"Отец Иакинф" - читать интересную книгу автора (В. Н. Кривцов)

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

I


Утром Иакинф проснулся рано.

Стан раскинулся на самом берегу Буры, маленькой болотистой речонки, через версту впадающей в Гилан-нор. Иакинф откинул полог и вышел из юрты.

На востоке в полнеба полыхала заря. Солнца еще не было видно, но первые лучи его уже бросили багряный отсвет на легкие облачка. В прозрачном сумраке виднелась обширная долина. То тут, то там дымились юрты. В веселом свете занимающегося дня Иакинф увидел отары черноголовых монгольских овец, пестрые стада быков в верблюдов.

Иакинф быстро умылся и пошел вокруг стана.

В юрте священнослужителей все еще спали.

— Доброе утро, братие! Еще не выспались? — спросил он громко.

Из-под тулупа высунулась взлохмаченная голова иеромонаха Аркадия.

— Это вы, ваше высокопреподобие? — спросил он, приподымаясь и протирая глаза. — Неужто пора уже ехать? Ах ты, боже мой, будто и не спал вовсе. Только под утречко сон приснился. Чудной такой сон, а к чему — понять не могу. Святой Симеон, разгадай мой сон! — перекрестился Аркадий вместо молитвы и тотчас вскочил на ноги. — А ну поднимайтесь, отцы божии! — пропел он пронзительным фальцетом, стаскивая овчинный тулуп с иеродиакона.

Нектарий, густо заросший черным волосом мрачный детина, ухватился за край тулупа, пытаясь снова натянуть его на голову.

— Отвяжись, анафема!

— Не спеши опаляться гневом, отец Нектарий. Подошло времечко в путь-дороженьку! Вот и отец архимандрит уже пожаловали.

Как Нектарий ни отбивался, а пришлось вставать. Выпрямиться во весь свой рост Нектарий смог только посередине юрты — там, где тлел под дымником аргал {Аргал — сухой коровий помет.}.

Увидев их рядом, Иакинф подумал, что трудно, должно быть, представить себе людей менее похожих.

Рядом с маленьким, юрким Аркадием Нектарий казался гигантом. Ноги — как бревна. Ладони шириной с добрую лопату. На голове черная грива вразмет. Насколько низенький Аркадий был подвижен и ловок, настолько ж высоченный Нектарий неуклюж и медлителен. На худом, остреньком лице Аркадия, обрамленном рыжеватой бородкой, искрились серые плутоватые глазки.

Из-под косматых, низко нависших бровей Нектария тускло глядели большие, грустные, как у собаки, коричневые глаза. Густая черпая борода начиналась у него откуда-то из-под самых глаз. Курчавая и окладистая, она была предметом удивления и зависти монголов, у которых обычно торчал на подбородке едва десяток-другой жестких, реденьких волосков.

Вслед за Нектарием поднялся и отец Серафим. Росту он был немалого, а Нектарий и над ним возвышался на целую голову.

Иеромонаху Серафиму было тридцать пять лет, на два года меньше, чем Аркадию, но выглядел он гораздо старше, вероятно, из-за преждевременной широкой лысины, длинного, расширяющегося книзу, сизоватого носа и степенности, которую он старался себе придать: после архимандрита он считался в миссии старшим и всячески это подчеркивал.

Послышалось ржание коней.

Иакинф вышел из юрты. На смотр пригнали целый табун лошадей. От дробного топота их гудела земля.

Казаки и монголы с длинными жердями, к верхушкам которых были прикреплены арканы, кинулись к лошадям. Весь табун пришел в смятение. Кони бросались из стороны в сторону, наскакивали друг на друга, поднимались на дыбы, ржали, рыли копытами землю и наконец становились пленниками бесстрашных укротителей, среди которых Иакинф не без удивления приметил и несколько женщин.

