"Отец Иакинф" - читать интересную книгу автора (В. Н. Кривцов)

ГЛАВА ВТОРАЯ


I


Иакинфа Павел Львович догнал уже в Иркутске. До его приезда Иакинф сидел в уединенной келье Вознесенского монастыря, а потом на частной квартире у надворной советницы Иношиной по соседству с Игумновым, у которого он был частым гостем. Тут легче было встречаться с монголами и бурятами, готовясь к кяхтинским своим упражнениям.

Но с приездом Шиллинга уединение это кончилось. Не таков был Павел Львович, чтобы оставить в покое своего приятеля. Он развил в Иркутске бурную деятельность. И один, и вместе с Иакинфом и Соломирским наносил визиты видным иркутским чиновникам — генерал-губернатору Восточной Сибири Александру Степановичу Лавинскому, гражданскому губернатору Ивану Борисовичу Цейдлеру, председателю казенной палаты и другим. Но особенно зачастили они к иркутскому городничему — Александру Николаевичу Муравьеву.

Человек то был примечательный. Еще далеко не старый, — ему не было и сорока, — он прожил жизнь бурную, полную тревог, стремительных взлетов и падений. Герой двенадцатого года, участник заграничных походов, он после возвращения в отечество служил на Кавказе, затем был в столице преподавателем известной школы колонновожатых, основателем которой был его отец. Из этой школы и вырос, в сущности, генеральный штаб русской армии, а сам Муравьев стал вскоре его полковником и начальником штаба гвардейского корпуса. Случилось так, что большинство воспитанников школы было замешано в заговоре 1825 года. Сам Александр Николаевич, тогда молодой двадцатичетырехлетний полковник, еще в 1816 году учредил вместе с братьями первое тайное общество — "Союз спасения", преобразованный позднее в "Союз благоденствия". Давнишний масон, он легко прикрывал деятельность общества своим масонством, да и в организации его многое было заимствовано из масонских обыкновений. При вступлении в общество приносились торжественные клятвы — по масонскому образцу — на кресте и Евангелии. Отступникам грозила смерть: "яд и кинжал везде найдут изменника". Учредитель общества Александр Николаевич был одним из деятельнейших его руководителей, самые собрания заговорщиков происходили у него в "шефском корпусе" Хамовнических казарм, где ему была определена квартира как обер-квартирмейстеру сводного гвардейского отряда. (Отряд этот сопровождал царя, который на целый год перенес двор из Петербурга в Москву в связи с закладкой на Воробьевых горах храма в честь победы в войне 1812 года.) Александр Николаевич вовлекал в общество новых членов, обращался к государю с обстоятельной запиской о вреде крепостного права и о неотложности реформ, на которую Александр соизволил отозваться: "Дурак, не в свое дело вмешался". Разуверившись в возможности падения рабства "по манию царя", участники общества все чаще задумывались о насильственном его устранении. Впервые план цареубийства обсуждался на квартире у Муравьева в 1817 году.

Но постепенно росло разочарование в пылких мечтаниях и громких фразах; масонский мистицизм разрастался и мало-помалу вытеснил из головы учредителя общества революционные идеи. Может быть, тут сказалось влияние жены, которая, будучи невестой, распевала с ним "Марсельезу", а потом, после свадьбы, сумела как-то в несколько месяцев обратить мужа из отчаянного либералиста в столь же отчаянного мистика. Во всяком случае, к деятельности общества Александр Николаевич охладел и задолго до возмущения вовсе оставил его.

Оскорбленный государем, он вышел в отставку, еще не достигнув тридцати лет, и зажил богатым московским барином, целиком отдавшись своим масонским увлечениям.

