"Отец Иакинф" - читать интересную книгу автора (В. Н. Кривцов)

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

I


Иакинфа поместили в одних кельях с настоятелем монастыря и ректором семинарии отцом Михаилом. Местный владыка, видимо, решил, что так легче будет смотреть за опальным архимандритом.

Отец Михаил, огромный чернобородый монах, был великий тянислов — с таким не разговоришься. Впрочем, это было даже к лучшему. Иакинф совсем не расположен был к откровенным разговорам, и больше всего его пугали сочувственные расспросы и выражения сострадания.

Сходство монастыря с крепостью или острогом, которое Иакинф подметил накануне, не исчезло и утром. Монастырь был старый, нет, это не то слово: наидревнейший из всех сибирских монастырей. Он был основая в 1596 году, значит, спустя всего пятнадцать лет после покорения Сибири. Если бы не две церкви с высокими колокольнями, обитель и вовсе не отличалась бы от острога: такая же высокая глухая стена со сторожевыми башнями по углам, те же тяжелые, одетые в броню ворота, длинные, угрюмо-однообразные кельи с саженной толщины стенами и крохотными оконцами, забранными железными решетками.

Архиепископ Антоний уехал по епархии, и до его возвращения Иакинф был предоставлен самому себе. Он бродил по занесенному снегом городу. В Иркутске, наверно, весна уже в разгаре, зацвела пушистая ветреница и сбросила зимний покров Ангара, а тут еще намертво закован ледяной броней Иртыш, и пронзительный северный ветер бросает в лицо колючую снежную крупку.

Иркутск стоит на ровном берегу Ангары, а Тобольск карабкается в гору. Правда, большая часть города расположена внизу, на берегу Иртыша. Тут и лавки, и гостиный двор, и почти все обывательские дома, но наиболее важные строения Тобольска — на взгорье. На вершине крутой укрепленной горы и каменный наместнический дом, и кафедральный собор с усыпальницей тобольских первосвятителей, и архиерейский дом, и огромный арсенал, где как святыня хранятся доспехи Ермака и его пробитое стрелами знамя. У входа в арсенал — старинные пушки, мортиры, единороги, сложены пирамидами бомбы и ядра, а между ними выстроились, как для караула, чугунные солдаты в павловских еще мундирах.

Осмотрел Иакинф и кафедральный собор на горе. Дьячок, показывавший храм, — разбитной и, как показалось Иакинфу, чуть подвыпивший — вдруг потащил его на высокую колокольню и подвел к большому старинному колоколу. Медь его почернела от времени.

— Ведома ль вам, ваше высокопреподобие, его гистория? — спросил дьячок. — Нет? Тогда слушайте. Из Углича он. Вот что про него наш протоиерей сказывал. Будто в одна тысяча пятьсот девяносто первом году, мая пятнадцатого числа, в час после сна обеденного, соборный сторож в Угличе Максим Кузнец и поп, отец Федот, углядели убивство благоверного царевича Дмитрия. И всполошились, и стали в колокол сей зычно звонить. И будто на горько несчастный глас тот великое множество народу сошлося и убивц тех камнем побили.

— Да как же он сюда-то попал?

— Сослали. Поначалу "за донос" кнутом наказали, ухо ему вырвали, а уж потом, корноухого, царь Борис повелел в Сибирь отправить. Да что колокол! Почитай две сотни обывателей угличских заодно с ним в Сибирь угодило. Потомки ихние и по сю пору живут тут, в Тобольске. Спервоначалу-то приютом колоколу назначили церковь святого Спаса, что на торгу — видали небось? — и определили быть набатным, а уж потом сюда перевели и в часобитный переиначили.

Как вскоре убедился Иакинф, ссыльный угличский колокол был только первой ласточкой. Не при одном царе Борисе ссылали сюда неугодных. При Алексее Михайловиче тут томился неистовый протопоп Аввакум. Петр Первый отправлял в Тобольск шведских пленных, а Екатерина Вторая сослала сюда Радищева и Словцова. "Вот ныне и до меня черед докатился", — усмехнулся Иакинф.

Теперь он знал, что резкий звук, будивший его по утрам, принадлежал его собрату по несчастью — опальному угличскому колоколу, который бил уже не набат, а просто отбивал часы.


II


Вскоре приехал архиепископ Антоний, и Иакинфа определили в семинарию учителем красноречия.