Эта первая картина кочевой жизни, совершенно новой и непривычной, настроила Иакинфа на какой-то мечтательный лад. Мысль уносилась к забытым временам далекого кочевого века. Как знать, может, и его отдаленные предки вот так же кочевали в бескрайних приволжских степях, вот так же с гортанными криками носились с арканами за полудикими своими лошадьми.

Иакинфу захотелось скинуть с плеч рясу, вскочить на какого-нибудь быстроногого скакуна и броситься наперерез вон той лошадке, что как птица несется на север, и ни казаки, ни монголы не могут ее догнать. Она уже вот-вот скроется из глаз, а преследователи, хоть и мчатся во весь опор, заметно отстают.

Иакинф бродил вокруг юрт, наблюдая, как седлают коней и вьючат верблюдов.

Насколько же эти звери — как зовут верблюдов казаки, — несмотря на всю свою силу, смирнее лошадей, едва прирученных! Вот какой-то полуголый карапуз — пол-аршина от земли — ведет на веревочке верблюда, подводит его к тюкам. Монгол, видно отец мальчонки, кричит: "Сок!" — и от одного этого крика верблюд медленно раскачивается, покорно опускается на колени и спокойно ждет, пока на него навьючат огромные тюки.

Рядом дожидается своей очереди другой верблюд. Его кое-как привязали к наскоро воткнутому в землю прутику. Выдернуть этот тонюсенький прутик ему ничего не стоит. Но никто не опасается, что он тронется с места: верблюду довольно и того, что он привязан.

Пока монголы снимают войлоки с юрт, закипает походный самовар. На двух разостланных поодаль один от другого коврах путники рассаживаются завтракать: на одном — пристав Первушин и Иакинф со своими священнослужителями, на другом — причетники и студенты, прикомандированные к миссии. Сладко тянет самоварным дымком. Под пение самовара и отдаленный топот копыт завязывается неторопливая беседа. Кажется, забыты уже печальные минуты расставания с родиной, никому не приходит в голову, что они уже не под родным, русским небом. Не хочется думать и о трудностях предстоящего пути.

Один только Аркадий что-то хмурится и просительно поглядывает на Иакинфа. Видно, трещит после вчерашних проводов буйная головушка, и он не прочь бы опохмелиться.

У него быстро находятся союзники. Приходится Иакинфу распорядиться налить всем по стаканчику.

Разговор оживляется. Спешить некуда: сперва отправляется обоз — навьюченные пожитками верблюды и одноколки с провиантом и грузом.

— Ваше высокопреподобие, — льстиво обращается к Иакинфу Аркадий, — как бы не охрометь в дороге-то? Одна рюмка на праву ногу, другую надо бы и на леву. Обычай дорогой, что выпить по другой. Так ведь, отцы божии? — обращается за поддержкой к клиру Аркадий.

Серафим согласно кивает головой.

Нектарий молчит. Среди священнослужителей миссии он самый младший и по сану и по возрасту — как и отцу Иакинфу, ему тридцатый год. Но и он выжидательно смотрит на архимандрита своими грустными, собачьими глазами.

Иакинф приказывает обнести всех и по второй.

А Аркадий опять за свое:

— Ну что ж: и на праву выпили, и на леву, а теперь и на посох полагается. Как же без посошка-то? Да и бог троицу любит…


II


В одиннадцатом часу трогаются в путь повозки с монахами и студентами.

Для каждого приготовлена двухколесная китайская телега. Колеса у нее непривычно высокие, с зубчатыми ободьями и частыми спицами, кузов вынесен вперед оси и укреплен на двух толстых дрожинах, переходящих в оглобли. Повозки выстроились в ряд там, где еще совсем недавно стояли юрты.

— По телега-а-ам! — отдает команду Иакинф и не без улыбки наблюдает, как его причт взбирается на повозки.