К следствию по делу декабристов он, тем не менее, был привлечен, но представил на высочайшее имя объяснение, в котором в энергических выражениях высказывал раскаяние в былых заблуждениях. Нашлись у него и весьма влиятельные покровители, которые ходатайствовали за него пред государем. И все же он был обвинен в недонесении правительству о существовании и целях тайного общества и, отнесенный к шестому разряду злоумышленников, подлежал отправлению на каторгу на пять лет, а по отбытии каторжных работ — поселению в Сибири под надзором полиции до самой смерти. Но благодаря раскаянию и высокому покровительству участь его была отлична от судьбы его товарищей по тайному обществу. Вместо каторги государь соизволил сослать его на жительство в Якутск без лишения, однако, чинов и дворянского звания. Но в Якутск он не успел доехать. Теща его, княгиня Шаховская, при содействии великого князя Михаила Павловича испросила монаршего соизволения, чтобы зятю было назначено пребывание в Верхнеудинске, куда более мягком по климату. Но и здесь он провел всего несколько месяцев. Бывший его сослуживец по Кавказу генерал-губернатор Лавинский добился его перевода в столицу Восточной Сибири, Иркутск, где Муравьев был назначен городничим, "в некотором роде то же самое, что у нас, в России, полицеймейстер", как объяснял он в письме родным.

Тут он построил себе весной тысяча восемьсот двадцать восьмого года поместительный дом, рубленный из кондового леса, в обхват бревно. Выписал из Москвы мебели — и для кабинета, и для гостиной, фортепьяно, чтобы учить дочь музыке. Двери дома нового городничего были широко открыты для иркутского а общества. Нередким гостем у него был и сам генерал-губернатор. Между тем за льготами следовали облегчения, подавались надежды на дальнейшее улучшение служебного положения в ближайшем будущем. Но, несмотря на близость к генерал-губернатору, продолжался и негласный надзор за иркутским городничим и особенно за его перепиской. Впрочем, догадываясь о перлюстрации писем (ее в те годы не избегла и сама императрица!), Александр Николаевич выставлял в них себя человеком, преданнейшим государю и правительству.

Поначалу и к Шиллингу, который привез ему письма от тещи, княгини Шаховской, и многих его петербургских знакомых, отнесся он недоверчиво. С большой долей насмешки писал он в Москву своему другу Ланскому: "Барон Шиллинг, по-видимому, так ко мне расположен, что не только всякий день, но и по пять, а то и по девять часов на день мы бываем вместе. Не знаю, какие может иметь он виды, но уверен, что господь, вращающий и располагающий сердцами человеков и умами их, не сделает его для меня вредным".

Но постепенно этот веселый и добродушный человек убедил Александра Николаевича, что притворяться он не умеет. Мало-помалу Муравьев отклонил от себя всякую недоверчивость и проникся к Шиллингу искренним расположением, хохотал над его рассказами о столичной жизни, с интересом расспрашивал об экспедиции, делился своими планами благоустройства сибирской столицы и с благодарностью выслушивал в ответ на редкость дельные советы. Страстный любитель шахмат, ожесточенно сражался он с бароном и за шахматным столиком, сокрушаясь, правда, что при всем старании не может одолеть столичного гостя.


II


Александр Николаевич оставил гостей обедать. Найдя в Шиллинге благодарного слушателя и компетентного советчика, он и за столом продолжал обсуждать s ним план переустройства города. Соломирский завладел вниманием дам — хозяйки дома, Прасковьи Михайловны, и ее младшей сестры княжны Варвары Шаховской, которая жила в доме зятя, надеясь проникнуть как-нибудь и дальше на восток, в Петровский завод, к своему жениху Петру Муханову, отбывающему там каторжные работы.

По другую сторону стола рядом с Иакинфом оказался учитель рисования маленькой дочери Муравьевых, Сонюшки, которую накормили раньше и отправили спать.

— Роман Михайлович Медокс, — отрекомендовался сосед. Был он невысок ростом, облачен в горохового цвета сюртук. Светлые, с рыжеватым оттенком, волосы спереди и на темени основательно поредели, хотя, судя по всему, было ему лет тридцать пять, не более. Маленькие, глубоко и близко посаженные серые глазки так и постреливали из стороны в сторону. Остренький носик словно обнюхивал все вокруг. Держался он, как и подобает домашнему учителю, скромно.

Иакинф и сам не мог понять, чем заинтересовал его этот человек. Может быть, та особенная тщательность, с какой он был одет? Сюртук старательно отутюжен, необыкновенной белизны белье было какое-то на редкость тонкое, запонки на манжетах слепили глаз.

