"Битва в пути" - читать интересную книгу автора (Николаева Галина)ГЛАВА 26. НА УЛИЦЕ ИМЕНИ СТАЛЕВАРА ЧУБАСОВАК обеду Бахирев, как обычно, кончил работу в лаборатории; скользя и спотыкаясь на бугристых тротуарах, он плелся домой поспать перед ночной сменой. Автобусы не ходили из-за наледи, и бесконечно длинным казался Бахиреву путь меж однообразными домами. Пронизывающий ветер проникал за поднятый воротник, рвал полы пальто и хлестал лицо холодной мокретью. Сизые тучи с резкими вырезными краями угрожающе низко громоздились на небе. Тусклый свет неприютного дня был сумрачен. Все неустройство холодной и равнодушной планеты являло себя. Бахирев плелся домой с одним желанием — спать. Он не ждал от дома ни уюта, ни отрады. Только голова Рыжика мелькнет огоньком в сумраке комнат. В квартире все было так, как он представлял. Сбитые половики в коридоре, кое-как брошенная на стулья одежда. За дверьми очередная схватка Ани и Рыжика. Подозрительная тишина в ванной, где Бутуз в одиночестве сопел над очередной каверзой. В столовой неубранная посуда. От каждой мелочи пахло застарелым бедствием, бедствием, к которому уже притерпелись, но с которым еще не справились. Жена встретила его тревожными вопросами: — Ну что? Как он?! Неужели и его не будет?.. Это твоя последняя защита! Он привычно терпеливо спросил ее: — О чем ты? — Как о чем? О Чубасове! Разве ты не знаешь? Ох, боже мой, — Митя, почему ты никогда ничего не знаешь?! — Что я не знаю? Что с Чубасовым? — Все только об этом и говорят! Завтра же пленум обкома. В обкоме узнали, что он опять готовит антипартийное выступление, такое же, как на бюро, и Бликин не позволил ему выступать! Бахирев досадливо сморщился. — Катя, ну кто может «не позволить»? Чубасов не Бутуз… Кто может человеку не позволить выполнить партийный долг? — Чубасов пожаловался в ЦК, но все говорят, что его песенка спета! Он был такой благоразумный! А теперь он наскакивает на самого Бликина! Я шла из магазина Уханова говорит, что Чубасов доживает на заводе последние дни. Что «надо очистить атмосферу»!.. Митя, Митя! Ведь Чубасов — это вся твоя защита!.. Бахирева покорежило. О партийных делах Катя всегда говорила неуместными, режущими слух словами: «Чубасову не позволил выступать», «Чубасов пожаловался в ЦК», «Он наскакивает на Бликина», — лучше б она молчала! Он надеялся, что Катина магазинная информация окажется очередным досужим домыслом, но все же позвонил Чубасову. Ему ответил взволнованный голос секретарши: — Ой, Дмитрий Алексеевич? Где ж вы были? — Секретарша знала о дружбе Чубасова и Бахирева, — Николая Александровича только что опять вызвали в обком. Лично к Бликину. — Когда он вернется? — Сегодня больше не приедет. У него завтра очень ответственное выступление. Ему надо готовиться… Бахирев положил трубку. Значит, борьба ширится. Завтра полем боя будут уже не цехи завода и не кабинет парторга, где обычно заседал партком, а большой зал обкома партии. Противником будет не только Вальган, но и сам Бликин. И во главе атаки не Бахирев, а Чубасов… «Жених» Чубасов… Тот самый улыбчивый юноша Чубасов, чья осторожная медлительность когда-то вызывала невольное пренебрежение Бахирева. Бахирев вспомнил свою бессонную ночь перед первой открытой схваткой с Вальганом из-за премий. Он вспомнил тяжелую тишину этой ночи, свои колебания и свое одиночество. Положение Чубасова еще сложней! Даже в парткоме им не всегда удавалось добиться единого мнения. Вальган умел увлечь и убедить. На пленуме обкома рядом с Вальганом встанет Бликин, а рядом с Чубасовым не будет ни Рославлева, ни Сагурова, ни его, Бахирева. Не случайно выступлению Чубасова заранее приклеили ярлык «антипартийного». Возможен полный разгром. И Чубасов знает это. Нельзя оставить его одного сегодня. Чубасов не раз звал Бахирева к себе домой, но тот, перегруженный трудами и заботами, все не мог выбраться. Сейчас он торопливо набрал номер квартиры Чубасова. Ему ответила жена. — Дмитрий Алексеевич?.. Он придет прямо из обкома около шести. Он будет очень рад. Приезжайте… Улица имени сталевара Чубасова…Да, да, названа по отцу…, Сталевара Чубасова, дом двадцать… В половине