У Иакинфа теперь оказалось куда больше свободного времени, нежели было в Иркутске: священнослужение ему было запрещено, никаких забот по управлению монастырем и семинарией он не знал, в консистории заседать не приходилось. Правда, надобно было ходить на заутрени, обедни, повечерия — ничего не поделаешь, грехи должно замаливать. Днем он натаскивал не слишком усердных тобольских семинаристов (временами ему даже нравилось, что у него есть это не ахти какое увлекательное занятие), а вечерами, а то и днем, если выдавался свободный часок, рылся в семинарской и монастырской библиотеках, выискивая все, что имело хоть какое-то касательство к Китаю: мысль о поездке в Пекин, несмотря на все неудачи, не оставляла его.

Проведав о занятиях Иакинфа, архиепископ предоставил в его распоряжение свою библиотеку. Да и вообще Антоний отнесся к нему весьма ласково. Он совсем не похож был на грозного иркутского владыку.

Хоть Антоний уже несколько лет ходил в архиереях, был он далеко не стар, едва ли ему было много за сорок. Высокий и статный, с аккуратно подстриженной русой бородкой и серыми внимательными глазами, преосвященный напоминал Иакинфу древнего новгородца. Ou и впрямь оказался уроженцем северных равнин — и отец и дед его были протоиереями Знаменского собора в Новгороде. Сам он кончил Александро-Невскую академию, потом много лет был учителем философского и богословского классов и ректором главной семинарии в Петербурге. Все это Иакинф узнал от самого Антония, когда тот, вскоре по приезде, пригласил его к себе на обед. Впоследствии Иакинф убедился, что Антоний не сделал для него исключения. Он приглашал к себе на обеды всех учителей семинарии по очереди, — в непринужденной обстановке, за обедом, легче было познакомиться поближе. По праздникам Антоний собирал их у себя всех вместе. Устраивал он и ученые диспуты по богословским и нравственным вопросам, на которые приглашалось и светское общество. Сам Антоний всерьез занимался богословием и после удачного выступления Иакинфа на одном из таких диспутов подарил ему только что изданный в Тобольске свой перевод обширного, в трех частях, сочинения "Истина благочестия, доказанная воскресением Иисуса Христа".

Библиотека у преосвященного оказалась богатейшая. Чего тут только не было! Среди огромного множества разных богословских трактатов на русском, французском, немецком и латинском языках Иакинф отыскал разрозненные нумера журналов, издававшихся в минувшем веке: "Трутень", "Пустомеля", "Растущий виноград", "Ежемесячные сочинения к пользе и увеселению служащие", "Адская почта", "Прохладные часы, или Аптека, врачующая от уныния, составленная из медикаментов Старины и Новизны". Почти в каждом из них он отыскал немало любопытных сведений о Китае и с жадностью на них набросился.

В одном из журналов он наткнулся на занимательную полемику с Вольтером — "Осведомление или некоторое поверение Вольтеровых о Китае примечаний". Заинтересованный, он стал искать, нет ли в архиерейской библиотеке Вольтера, и, к изумлению своему, нашел на полках многотомное парижское издание мятежного французского вольнодумца. Не отходя от полок, он стал листать маленькие изящные томики. Оказалось, что Вольтер глубоко интересовался Срединной империей. Он постоянно обращался к Китаю и в "Опыте о нравах", и в "Веке Людовика XIV", и в "Драматургической галиматье", и в повести "Простодушный", и во многих своих памфлетах.

В Вольтере Иакинф нашел восторженного поклонника страны, которая так завладела его собственным воображением.

"Китайцы цивилизовались едва ли не прежде всех других народов, — читал Иакинф, — ни у одного народа нет таких достоверных летописей, как у китайцев… Тогда как другие народы сочиняли аллегорические басни, китайцы писали свою историю с пером и астролябией в руках, и притом с такою простотой, примера которой нет во всей остальной Азии…"

Иакинф отложил книгу. "Вот поприще для меня на долгие годы, — думал он. — Изучить эти летописи, перевести, обработать их, сделать достоянием всего мира. Ведь до сих пор ничего этого нет по-русски. Сколько средств быть полезным отечеству!

В семинарском курсе есть, правда, всеобщая история, но что мы преподаем там нашим воспитанникам? Египет, Вавилония, Иудея, Греция, Рим… А о Китае, об Индии почти что ни слова, да и сами-то мы ничего толком о них не знаем. А ведь существовала, оказывается, еще два, три, четыре тысячелетия назад цивилизация более распространенная, создавшая не меньше ценностей, чем цивилизация маленьких средиземноморских народов, стяжавших себе славу избранных…

Да, да. Уверен, что таким путем я могу прославить себя не в одном отечестве, смогу приобресть славу ученого, известность в мире европейском".