Садиться в эти непривычные экипажи приходится прежде, чем заложат лошадей. Входом в крытый кузов служит переднее отверстие, и, чтобы забраться в экипаж, нужно войти в оглобли, просунуть в кузов сначала голову, потом на коленях проползти внутрь. Причетники и студенты забрались в телеги мигом, а вот толстобрюхий Серафим и огромный Нектарий попыхтели изрядно.

Проследив за посадкой подчиненных, Иакинф залюбовался тем, как монголы запрягают лошадей. Собственно, мохнатые монгольские лошади никакой упряжи, кроме седла и уздечки, не знают, даже когда их впрягают в повозку. Делается это при помощи поперечной палки толщиною, пожалуй, в руку. Крепкими ремнями прикрепляется она к концам оглобель. Двое монголов поднимают на шестах поперечину, так что оглобля теперь висит на ней. Два всадника заезжают с боков и заставляют лошадей подойти под дамнур, как монголы называют ее. Лошади шарахаются в стороны, видимо не в силах побороть одолевающего их страха, или проскакивают мимо. Но вот наконец после нескольких неудачных попыток лошадей удается подвести под поперечину, и всадники кладут ее себе на колени, готовясь выполнять в пути роль как бы живого гужа.

Лошадей пускают галопом, и телега катится вперед. Иакинф устраивается поудобней. Ну что ж, экипаж неплохо приспособлен к далекому путешествию. Кузов такой длинный, что можно вытянуться во весь рост. Дощатое днище обито войлоком, поверх него положены мягкий матрац и овчинная шуба, в головах подушка. Покачивается походная спальня, похрустывают по гальке зубчатые колеса. Но лежать вскоре надоело. Спать не хотелось. Попробовал присесть, да от непривычного сидения на манер будды затекали ноги. И главное — не видно, где же ты едешь: в кузове нет окон, а через переднее отверстие, как ни вытягивай шею, видны только крупы коней, спины возниц да кусочек неба.

Иакинф приказал возницам остановиться, вылез из телеги, взял у ехавшего рядом монгола лошадь, усадил ничего не понимающего номада на свое место, а сам вскочил в его седло.

Махнув каравану, чтобы ехал дальше, Иакинф поскакал к видневшейся справа от дороги сопке. Ну конечно же, в седле куда приятнее, — вдоволь можно налюбоваться видами, пока еще лишенными однообразия, по произволу сворачивать с дороги, вволю помечтать!

Одним духом бойкая кобылка подняла его на вершину сопки.

Далеко-далеко на севере маячили еще родные русские горы и на склоне одной из них кяхтинская деревянная церковь с горящим на солнце жестяным куполом. На плоских вершинах сопок чернели перелески, чередуясь с желтыми полосками недавно убранного хлеба.

Кажется, только сейчас с какой-то мучительной ясностью он понял вдруг, что покидает отчий край. Тысячи верст, бескрайние монгольские степи и безводные пустыни, высокие горы будут отделять его от всего, что дорого и близко сердцу.

Долго стоял Иакинф на вершине, сдерживая нетерпеливую лошадку.

— Прости, русская земля! — невольно вырвалось у него. — Целых десять лет, а как знать, может и того больше, проведу я вдали от тебя, не услышу родного слова!

Не очень-то баловала его родина, и все же как мучительно ее оставлять! Да, родина это ведь не только перезвон колоколов и чад ладана, владычный суд и опостылевшие проповеди, но и свежий ветер с Волги, скрипучий перевоз через Свиягу, старая ива над Поповским оврагом, раздумчивые русские песни.

И все же он не жалеет о своем добровольном изгнании. Впереди свобода. Свобода!.. И встреча с новым, неведомым миром.

Иакинф повернул коня.

Длинной вереницей растянулся по долине обоз. Медлительно-важным шагом выступают навьюченные верблюды, а дальше — крытые телеги с людьми. К оглоблям привязаны русские колокольчики. Неутомимо гремят они, напоминая о русских дорогах, и ежели закрыть глаза, то может почудиться на минуту, что мчится по степи сибирская тройка и вот-вот ямщик зальется неторопливой песней, широкой и раздольной. Но вместо привычной русской песни ветер доносит унылый и резкий напев монгола.