шестого Бахирев уже вышел из автобуса и торопливо шагал рабочим поселком. Он думал о том, что, на взгляд Вальгана и Бликина, он опальный, снятый, почти изгнанный, моливший как о милости о должности сменного. Его избрали членом парткома. Ему коммунисты доверили партийный контроль над внедрением новой техники. Мысли, за которые шел в атаку Чубасов, Бахирев вынашивал месяц за месяцем. Он был битый, мытый, катаный, утюженный. Он знал цену товарищеской руки, он обладал испытанной в бою решимостью. Кто же, как не он, должен сейчас быть возле Чубасова? И Бахирев поспешно топал на помощь парторгу своей тяжеловесной поступью. Вот и улица имени Чубасова, Заснеженные, нерасчищенные тротуары, небольшие домики. Только шире и прямее старых улиц рабочего поселка, да молодые ели высажены вдоль тротуаров, да аккуратные домики отступили в глубь невысоких садов. Домик Чубасова такой же, как у всех. Пробившийся из-за туч закат цвета готозой плавки отражался в огромных окнах. Снег перед забором старательно расчищен, н тротуар густо посыпан золой. Бахирев про себя усмехнулся: «Ответственно небось жить на улице отцовского имени! — И тут же посерьезнел: — Эх, не в веселый час! Каков он перед боем? Как держится?» Дверь открыл мальчуган лет шести-семи. На нем были шубка и шапка, вывернутые мехом наружу. Некрасивый, узкоглазый и большеротый, мальчик ничем не напоминал Чубасова. — А я знаю — вы Дмитрий Алексеевич! А папа звонил нам по телефону. Он сказал, чтоб вы немного подождали. В просторной передней было тихо. Нерушимая тишина стояла и за стеклянными дверями комнат. — Ты что же, один дома? — \спросил Бахирев и неосторожно задел шубой за стул. — Нет, я не один. Только тише, пожалуйста, потому что мама кормит. А Танечка пошла в чулан за жестянкой для ветряка. Бахирев не понял, кого кормит мама и кто такая Танечка. Ясно было одно — здесь тоже царила понятная в такой вечер сумятица. «Хозяйка не вышла… Стулом не двинь… Тоже неладно в доме, — подумал он и оправдал про себя жену Чубасова: — Нынче не до гостей». Он и сам рад был тому, что она не вышла: это избавляло от необходимости вести натянутый разговор, подлаживаться к женской психологии. На мальчике, однако, домашние тревоги не отражались — узкие глаза его смотрели с живым и открытым любопытством. В нем не было ни застенчивости дичка, ни развязности баловня, — в его смелой и свободной манере чувствовались естественность и доверчивость. — Вы будете ждать в столовой или в музее? — В каком музее? — В нашем с Танечкой. Пойдемте! В большой комнате с двумя детскими кроватями все стены были заставлены полками. Вверху, под стеклом, алела надпись: «Наша родина». Мальчик объяснил Ба-хиреву: — Тут у нас Арктика, тут Дальний Восток, тут Сибирь, тут Поволжье. Открытки с видами, игрушечные звери и машины, кусочки руды и антрацита, пузырек с нефтью и склянки с песком и землей. У полки с надписью «Карабугаз» стоял маленький кактус в горшке, а под ним плюшевый верблюд. Тут же лежали кусок сухой змеиной кожи и книжка Паустовского «Карабугаз.» Посреди комнаты возвышалось сооружение из палок, покрытых половиком. На полу лежал кусочек моха. К стульям были привязаны ветки. — А это чум. А этот мох называется «ягель». Настоящий! А я чукча. А это стадо оленей с рогами, — объяснил мальчик и полез в свой чум. Мальчуган с его музеем и чумом был занятен, но Ба-хиреву было не до него. Он развернул для вида книгу «Чукотские сказки» и углубился в свои мысли. Вскоре он услышал пыхтенье и фырканье. Мальчуган задрал рубашонку и самозабвенно тер деревяшкой голый живот. На животе пестрели ссадины, красные полосы, царапины. — Что ты делаешь? — ужаснулся Бахирев. — Я моюся, — прекращая самоистязание и пыхтенье, ответил мальчик. — Чукчи никогда не мылись. А потом приехала учительница и научила читать и мыться. — Прекрати! Ты уж домылся до дыр! Мальчуган, недоумевая, нагнул набок головенку: — Вы тоже хотите поиграть? Хотите, вы станете медведем? Я буду к вам подкрадываться и стрелять. — А я что должен делать? — Вы должны рычать. Бахирев растерянно гмыкнул. — Рычать по-звериному мне не доводилось. До этого, брат, у меня еще не доходило… — Надо