Иакинф заговорил с ним. Медокс вежливо улыбался и отвечал на вопросы коротко и односложно.

Пытаясь разговорить соседа, Иакинф вполуха прислушивался к тому, о чем шла речь по ту сторону стола. Соломирский, польщенный вниманием двух дам, да еще столь хорошеньких, был в ударе. Пересказывал им столичные и московские новости, сыпал забавными анекдотами.

— Скажите, месье Соломирский, — спросила вдруг княжна Варвара, прерывая его болтовню, — неужто вы и в самом деле могли поднять руку на Пушкина? Я слыхала, вы вызывали его на дуэль и готовы были застрелить?

— Еще неизвестно, кто бы кого застрелил, — усмехнулся Соломирский. — Пушкин стреляет так же метко, как Байрон. А тот с тридцати шагов продырявливал шляпу пулями. Да и не настолько я кровожаден, чтобы жаждать смерти. Но то был вопрос чести.

— И все же…

— Пушкин совсем было отбил у нашего бедного Владимира Дмитриевича княжну Урусову, — вставил со своего конца стола Шиллинг.

— Но вы же знаете, барон, в отношении княжны у меня были серьезные намерения.

— О, разумеется! — улыбнулся Шиллинг. — А вам, сударыни, — повернулся он к дамам, — должно быть известно, что там, где замешана женщина, мужчина способен на безрассудство.

По признанию Соломирского, если бы не дружные усилия Павла Муханова (это был брат жениха княжны Варвары) и пушкинского приятеля Соболевского, дуэли б не миновать.

— И не рассказывать бы мне вам этой истории, — заключил свое повествование Соломирский. — Но все кончилось как нельзя лучше. Даже выпили с Пушкиным на брудершафт и с тех пор на "ты". Так что, как видите, нет худа без добра…

— Давно ль вы в Иркутске, Роман Михайлович? — спросил Иакинф неразговорчивого своего соседа. На сибиряка Медокс совсем не походил — ни покроем платья, ни обличьем, ни выговором. Скорее, его можно было принять за чужестранца, за англичанина иль за шведа.

— Нет-с, — ответил Медокс односложно и добавил: — С осени минувшего года.

Так же коротко отвечал он и на другие вопросы и вообще предпочитал больше слушать, нежели говорить. Притом, куда больше Иакинфа его, видимо, интересовала сидевшая напротив княжна Варвара. Он исподтишка поглядывал на нее, проявляя знаки внимания, подливал ей в стакан из стоявшего посередине стола кувшина. Но та была увлечена беседой с Соломирский, и, делать нечего, Медокс разговорился. Мало-помалу он стал расспрашивать Иакинфа про его путешествия. Постепенно открылось, что он и сам немало попутешествовал, правда не здесь, на востоке, а по Европейской России, особенно по южным ее губерниям. Побывал и на Кавказе.

— И долго вы там пробыли, Роман Михайлович?

— Да нет, не очень долго.

— Что же вас туда привело?

— Да, изволите ли видеть, имел я одно важное намерение, — неопределенно ответил Медокс. — Но зависть, интриги, недоброжелательство испортили это прекрасное предприятие.

— Какое предприятие?

Медокс не ответил и принялся рассказывать анекдоты про черкесов и про кавказские обычаи.

Так Иакинфу ничего и не удалось узнать о его кавказском предприятии, как, впрочем, и о том, чем же он занят тут, в Иркутске. О чем ни спросишь, у него на все как бы готова ширма, за которую он старательно прячется.

Правда, когда Иакинф ненароком обмолвился, что четыре года провел под строгой епитимьей на Валааме, Медокс заметил, что и он в те же годы был в заточении поблизости — в Шлиссельбургской крепости — и познакомился там, между прочим, с братьями Бестужевыми, Николаем и Михаилом, с Юшневским и Пущиным, а с этим последним даже сидел в одном отделении.

— Вот как? А где же теперь Бестужевы, не знаете? — спросил Иакинф. — Со старшим из братьев, Николаем Александровичем, я встречался в Петербурге, еще до Валаама, в двадцать третьем году, как только из Пекина вернулся в отечество.