Впрочем, поначалу дорога совсем не напоминала те монгольские степи, которые Иакинф готовился встретить на пути.

После низменной долины Буры начались вдруг сосновые и березовые леса. Склоны холмов обросли багульником.

День выдался по-летнему жаркий, солнечный, но листья на деревьях уже пожелтели, и березовые рощи на пригорках горели на солнце, будто вызолоченные. Там и сям червонным костром полыхали какие-то кусты.

Обоз тянулся медленно, и Иакинф то и дело сворачивал в лесные заросли.

Над головой глухо шумели сосны. Где-то наверху раздался гулкий и дробный стук. Иакинф поднял голову. Совсем русский дятел, будто наряженный в щегольской черный фрак, с белой грудкой и красным подбрюшником, деловито клоня голову, старательно долбил дуплистое дерево. И вдруг точно порыв ветра пронесся по лесу. Потревоженное появлением человека стадо диких коз бросилось прочь. Экая досада! Ружье-то в телеге…

Но вот лес постепенно редеет. Появляются песчаные холмы, возвышающиеся над ровною степью. Только у горизонта синеют горы. С юго-запада на северо-восток по равнине петляет речонка. На берегу белеет несколько юрт и пасутся, видно приготовленные на смену, лошади.

Иакинф соскочил с коня и бросился на траву.

С непривычки отчаянно ныли ноги. И потом еще это неудобное седло и, главное, короткие стремена, на каких ездят монголы. Надо будет непременно их удлинить…


III


Несмотря на усталость, Иакинф долго не мог уснуть в эту ночь.

Он обошел растянувшийся вдоль реки стан.

На неоглядной равнине разбито с десяток юрт. Вокруг обоза ярко горели костры. В самых прихотливых позах раскинулись у огня казаки. Иакинф прислушался. Поодаль монголы объезжали стан и тягучей песней своей будили безмолвие безбрежной степи. Казаки говорили о привычных домашних делах.

Побродив среди костров, Иакинф прилег в юрте. Но в ней было темно, как в могиле, — он приоткрыл щит и высунул голову.

Никогда не видал он неба такого темного и звезд столь ярких. Возвышенность места, чистота и прозрачность воздуха, казалось, приближали самые отдаленные звезды, делали их необычайно крупными, особенно лучистыми.

Иакинф полюбил скоро эти звездные ночи больше, чем жаркие дни, полные зноя, неторопливого, но неуклонного и утомительного движения.

Нигде и никогда еще не думалось ему так хорошо, как тут, в такие вот ночи. Какое счастье помечтать обо всем, что приходит на ум! Прежде все как-то недосуг было остановиться, собраться с мыслями, подумать о чем-то главном, — оно оттеснялось нередко, а то и вовсе вытеснялось второстепенным и мелким, что люди привыкли считать главным. Порой приходилось разгонять свои собственные мысли, чтобы, готовя очередную проповедь или урок в семинарии, дать место книжным, вычитанным в Священном писании или у отцов церкви.

А сейчас сутолока каждодневности отлетела прочь. Он был волен в своих раздумьях, как этот ветер, пропитанный полынным запахом далекой пустыни. Прислушиваясь к непривычному напеву объезжающего дозором монгола, Иакинф невольно усмехнулся: горстка русских людей беззаботно спит с самом сердце Азии, где некогда собирались грозные тучи, разразившиеся кровавым ливнем над его родиной. Спит под сторожевые окрики потомков и сородичей Чингиса и Батыя, предания о которых, о грозных их набегах и походах еще живы тут. Было время, когда одно слово "монгол, татарин", одна мысль о нем наводила ужас, и сон бежал глаз. Как все переменилось! И там, где клубилась пыль от стремительной Чингисовой конницы, бродят ныне мирные пастушеские стада.