сперва встать на четвереньки. Да вы не стесняйтесь! — ободрил его мальчуган. — У нас мама тоже рычит! Танечка, он хочет быть медведем! Девочка лет одиннадцати вывела Бахирева из сложного положения: — Нет, Шурик, он не хочет быть медведем. Вас зовут Дмитрием Алексеевичем? У девочки были отцовские, правильные черты лица, но утонченные и озаренные редкой красотой. Длинные и густые ресницы тяжелы были для тонких век, и в тени их темно-серые чубасовские глаза становились черны и глубоки. Тончайшие кудри играли при каждом движении. Бахирев невольно заговорил с ней на «вы». — Да, я Дмитрий Алексеевич. А вы Танечка? Ваш «чукча» всадил в свое пузо добрую дюжину заноз. Мальчик выпятил тощенький живот, нахмурился и пока сестра мазала ссадины йодом, стоял безмолвно и неподвижно, как настоящий воин. Неосознанная прелесть девочки достигала той степени совершенства, которая заставляет думать о вечном и непреходящем. Бахирев отложил книгу и все внимательнее смотрел на маленькую самаритянку, врачевавшую своего худенького, скуластого и азартного брата… За окном догорал закат, и в комнату проник неяркий, желтоватый отсвет. От двух грациозных детских фигур веяло покоем и миром. Тишина… Дети… Тепло домашне-то очага, давнее, как закат, непреходящее, как красота этой девочки… «Спокойные, — думал он о детях и сам успокаивался. — Скрывают от них родители всякие свои катаклизмы… Оберегают. У нас с Катей так не получается». — Теперь мы будем делать ветряк из жестянки, — объявил Шурик. — На Чукотке топлива мало, солнца уоже мало, а ветер так и гудит. «У-у-у!» Туда надо ветряки. Бахирев любил своих детей и гордился ими, но сейчас вдруг отчетливо увидел их ссорливость, нервозность. Для Рыжика и Ани обычным было состояние войны, изредка перемежавшееся периодами кратковременного вооруженного нейтралитета. Он не мог не понять, что для детей, игравших возле него, привычно как раз обратное — взаимное согласие и общая рьяная занятость. Даже игры у них были особые, насыщенные: чукотские сказки, ягель и настоящие ветряки. Женский голос прервал его размышления: — Здравствуйте! Они вам еще не надоели? Пройдемте в столовую. Голос был неожиданно полнозвучным, грудным, сильным и странно не вязался с его хрупкой, маленькой обладательницей. Бахирев не раз встречал жену парторга и всегда недоумевал: чем могла привлечь Чубасова эта незаметная женщина, щуплая, узкоплечая, большеротая? Сейчас он не узнал ее. Она держала на руках ребенка. Лицо ее розовело от скрытой, но переполняющей ее застенчивой и гордой радости. Взгляд узких глаз был одновременно и прямодушен и пытлив. Во всей ее фигуре, в ее манере смотреть и говорить были та же естественность, та же смелая и свободная грация, которые привлекали в ее детях. И словно в противовес трепетной жизни, сквозившей во всем ее хрупком существе, сосредоточенно покоен и на диво упитан был ребенок, щекастый и слишком тяжелый для тонких рук матери. — Так это его вы кормили? — говорил Бахирев, идя за ней. — Я пришел, а мне говорят: «Тише! Мама кормит…» — Надо мной Коля подсмеивается, что я «священнодействую», — живо отозвалась женщина. — Но ведь это пока все, что наша Любка чувствует, понимает и умеет. Тревожить ребенка во время кормления — то же самое, что мешать ученому или художнику. Вы не смейтесь! Столовая, обставленная светлой мебелью, была просторна. Возле большого окна на ступенчатых подставках стояли цветы в горшках. Топилась изразцовая печь, Ребенка уложили ка диван, и он, повернув головенку, уставился внимательными темно-серыми, чубасовскими глазами на огонь, игравший за полуоткрытой заслонкой. Женщина кроила что-то на большом обеденном столе. В ней было располагающее внутреннее равновесна. Она не волновалась, не спрашивала и ни словом не упомянула о завтрашнем сражении. «Не знает. Чубасов скрывает, не тревожит ее. Да и как ее не беречь — кормящая мать», — понял Бахирев и заговорил с ней на нейтральную тему. — Хорошо они играют в этом, в музее… — сказал он с той немногословностью, с которой говорят лишь со своими. — Друзей много… Ездят всюду… Я на. всех накладываю контрибуцию. — Женщина щелкала ножницами, сметывала