Чем дальше читал он Вольтера, тем тверже укреплялся в своей решимости. Вольтер представлял Китай страной, жители которой достигли понимания всего, что полезно для общества, достигли совершенства в морали, а ведь это главная из всех наук! В восторге был насмешливый французский энциклопедист и от политического устройства Китайской империи. "Государственный строй их поистине самый лучший, какой только может быть в мире; единственный, который основан на отеческой власти; единственный, при котором правитель провинции наказуется, ежели, покидая свой пост, он не удерживаем народом…" Иакинф усмехнулся. До сих пор ему приходилось видеть правителей, которых народ не только не удерживал, но с облегчением вздыхал, когда их отзывали. Впрочем, новые, прибывавшие на их место, бывали не лучше.

Однако не все были такими восторженными поклонниками Срединной империи, как прославленный французский насмешник. Как-то Иакинфу попалась любопытная книжка англичанина Даниэля Дефо "Жизнь и удивительные приключения Робинзона Крузо, моряка из Йорка, рассказанные им самим". Во второй и третьей частях книги, где описывались приключения Робинзона после его неожиданного освобождения пиратами, немало страниц было посвящено Китаю. Совсем другими красками рисовал англичанин Срединную империю. Народ ее он изображал как жалкую толпу невежественных рабов, подчиняющихся правительству, которое только таким народом и способно управлять. Вольтер писал, что лишь одна религия не запачкана фанатизмом и суевериями — это религия китайских мудрецов, а английский сочинитель, наоборот, доказывал, что китайцы — один из самых суеверных народов, что они абсурдно невежественны и барахтаются в самой грязи и отбросах идолопоклонства.

Кто же из них прав? Как хочется увидеть все это самому, своими глазами, и дать России и всему миру достоверное и беспристрастное свидетельство.

А пока что он рылся в старых русских журналах, читал переводы с китайского и маньчжурского коллегии иностранных дел секретаря Александра Леонтьева и его предшественника Иллариона Россохина. Попалась ему и переведенная Фонвизиным с французского "Да-гио, или Великая наука, заключающая в себе высокую китайскую философию". Переводы эти еще больше возбуждали его интерес к стране, в которую он так стремился и которая была теперь от него дальше, чем когда бы то ни было.


III


За этими занятиями он и не заметил, как кончилась вьюжная морозная зима, хоть и длилась она тут долго. Еще в апреле случались снега и метели. Но в мае все же пришла весна, правда, не такая стремительная и дерзновенная, как в Иркутске. Она пришла, как бы оглядываясь, прячась от людей, позволяя издеваться над собой холодным утренникам, изморози, снежной пороше; но все же пришла, развешивая тронутые пурпуром перистые облака над заходящим солнцем, разливая по поднебесью бледный свет уже в два часа пополуночи. Ударил первый гром, набухли и стали лопаться почки на березе и черемухе, на липе и золотарнике. По-весеннему зазеленели сосны и ели, засветились нежно-голубым отливом почерневшие за зиму кедры.

Бледными майскими ночами Иакинфу не спалось. Он поднимался и бродил по берегу Иртыша или взбирался к березам нагорных рощ.

А с первых чисел июня ночи совсем исчезли. Дни проходили без ночей — с одними зорями. И часто можно было видеть на утесе одинокую черную фигуру монаха, недвижного, как валун. О многом передумал он, стоя над розовеющей от зари рекой.

Тут, на берегу Иртыша, сердце теснила тоска по родимой Волге. На намять приходили давно не читанные строки:


О, колыбель моих первоначальных дней,

Невинности моей и юности обитель!

Когда я освещусь опять твоей зарей

И твой по-прежнему всегдашний буду житель?


Когда наследственны стада я буду зреть,

Вас, дубы камские, от времени почтенны?

По Волге между скал на парусах лететь

И гробы обнимать родителей священны?


По временам все существо его охватывало страшное, нестерпимое напряжение. В такие минуты хотелось сорвать с головы ненавистный клобук и бежать. Бежать без оглядки — от своего монастыря-острога; от унылого стона меди, разносящегося окрест с его колоколен; от нравоучительных проповедей, которые нередко приходилось писать ему и для настоятеля, и для архиепископа; от душного чада ладана; от самого себя, от своей тоски и тревоги. Кажется, бросить бы все и уйти — туда, за край озера, через леса, топи и горы, на берега родимой Волги. Хоть раз бы еще увидеть Наташу, живую как огонь, услышать ее смех!

Но всходило солнце, в монастыре ударяли в колокол, тоскливо ныла медь над пробуждающимся городом, и он шел к ранней заутрене.