А над головой, в звездной вышине, — целые миры. Кто знает, может быть, кипят они жизнию и из-за миллионов верст льют на мертвую пустыню свой мерцающий свет. Как же тут не задуматься!

Иакинф закинул руки за голову и устремил глаза в далекое небо. На миг почудилось, будто над ним на небо, а исполинская юрта, продырявленная множеством светящихся отверстий.

Можно ль разобраться в собственных ночных раздумьях? Пожалуй, они сродни сновидениям… Редко Иакинфу удавалось управлять ими. Чаще они наваливались, как сон, и он был не властен над ними.

Вот и сейчас всплыла вдруг откуда-то из глубин памяти Наташа. Кажется, давно уже и не думал о ней и не вспоминал вовсе, а вот ведь так и стоит перед глазами. Он прикрыл веки и ясно представил, как она подходит, касается рукой его плеча, садится рядом. Он даже вздрогнул: почудилось, что он слышит ее смех. А вот лица ее, как он ни напрягал память, так и не мог представить. Оно как-то расплывалось, лишалось реальных черт, мешалось с лицами монголок, встреченных на пути.

Он улыбнулся, вспомнив, как пытался сегодня, во время дневного привала, нарисовать одну из этих степных амазонок.

Заметив его намерение, хорошенькая монголка, сопровождавшая караван от самой границы, стала дурачиться. Подъедет совсем близко, остановится и смотрит во все глаза и собой позволяет любоваться сколько угодно, но стоит только поднести карандаш к бумаге — хлестнет лошадь нагайкой и ускачет за версту.

Подъехала другая монголка и остановилась неподалеку.

Иакинф стал было рисовать и ее. Но лукавая степная красавица подскакала к подруге, ударила нагайкой по ее лошади и, нагнав, принялась что-то рассказывать. Та так и прыснула. Они поехали рядом. Обе заливались смехом, оборачивались, подъезжали снова, останавливались, делали вид, что готовы позировать, и опять обманывали, срываясь с места в решающую минуту. Но портрет степной жеманницы он все же набросал. Иакинф вытащил его из сумки. В бледном свете звезд черты ее казались мягче и тоньше, они напоминали чем-то облик Наташи. Или это ему только кажется?

Как-то неприметно для него самого Наташа уходила в былое, становилась предметом щемящих сердце воспоминаний. Они были еще живы, отнюдь не сменились равнодушным забвением, сердце было полно нежности к ней, нежности и боли. Но это лишь воспоминания.

Проснулся он оттого, что замерз.

Иакинф открыл глаза и увидал луну, висевшую высоко-высоко над притихшей степью. Звезды, такие яркие и крупные, когда он засыпал, будто побледнели и поредели теперь. Их почти не было видно. Небосклон стал легок и светел. Иакинф поднялся и не узнал степи, на которой раскинулся стан. Совсем не видно было, где кончалась земля и начиналось небо. Покрытая инеем трава, войлочные юрты, соломенные циновки, которыми были обиты кузова телег, поблескивали, словно отлитые из серебра.

Какое-то давно, наверно с самого детства, не испытанное чувство вдруг овладело им. Живо вспомнились младенческие годы, родное село, такая же вот ночь, таинственный и легкий свет, проникавший в комнату сквозь крохотное оконце. Отчетливо помнит он, как вскочил тогда с постели и подошел к окну. Высокая луна сияла на небе. Серебрилась в ее призрачном свете тесовая церковь с жестяным куполом. Он помнит, как вскрикнул тогда от неожиданности, — должно быть, никогда не видал до того луны, и сердце сжалось от какого-то сладостного и вместе грустного чувства, название которому он и сейчас не в силах подобрать, хоть и испытывает нечто подобное.

Иакинф вошел в юрту, опустил полог и лег, но долго еще не мог уснуть…