куски материи, и в речах ее слышался ритм работы. Негромкие фразы ложились, как стежки— Обязательную контрибуцию, — продолжала она. — Ведь много ли детворе надо? Вчера прислала приятельница в письме кусочек ягеля. Они уже и довольны. Весь день играют в Чукотку. — Дружные они у вас? — Дружные, но когда Шурик родился, Танюшка ревновала! Однажды прихожу в спальню — нет ребенка. Исчез! Куда?! Обыскали весь дом — нет! Вы только представьте наше состояние! На глазах у всех нас исчез ребенок! — Куда же он делся? — Танюшка засунула его под бабушкину кровать! От ревности. А он был такой спокойный, что спал себе под кроватью. — Наказали? — Таню? Ой, что вы! Ведь пока она была одна — баловали. А тут второй ребенок, да еще слабенький! Мы все к нему! И Таня у нас незаметно выпала из семейного круга. Как она намучалась, бедная, прежде чем потащила братишку под кровать! Бахирев все с большим интересом слушал Чубасову. В искренности ее тона, в умной полуулыбке, в живом рассказе о детях было что-то необычайно привлекательное и новое для него. «Спокойная, — думал он. — И деловитая. Знает она или нет о завтрашнем? Нет, наверное… Чубасов бережет». Он похвалил: — Хороших ребят вырастили…. — Трудные, — неожиданно возразила женщина. — Особенно Шурик. — Ну, если уж ваши трудные!.. — Бахирев даже развел руками. — Чем же Шурик трудный? — Знаете, — женщина улыбнулась умными глазами, — у тракторостроителей есть такое сложное выражением «Конструкция работоспособна в номинале, но чувствительна к отклонениям». Вот и Шурик «чувствителен к отклонениям». — Например? — допытывался Бахирев. Ему уже хотелось знать, как ей удалось сделать из «трудного Шурика» мальчугана, обаятельного даже на его, бахиревский, не заинтересованный чужими детьми взгляд, — Ну, например, стали мы его отвозить в детский садик в отцовской машине, — рассказывала женщина, продолжая кроить. — Втроем ездили — мы с отцом на работу, Шурик в садик. Всем в одну сторону. Приезжаю как-то за Шуриком и слышу — расхвастался ребятам: «Петьку-то папа на «Победишке» возит, а меня-то мой папа на «ЗИСе». Пошел, сопляк, хвастать отцовским «ЗИСом»! Почувствовал себя в садике на особом положении… Теперь езжу с ним на автобусе. — И вы тоже на автобусе? — А что же делать? Одного его отпустить нельзя… Далеко, с пересадками… Очень трудно, особенно пока Любка маленькая, — доверчиво пожаловалась она. — Старших с бабушкой растила, теперь и бабушки нет, Соседка приходит на полдня. «Мы с Катей, наверное, и не заметили бы мальчишечьего спора об отцовских машинах! — невольно подумал Бахирев. — А эта худышка, мало того, что заметила, сама вместе с сыном пересела на автобус». Его поразила напряженность этого материнского, жертвенного внимания к внутреннему миру ребенка. С новым уважением смотрел он на худенькие плечи хозяйки. А она кончила сметывать и все с той же отличавшей ее грацией привычно быстрых и точных движений убрала шитье и принялась накрывать на стол. У Бахирева никогда не возникало желания помочь Кате в домашних хлопотах. Почему же сейчас он с несвойственной ему поворотливостью поднялся? — Давайте я вам помогу. Она отказалась, а он продолжал топтаться у тахты. Хлопнула входная дверь, и в комнату заглянул улыбающийся Чубасов. — А, Дмитрий?! Пришел? Сидишь? Люба-большая, что ж ты его не угощаешь? — Так мы же тебя ждали? — Я быстро. Шурка, полотенце! Танечка, домашнюю куртку! Он вошел посвежевший, с мокрым чубом, закрутившимся у самых бровей, одетый в куртку густого бордового цвета. Движения его были размашисты, слова звучали бодро, по-домашнему свободно: — Вот я и готов. Корми нас, Люба-большая! — Ну, как? — нетерпеливо спросил Бахирев. Чубасов не изменил ни тона, ни вида. — Предупредили, что мое выступление будет расценено как антипартийное. — Он подошел к ребенку и подкинул его к потолку. — Ух ты, какая она у нас сегодня нарядница! Потрогал губами короткую шейку и снова уложил девочку. На ходу притянул и тут же отпустил Шурика, пошуровал в печке. «Да что он, не понимает, что ли, чем может закончиться завтрашний день? — досадовал Бахирев, стремившийся скорее ободрять и поддерживать. — «Антипартийное