— Слыхал я, что и Николай, и Михаил Александрович были определены в Читинский острог, а теперь имеют жительство в Петровском заводе, неподалеку от Верхнеудинска.

Так постепенно они разговорились. Было приметно, что Медокс порядочно заикался, особенно когда начинал говорить, но потом мало-помалу заикание проходило, и речь его становилась довольно плавной.

— А не скучно вам тут, в Иркутске? — спросил Иакинф. — Я ведь превосходно знаю, что это за город. Сам прожил тут четыре года кряду, да и потом наезжал. Два-три образованных семейства. Ни публичной библиотеки, ни книжных лавок…

— Да нет, ничего, пока сносно, — отвечал Медокс с загадочной улыбкой. — Да и потом, я помню, отец Иакинф, слова Марка Аврелия: страдать и терпеть есть жребий человека на земле.

— Я потому спрашиваю, что человек вы молодой и образованный, а в молодые лета и ум требует деятельности, и сердце полно чувствований.

— Да, вы правы, отец Иакинф. Человек тем более подвержен мукам, чем более он человек, ибо тем нежнее его чувства. Большая же часть людей, особливо тут, в Сибири, влачит жизнь, почти равную с четвероногими. Среди всегдашних забот о пище телу не много беспокоятся они другими предметами…


III


На другой день Иакинф спросил Павла Львовича, нк знает ли он, что за странный субъект встретился им вчера в доме городничего.

— Вы имеете в виду учителя рисования? — спросил Шиллинг. — Да, личность и впрямь примечательнайшая.

— Мне он рассказал за обедом, что некоторое время провел в Шлиссельбургской крепости.

— Да какое там некоторое время, почитай, целых пятнадцать лет.

— Ого! Пятнадцать лет? Срок немалый. За какие же преступления его туда заточили? И кто он родом? На русского похож мало, я бы принял его скорее за англичанина.

— Вам нельзя отказать в проницательности, отец Иакинф. Он природный англичанин и есть.

— Да как же он в Россию-то попал и в крепости оказался?

— Ну, это целая история. И увлекательнейшая! Немало всякого порассказали мне про него в свое время и Егор Францевич Канкрин, и Александр Христофорович, и барон Врангель. Да и он сам. Я ведь вчера на первый раз видел его у Муравьевых. Родился он не то в девяносто седьмом, не то в девяносто пятом году, я уж запамятовал, в Москве, в доме содержателя московского театра, англичанина Медокса. И получил, судя по всему, приличное воспитание. Во всяком случае, свободно изъясняется и по-французски, и по-немецки, я уж не говорю про английский. Да и по-русски говорит легко и правильно, как вы могли убедиться. Я заметил, вы с ним за обедом немало беседовали.

— И рисует порядочно! Я видел его акварели. И в обращении довольно ловок. Как он с Прасковьей Михайловной любезничал и перед княжной Варварой мелким бесом рассыпался.

— Где он воспитывался и провел свои юные годы, право, не знаю, — продолжал свой рассказ Шилллинг. — Но барон Врангель, бывший военный губернатор на Кавказе, рассказывал мне, что в восемьсот двенадцатом году объявился он вдруг в центре тогдашнего управления Кавказом городе Георгиевске. Из столицы. Молод. На плечах блестящий мундир лейб-гвардии конного полка поручика. Отрекомендовался флигель-адъютантом Соковниным. Предъявил надлежащие документы. В бумагах, выданных ему на имя гражданского губернатора и в казенную палату, показывался он нарочито посланным для набора войска из черкес и разных других племен кавказского народа. Для снаряжения же сего войска и отправления его против Наполеона было будто поручено ему, Соковнину, требовать деньги из казенной палаты. Встретили его на Кавказе с распростертыми объятиями. Сами, рассказывал Врангель, рвались на борьбу с супостатом, как же было не помочь молодому и столь энергичному офицеру. Тем более поручик сообщил доверительно, что командирован по высочайшему повелению. Барон Врангель, хотя и не имел прямого предписания от своего начальства, распорядился выдать Соковнину десять тысяч рублей для помощи в снаряжении Кавказскогорского ополчения. Командующий войсками генерал Портнягин старался не отстать от губернатора в своем усердии. Разослал воззвания на местных наречиях к кавказским князьям и сам вызвался сопровождать Соковнина в объезде Кавказской линии, показывал ему все кавказские крепости, устраивал смотры войскам.

