл сравнительно прилично, по крайней мере по меркам домов отдыха, но бильярд требует самого серьезного к себе отношения, а я брал в руки кий раз-два в год. Александр Васильевич, не выбирая, взял кий, и по жесту я понял, что он знает здесь все кии на ощупь. Он посмотрел на меня и смущенно сказал: — Вы уж простите меня за странности, но вы бы не возражали, если бы я обращался к вам без отчества? А? И был бы вам чрезвычайно признателен, если бы и вы почтили меня просто Сашей. — Ради бога, пожалуйста. — Вот и отличненько, Геночка! Разбивайте. Нет-нет, вы гость, вам первый удар. Я всегда бью в левый угол пирамиды, биток отскакивает от короткого и длинного бортов и становится на короткий борт, противоположный пирамиде. — Геночка, вы же профессионал! — страстно застонал от восторга Александр Васильевич. — Пойдемте лучше в буфет, я сразу куплю вам пиво и не буду позориться. — Александр Васильевич, — сказал я твердо, — сдается мне, что вы зря стали бутафором. — Почему? — бутафор опустил кий и раскрыл рот. Глаза у него округлились, и он стал похож на старую болонку. — Потому что вы изумительный артист. — Какой вы умница, — покатил дробный ласковый смешок Александр Васильевич. — Я действительно играю. Но только за столом. Вы мне всегда были симпатичны, и вам я откроюсь: кладка у меня ныне не бог весть какая, но отыгрыш, дорогой Геночка, остался. И стариковское терпение. И выиграть у меня нелегко. У него слегка дрожали руки. Но когда он приготавливался нанести удар, он на какую-то неуловимую долю секунды замирал, и удар получался точным. Должно быть, он заметил мой взгляд, потому что кивнул и сказал: — О, это чепуха. В конце войны оказался я в Омске и захаживал в бильярдную. Одноэтажный длинный такой домик, в котором было столов шесть. В память мою врезались всегда топившаяся печка, запотевшие окна и разбухшая тяжелая дверь. На двери были сильные пружины, и она каждый раз смачно бухала в облачках пара. Как будто рвались снаряды. Народ заходил туда разный, война и эвакуация перепутали все. Можно было там встретить знаменитого артиста из Театра Вахтангова и сапожника, отпускного лейтенанта и настоящего любителя бильярда. И вот, помню, бывал там некто Володя. Высокий неопрятный человек в рваном пальто. Казалось, он постоянно подключен к вибратору, потому что била его отчаянная трясучка. Когда я первый раз увидел, что он берет в руки кий, я не мог поверить своим глазам. Да он и не мог ударить как следует, положив кий на опорную руку, как мы это делаем с вами. Он бил только тычком, или, как еще говорят, пистолетом или копьем. А это, как вы знаете, необыкновенно трудно. «А деньги-то у него есть?» — спросил я насмешливо какого-то потертого человечка, который сидел рядом, со мной. «У Володьки- то? Дай бог каждому», — ответил он. «Сыграем? — спросил я Володю. — По сотенке?» — «Сыглаем, сыглаем», — замычал он, оживляясь. Я выбрал кий. Я чувствовал себя человеком, который собирается обокрасть нищего, но в те годы, Геночка, я относился к таким вещам попроще. «Во, во!» — снова замычал Володя, вытаскивая из-за пазухи целую кучу мятых купюр. На бильярдном жаргоне это называлось устроить показуху. Так сказать, демонстрация кредитоспособности. Начали мы играть. Володя прыгал вокруг стола, мычал. Я, разумеется, выигрывал. От моего трясущегося партнера тяжко пахло, и этот запах почему-то облегчал нагрузку на совесть, настраивал меня на беспощадный лад. Я выиграл, получил свою сотню — тогда это было не так уж много денег — и собрался было положить кий, как вдруг Володя дурашливо закричал «не-е!» и показал два пальца: «По две сосенки, по две сосенки!» Мы начали играть, и он положил пятнадцатый шар. Он прыгал и скакал как безумный. Полы пальто без пуговиц, которое он так и не снял, развевались, как крылья. Он смеялся, сиял, хлопал себя в грудь и приговаривал: «Ай да Войодька! Ай да Тясучка!» Я искренне радовался за него. Ну, забил человек случайно