поведение» — значит вплоть до партбилета!» Набравшись терпения, он ждал, когда наконец Чубасов позовет его в отдельную комнату. Но тот не торопился. В своей распахнутой яркой куртке он расхаживал по комнате с таким заинтересованным и довольным видом, с каким ходит по любимому дому хозяин, вернувшийся из долгих странствий. Дети расставили приборы, разложили салфетки, водрузили на стол голубой горшок с белыми цветами. Странная атмосфера праздничности тоже была непонятна Бахиреву: «Именины у них, что ли, сегодня? Вот уж некстати!» Чтобы не молчать, он похвалил матери Таню: — И хороша же растет! Красавица! Девочка зарумянилась, а женщина ответила быстро и пренебрежительно: — Это вы про что? Про «губки бантиком»? Однако взгляд ее узких, умных глаз сразу стал настороженным, и заговорила она многословнее, чем обычно: — Губки бантиком — совсем как у Вириной. Случается, что некрасивая девушка, не найдет личного счастья. Это беда, это женщине не в укор! Но если красотка вроде Вириной никому, кроме своего поганенького Вирина, на ухитрилась понравиться, значит уж такое ничтожество, такое ничтожество!.. Вот была женщина — Лариса Рейснер. Ей стихи посвящали. Книги и пьесы о ней писали. Или Андреева. Коммунистка. Умница и красавица. Ее Ленин уважал. Ее Максим Горький сделал своей подругой. Вот это были женщины! А «губки бантиком»! Есть о чем говорить!.. — Да, — сказал Чубасов, обращаясь к Бахиреву, но предназначая свои слова дочери, — во всем нужно соответствие. Не то получится так, как было у нас в моторном цехе. На первом плане автоматика, а копни поглубже — кувалда! По дружному отпору, который отец и мать дали бахиревской похвале, он понял, как тревожит родителей редкая красота девочки. Хозяйка подбросила дров в печь, переменила маленькой Любе пеленки и дала команду: — Всем мыться, причесаться, приводить себя в порядок—и за стол! Груда крохотных пирожков дымилась на большом блюде. — Опять возилась! — укорил жену Чубасов. Она ласково прикрикнула: — Молчи и ешь! Ты же любишь… Садитесь же! Все в доме Чубасова было иным, чем ожидал Бахирев. Он думал увидеть кипение тревог и страстей, а вместо этого, невольно подчиняясь ритму этого дома, тихо сидел в семейном кругу. Потрескивали поленья в печке, и давно забытый звук вызывал из прошлого те зимние ночи юности, когда все казалось посильным, возможным и достижимым. Гулькал ребенок. Спокойная, забавная девочка на только никому не мешала, но придавала особый уют дому.: В маленьком организме все было так отрегулировано и отлажено, что он не доставлял Любке никаких хлопот и давал полную возможность созерцать и изучать вселенную. Вспышка огня в печке, возглас, взлетевший над ровным журчанием беседы, звон ложки о стакан — все эти удивительные события притягивали мирно сосредоточенный, исполненный пристального внимания взгляд темных глаз. В промежутках, когда таких событий не происходило, Любка занималась собственными руками — то сжимала кулачки, то растопыривала пальчики, так и так повертывала ладошки, энергичными толчками сгибала и разгибала руки в локотках и сама себе улыбалась и гулькала. Шурик и Таня рассказывали отцу о ветряке, и непрекращавшийся детский лепет звучал ровно и мирно. Светлый круг от абажура лежал на скатерти, и празднично цвели под ним белые цветы. — Да что у вас такое сегодня? Именины, что ли? — не выдержал Бахирев. Женщина подняла удивленные глаза: — Мы же только раз в день и сходимся все вместе. Бахирев понял: так жили в этой семье. Кто-то позвонил, в комнату вошел Рославлев и громыхнул: — Все в сборе? И Бахирев тут? — Он повернулся к хозяйке и постарался придать басу оттенок нежности: — Здравствуйте, Мадонна-Джиоконда! — И тут же снова зарокотал: — Здорово, Чубас! Как живы, «чу-бесята»? — Он потрепал Шурика по голове, подошел к тахте и дал маленькой Любке палец с твердым, желтым ногтем. Ухватившись, девочка пыталась приподняться. Рославлев держался как у себя дома, видимо был здесь своим человеком. И Бахирев уже тоже чувствовал себя своим в этой комнате. Он спешил сюда успокаивать и ободрять, а вместо этого сам оказался успокоенным и ободренным. Он пришел сюда первый раз, а