Да и сам Медокс действовал, по-видимому, весьма энергически. По его рассказам, сумел склонить в службу его величеству весьма знатных на Кавказе особ — султана Арслан-Гирея, родного племянника последнего крымского хана Шагин-Гирея, прямого потомка Чингисова, князя Раслам-бека, и кого-то еще он мне называл, уже не помню.

Между тем казенная палата засомневалась в законности распоряжений губернатора и представила подробный доклад в министерство финансов. Туда же поступили донесения о выдаче разных сумм Соковнину из Тамбовской, Ярославской и из других казенных палат. И понятное дело, в министерстве всполошились. Вскоре барон Врангель получил предписание задержать самозванца и отправить под надежной охраной в столицу. На допросе тот сознался, что фамилия Соковнин вымышленная, и назвался сначала Всеволожским, а затем князем Голицыным. И только уж много позже выяснилось, что на самом-то деле он — Медокс.

— Прямо-таки авантюрный роман, да и только! — усмехнулся Иакинф.-- Ну и что же дальше?

— Обстоятельства доложили покойному государю, и, обычно столь мягкий, он так разгневался, что приказал заключить самозванца в крепость навсегда "для воздержания от подобных поступков". Вот так и оказался он поначалу в Петропавловской, а потом и в Шлиссельбургской крепости.

— Как же он теперь в Иркутске-то объявился?

— Ну, после смерти императора Александра подал он всеподданнейшее прошение о помиловании и года полтора назад был освобожден из крепости. А как он тут, в Иркутске, очутился, право, не знаю, — заключил свой рассказ Шиллинг. — Числится он в рядовых, но одет в статском и живет на частной квартире.

— Да, гистория прелюбопытнейшая, ничего не скажешь, — опять усмехнулся Иакинф. — Но что же его подвигнуло на такое необычайное предприятие?

— Я и сам про то его расспрашивал. Уверяет, что двигали им самые благородные побуждения. Я, говорит, сын доброго англичанина и с самого детства питался ненавистью к Бонапарту. А от многого чтения при романтическом воображении дышал я в юные лета духом Плутарховых героев. По собственному его признанию, он решил повторить подвиг Жанны д'Арк. Вам может показаться странным, рассказывал он мне, как это юноша, а мне тогда едва исполнилось семнадцать лет, решился на свой страх и риск составить войско из кавказцев. Но вспомните, что простая деревенская девушка Жанна д'Арк, назвавшись посланницею бога, предводительствовала в битвах и освободила Орлеан от осады. Правда, в награду ее сожгли живую, но потом-то чтили наравне со святыми. Или, возьмите, простой нижегородский мясник Кузьма Минин. Поверьте, барон, говорил мне Медокс, имея ум и деньги, можно успеть во многом. Минин на площади принес в жертву отечеству коробку жениных нарядов, по его примеру явились груды богатств, и он через то сделался, так сказать, государственным казначеем.

— Вы верите, барон, тому, что он рассказывает? — спросил Иакинф.

— Да как вам сказать? Бог его знает. Конечно, может, он объясняет свои поступки так, чтобы войти в доверенность, произвести благоприятное впечатление. Но все-таки как то жалко беднягу. Подумать только — пятнадцать лет крепости, а теперь — Сибирь. Он так обрадовался встрече со мной. Со слезами на глазах просил, не могу ли я помочь ему в возвращении в Россию. Я, говорит, хотевший, подобно Гомерову Юпитеру, достигнуть края вселенной, очутился на одной из самых низших ступеней человечества.

— И вы по доброте своей обещали ему помочь, не правда ли? — улыбнулся Иакинф.

— Сказал, что подумаю. Может, и в самом деле написать Александру Христофоровичу? Право, жаль беднягу.