крупный шар, пусть повеселится, бедняга. Какие у него еще радости? Да и мне было легче. Игра уже не походила на отнятие денег у ребенка или калеки. Тем временем Трясучка положил еще один шар, тринадцатый, как сейчас помню, и хохотал на всю бильярдную, хлопал себя по голой синеватой груди, которая видна была, когда пальто распахивалось. Мы играли в так называемую сибирскую пирамидку, при которой нужно набрать не семьдесят одно, а девяносто одно очко. И Володя набрал девяносто одно очко. Удивительно, как повезло этому калеке, думал я, ставя новую пирамиду. Надо бы, конечно, прибавить, может, он согласился бы играть по три сотни партию, но я удержался. Отпугнешь еще. Соображает ведь он что-то. «По две сосенки!» — передразнил я его. Он кивнул. Только через две партии я понял, что передо мной великий игрок и великий актер. Я проиграл все деньги и часы, которые были у меня на руке. Вот, так, Геночка, а вы смотрели на мои руки и думали, наверное, то же, что я тогда в Омске много лет назад. Александр Васильевич почти не бил, разве что верные шары, или бил, когда ничем не рисковал. Я видел и понимал его тактику. Я видел, что он вынуждает меня рисковать, вынуждает ошибаться, но ничего не мог поделать. Биток все время оказывался словно приклеенный к борту, и я бил из неудобного положения. — Александр Васильевич, могу еще раз повторить, — сказал я, — вы зря стали бутафором. — Во-первых, Геночка, я был почти всем, от заведующего детским садом до бойца военизированной охраны. А во-вторых, я обожаю свою нынешнюю работу. Я ведь давно мог бы уйти на пенсию. Правда вот, признаюсь вам, фильмы нынче стали по моей части скучноваты. Какая там бутафория! И добывать ничего не надо. Вот, кажется, надумал бы кто снять ленту из жизни Древнего Рима, я бы бесплатно пошел работать. «Так и так, товарищ Хорьков, к завтрашнему дню обеспечьте шесть щитов, восемь туник, ну и все такое в ассортименте!» И достал бы, Геночка, ей-богу, достал! Александр Васильевич расплылся в широчайшей улыбке: — Налево в угол щербатенького. — С богом, — сказал я. Может быть, хоть мечты о древнеримской бутафории заставят его на минуту-другую ослабить бульдожью хватку, которой он зажал меня. Куда там! Восьмой щербатый шар он не забил, но биток словно заговоренный миновал все шары и послушной собачкой вернулся к хозяину. — Скажите, — со смущенной улыбкой спросил Александр Васильевич, — вы что, гипнотизер? — Не знаю, не пробовал. — Вы заставляете меня играть вопреки всем моим принципам. А старики — консерваторы. Они не любят менять принципы. Мне следовало бы отдать вам первую партию, придержать игру. А я, выживший из ума старик, рассказываю вам о Володе-Трясучке и из шкуры вон лезу, чтобы не отдать вам лишний шар. Глупо? Глупизна абсолютная. А почему? А потому, Геночка, что вы мне нравитесь, и я павлинюсь перед вами, распустил свой куцый хвостишко. Я чувствовал себя мухой, которую быстро и аккуратно закатывают в паутину. С улыбочками, с приговорками, склеивая жертву потоком сладких тягучих слов. Вроде бы и должно быть неприятно, понимаешь: тебя пеленают, но самолюбие массируют так ловко, что ты разве что не подхихикиваешь. Но зачем бы моему старичку-паучку ловить меня в паутину? Выиграть у меня несколько бутылок пива? Или паучок никогда не расстается с паутиной? Или он обещал Сурену вылечить меня от хандры? Может быть, это его метод лечения: поймать человека в паутину и ласково высосать из него соки? Глупости. Болезненная чушь, которая все чаще лезла мне в голову. Паутина, соки — какая паутина, какие соки? Кому нужны мои соки-воды? — Геночка, я думаю, мне следовало бы дать вам два креста форы, но я рехнулся. Я дам вам десять очков и пятый шар со стола. — И на что же мы будем играть? На сосенку? — Господь с вами, так даже и шутить вредно, может подняться давление. А сыграем мы с вами на три бутылочки пива, и это будет замечательно. Просто прекрасненько. Я выиграю — я вас