блаженствовал так, как блаженствуют в кругу родных, до донышка знакомых людей, — расстегнул пиджак, раскинулся в кресле и в свое удовольствие посасывал трубку. Для Рославлева поставили на стол тарелку и чашку необыкновенной величины, но он продолжал играть с Любкой. — Хоп-ля Хоп-ля! — И, не отрываясь от ребенка, спросил: — О чем вы тут толковали? — Я уж и не помню, — ответила Чубасова. — О детях, кажется. — Дети, дети! — Рославлев нахмурился. — Вмешаться надо: Витька Черноусов лампочки ворует на лестницах. А отец своей новой… — он хотел сказать грубое слово, но посмотрел на хозяйку и только крякнул, — цигейки покупает. История инженера Черноусова, бросившего семью, волновала завод. — Она на днях подошла ко мне, — сказала Любовь Васильевна. — Не понимаю… Она довольна! Говорит: «Мы хорошо живем». Как они могут «хорошо жить»? — Хорошо живут! — Рославлев покраснел, и брови его от этого сделались светлее. — Бывает, конечно, всякое. На выселках вот выродки убили старика, зарыли у себя в подполье — и тоже «хорошо жили». И такое бывает!.. Только мы-то на той породы, чтоб жить «с трупом в подполье». — Он уселся аа стол и непоколебимо заключил: — Я бы ту поганую породу в корне уничтожил. В одно мгновение Бахирев почувствовал себя выброшенным из круга этих людей, счастливых, цельных, нз ведающих лжи. «Если б они знали… — Он разозлился. — Им повезло, У меня не было такой семьи, как здесь, и все же я жил пятнадцать лет безупречно». Рославлев, выложив свои уничтожающие суждения, утих, сел за стол, подвинул тарелку с пирожками и скосил младенчески голубой глаз на бордовую пижаму Чу-басова. — Ну, удалой купец Калашников, что же не рассказываешь? Чубасов молчал. «Эх, громыхнул при жене!» — про себя укорил Рославлева Бахирев, но, к его удивлению, женщина улыбнулась и продекламировала: «Значит, знает? Почему же до сих пор ни слова?» — недоумевал Бахирев и спросил: — Не волнуетесь за мужа? — Мы тогда отволновались, когда не все понимали. Мы же с Колей любили Вальгана. Считали, что Бликин настоящий руководитель, а Вальган — незаменимый для завода человек. Теперь все ясно. Да и поздно теперь волноваться. Завтра утром Коле выступать. — И она снова шутя продекламировала: Любимая Бахиревым и близкая его натуре атмосфера безбоязненной решимости снова охватывала его. Он снова был на своем месте и в своем кругу. — А если поколотят удалого купца Калашникова? — подзадорил он Чубасова. — Куда пойдешь? — Ты же пошел на завод сменным, — улыбнулся Чубасов. — Ну, и я пойду кем-нибудь… — У меня, брат, была надежная защита и опора!. Парторг Чубасов, сын сталевара. Слыхал о таком? Чубасов шевельнул бордовым плечом, тряхнул чубом. — А у меня что, не найдется опоры? Не одиночки встанут — династии! Династия Рославлевых, династия Иванковых, Сугробиных хоть полдинастии, всего дед с внуком, а тоже десятерых стоят! Довольный ответом парторга, Рославлев так рассмеялся, что маленькая Люба завертела головой, силясь подняться. — Глушитель на тебя надевать надо! — укоризненно сказал Чубасов. — Звукопоглощающую изоляцию приспособить! — А ты уж так уверен, что поднимутся династии? — опять подзадорил Бахирев, все больше наслаждавшийся простодушным весельем друзей. — Кстати, на пленуме не будет ни Рославлевых, ни Иванковых, ни Сугробиных… — Другие будут, такие же! Но если даже завтра на пленуме… Я готов и к этому! — голос напрягся, зазвенел. Любовь Васильевна тотчас заметила этот дрогнувший звук и поспешила подвинуть мужу тарелку с жарким. — Давай подкрепляйся заранее! Вдруг на пленуме перепугаешься и аппетит потеряешь! Шутка достигла цели — погасила нараставшее нервное напряжение. Чубасов тоже ответил полушутя: — Бери, жена, завтра горшок побольше, вари щи погуще! Из боев местного значения могу выйти побитым, но аппетита не потеряю! В большой-то битве все равно победа за нами! Не один я шагаю. С каждой минутой яснее становились Бахиреву и внутренняя жизнь этой семьи и секрет ее бодрого спокойствия. Здесь все сознавали опасность завтрашней схватки, но не сомневались в партийности устремлений, а значит и в конечной победе. Чубасов допускал временное поражение и где-то в глубине души нервничал, но умные руки жены сделали все, чтоб погасить излишек напряжения. Бодрящее действие собственного дома стало привычным для Чубасова, превратилось в своего рода «рефлекс». Этим и объясняется его странное молчание после возвращения из обкома. Когда он ходил по комнате, он бессознательно впитывал привычную бодрящую атмосферу, остро необходимую ему сегодня. Жена понимала это. Если бы она думала о себе, она тут же накинулась бы на него с вопросами… Но она думала о нем. А ему в этот вечер и в эту ночь важнее всего было сохранить самообладание и уверенность. С проникновенной женственностью сна щедро давала мужу как раз то, что было ему сейчас всего нужнее. Если бы кто-то сказал теперь Бахиреву, что жена Чубасова некрасива, он возмутился бы. Трогательно женственными представлялись ему и ее узкоплечая фигурка и освещенное внутренним трепетным светом лицо. Она не была ни партийным работником, как ее муж, ни инженером, как его товарищи, — она была учительницей и обучала азбуке первоклассников. Но у нее был тот же, что у мужа, широкий и чистый строй мыслей и та же неистощимая душевная энергия. В этой хрупкой, возглавлявшей застолье женщине бился негромкий, но неумолчный родник, питавший миром и радостью весь дом и его обитателей. Десятки выражений скользили по ее бледному, изменчивому лицу, как тени ветвей скользят по лесной поляне. За все время, проведенное здесь Бахиревым, она переделала множество разных дел и сейчас за столом, ни на минуту не ослабила незаметного, но неустанного внимания — одному наполняла тарелку, другому подвигала соль, у третьего спрашивала: «Не надо ли погорячее?» Лишь природная организованность и та радость, с которой она хлопотала, превращала торопливость в грацию, суету многих забот — в стройное движение, скрытое утомление — в тихую женственность. Только сейчас до конца понял Бахирев парторга Чубасова. Да и невозможно было понять до конца Чубасова отдельно от его жены! Его смущенно-жениховское выражение, его излишнее добродушие, все стало ясно. Перед Бахиревым был до неловкости, до застенчивости переполненный счастливой любовью человек. Он даже как бы чувствовал себя виноватым за свое неуязвимое счастье, даже как бы извинялся. И лицо его и улыбка теперь говорили Бахиреву: «Я знаю, у вас там в личной жизни бывает всякая ерунда. А у меня нет! И я этого ничего не знаю. Мне хорошо! Вы меня извините, ребята, но уж очень мне хорошо!» «Люба-большая» подвинула скамейку, поставила на нее ногу и стала легонько растирать ее. Муж обернулся к ней. — Опять болит, Любушка? — Нет… Так… Вены, — пояснила она и не стесняясь показала сквозь тонкий чулок набухшие сосуды на стопе. — Натопчешься за день… — Она оборвала жалобу и, еще морщась от боли, улыбнулась Бахиреву. — А знаете, мы с Колей как-то чуть не поспорили из-за вас. — Из-за меня? — Бахиреву приятно было, что здесь говорили о нем и этим как бы заочно включали его в свою жизнь. — Из-за тебя! — подхватил Чубасов. — Однажды ты сказал мне: «Я привык жить идеей нашего технического первенства». Забыл? А я пришел и рассказал Любе. И знаешь, хохлатый бегемот, что мне ответила моя жена? — Что? — Моя дорогая жена заявила мне, что моя слабость как парторга как раз в том, что я еще «не привык жить идеей нашего технического первенства»! — А теперь он привыкает помаленьку! — вмешался Рославлев и показал на Чубасова широким, великолепным жестом. — Кого вы видите перед собой? Вы видите перед собой молодого, но растущего… обратите внимание! — он поднял палец, — растущего партийного работника! — Подожди ты! — отмахнулся разгоряченный Чубасов. Снова наклонился к Бахиреву: — Если для тебя это вопрос чисто технический, то для меня это вопрос идейно-политический. Тогда я даже обиделся на Любу, но потом… — Люба — вещая душа, зря не скажет— опять перебил Рославлев, оторвал ветку от цветка и галантным жестом подал ее хозяйке. Вставляя цветок в кудри, Люба-большая склонила голову над белой скатертью. Бахирев следил за мягкими движениями женщины. Лоб ее, освещенный прямым светом лампы, стал еще чище и круче. В тонких углах крупных губ жила улыбка, ласковая, чуть