угощаю. Вы — вы меня. Ловко, а? — Александр Васильевич выпустил по мне очередь мягонького смешка. — Не возражаете, голубчик? Бутафор быстренько потер ладошкой об ладошку, и жест этот был мне неприятен: то ли предвкушение пива, то ли удовольствие от обыгрыша простачка. Мы начали вторую пирамидку. И снова незаметно, ласково, неукротимо Александр Васильевич зажимал меня, заставляя ошибаться. «Э, нет, — сказал я себе, — так дело не пойдет. Попробую-ка я бить паучка его же оружием». Я стиснул зубы и начал отыгрываться. Бутафор сразу заметил перемену моей тактики. — Нет, голубчик, — виновато улыбнулся он, — боюсь, что так у вас совсем ничего не получится. — Почему? — раздраженно спросил я. — Разница в возрасте. — Ну и что? — Видите ли, вам, наверное, еще и сорока нет, а мне под семьдесят. — А все-таки? — В моем возрасте меньше интересуешься результатом и больше процессом. В вашем же, милый Геночка, человека волнует результат. Вы стремитесь забить шар, выиграть партию, заработать больше денег, получить премию, поехать на кинофестиваль куда-нибудь в Канны или Ташкент, вскружить голову необыкновенной фемине с зелеными глазами. И, добиваясь этого результата, милый мой дружок, вы торопитесь, вам не терпится, вы подгоняете время. А я никуда не тороплюсь. На могилку мою или нишу в колумбарии никто не зарится. Я дышу — радуюсь. Иду — в восторге. Разговариваю с таким замечательным человеком, как вы, и считаю это подарком судьбы. Держу в руках кий — это праздник. Понимаете мое бормотание, Геночка? — Александр Васильевич вдруг рассмеялся смущенно и крепко потер рукой розовую лысину. — Я прямо вам философию какую-то развел. Не сердитесь, милый. Это, наверное, стариковское. А вообще-то стариков жалко. — Почему? — А потому, что они стали жертвой… Жертвой прогресса, раньше старик был нужен. Он знал, где водятся звери, какие травы пользительны, как уберечься от дурного глаза. И учил молодых. А теперь проще купить учебник по сопромату, чем выслушивать стариковское бормотание. Геночка, милый, это какой такой шарик притаился там у лузочки? — Девятка или шестерка. — Девятка. Шестерку вы уже прибрали. Ну-с, попробуем-ка мы ее уконтропупить. Смотрите, упала девяточка, мир праху ее… — Александр Васильевич вдруг остренько посмотрел на меня. — Вы верите, что можете еще выиграть партию, а? Только честно, Геночка. «Поразительно, однако, многогранный старичок, — подумал я. — То и дело поворачивается нежданным каким-то боком. И зачем это ему?» А действительно, верил ли я, что могу еще выиграть партию? — Нет, пожалуй. — Молодец. Я рад, что не ошибся. Вы, голубчик, незаурядный человек. — Почему? — А то будто вы не знаете! Человек, умеющий признаться в слабости, — это редкостная птица. Я фыркнул. Мои доспехи трещали под градом его льстивых ударов. Несколько раз они уже находили щели в панцире и приятно щекотали мое самолюбие. И суетливый старичок начинал уже казаться не лишенным приятности. — Вы надо мной смеетесь, Геночка? — Скорее над собой, — вежливо ответил я. — А не надо. Надо мной — сколько угодно. А над собой — ни в коем разе. — Это почему же? — Ну, мне даже и отвечать вам неловко. Волга впадает в Каспийское море, лошади едят овес и сено. — А все-таки? — Если человек приучен высмеивать себя, он и других уважать не будет. И для чего убеждения, если все это смешно. Эдакий сатирический нигилизм. — Гм… интересная точка зрения. Может, вы и-правы в каком-то смысле, Спасибо за удовольствие. С меня пиво. — Спасибо, Геночка. А что вы сегодня делаете? Сейчас только десятый час в начале. — Да ничего особенного… Я старался говорить равнодушно, но был готов на все, только бы не идти сейчас домой в свой склеп, где меня, урча от нетерпения поджидали ночные мои целый день не кормленные звери: страх, тоска, печаль. — А знаете что, поедем ко мне, а? Поедем, голубчик, я вас своим друзьям представлю. Поехали. Я захватил свой проигрыш, и мы вышли на Брестскую улицу. |
|
|