ироническая, ободряющая. Но кого напоминают ему этот лоб и эта улыбка? Тина!.. Перед глазами отчетливо встала ясноглазая, девичьи легкая, с ракеткой в руке. Такою он однажды увидел ее весной, когда она шла на стадион рядом с мужем. И тут же он увидел ее теперешнюю: лихорадочный взгляд, горьковатый изгиб губ, и во всем тот след страстей и тревог, который за версту расскажет о надломленной женской судьбе. И в страхе он спросил себя: что же так перевернуло Тину? — И вот когда я посмотрел на тебя и на Вальгана с точки зрения борьбы за техническое первенство, я увидел вас обоих иначе… — говорил Чубасов, но Бахирев не слушал его. Тайные и короткие встречи в чужих каморках, лихорадка торопливых свиданий и ложь, ложь, ложь… Убогая односторонность чувства… Как далеко это от той жизни, которая здесь и для которой одной они оба созданы! Чистый, ничем не омраченный круг семьи — одна из бесценных человеческих радостей! Почему он закрыт для них обоих? Но как разомкнуть его? Уйти от Кати и жить с Тиной? С Тиной, и… — он беспощадно хлестнул самого себя: — и с Рыжиком в качестве «трупа в подполье»? Нет, нет! Прозвучали слова Рославлева: «Мы не той породы, чтоб жить с трупом в подполье». И какой уж тут «семейный круг»? Катя не отдаст детей! Да и они не покинут матери. Она не богата ни умом, ни сердцем, но все свое достояние она отдавала семье сполна, не скупясь и не жалея! Если он и бросит ее, дети не бросят! Он будет приходить в разоренное гнездо, в «гости» к детям и к Кате? Они прогонят его. Да и как он посмеет прийти к ним? Рыжик будет приходить в «гости» к отцу и к Тине? Какое издевательство над Рыжиком, над Тиной, над тем, что зовут семьей! Сама Тина не пойдет на это. Такой мир и свет, как в доме Чубасова, возможен лишь там, где ничто не пахнет ни предательством, ни мертвечиной. И чем очевидней становилась невозможность счастья, тем сильнее обжигала любовь к Тине и жалость к ней. Она могла б вот так же царить за безоблачным семейным застольем! Кому, как не ей! Приливом мыслей Бахирева выхватило из крута друзей, отшвырнуло, отбросило… И вот уже со стороны, издали, видит он белую скатерть, ребячьи, головы, мягкий свет абажура… Никогда не будет этого у Тины… И у него… И в первый раз он спросил себя: «Зачем? Зачем мы это начали?» — Его хвалят, а он и не слушает, — пробасил в самое ухо Рославлев. — Да, — услышал Бахирев голос Чубасова. — Я говорю: кто у нас на заводе несет передовые идеи? Многие. В том числе Шатров, Сугробин, ты. Словно из колодезной тьмы выбирался Бахирев из глуби своих тяжелых мыслей. С усилием заставил он себя слушать Чубасова. — Шатрова Вальган потихоньку отстранил, Сугробина зажал, тебя хотел совсем вышвырнуть. — Ты их бей Сергеем Сугробиным, шатровской конструкцией, — советовал Рославлев. — Вот! — вдруг встрепенулась Люба-большая. — Коленька, на бюро обкома ты все говорил верно, но как-то уж очень отвлеченно. А когда этот «антимеханизатор» Курганов вышел и, ни в чем не оправдываясь, вытащил из одного кармана кукурузный початок, из другого — семена люпина, из третьего—картофель… Пускай засмеялись, пускай! Все равно вот так надо! Он — кукурузой, люпином, картошкой. А ты — новой конструкцией, кокилем, Сугробиным. Бахирев удивился тому, с каким вниманием слушал жену Чубасов. Рославлев тоже заметил это и одобрил: — Слушай, слушай жену! Я же говорю: Любушка-голубушка — вещая душа! — Это все верно! — перебил Чубасов. — Но ведь надо же и о самой основе! Мы можем делать лучшие в мире машины! Было время, когда мы говорили: «Перегнать капиталистические страны по темпам роста и по общему количеству». А сегодня вопрос стоит уже иначе: «Догнать и перегнать по количеству на душу населения и по качеству». Но ведь это новый этап в нашей жизни! — Новый! — подтвердил Рославлев. — Теперь, как никогда раньше, нужны передовики, новаторы. Я бы теперь такой лозунг повесил по всем цехам: «Дорогу народным талантам!» — А у партийного работника, — перебил Чубасов, — сейчас, по-моему, три заповеди: «Увидеть, поддержать, распространить!» Бликин этого не может. Вот почему сметет его волной нашего подъема! И, знаешь, каких людей этой народной волной поднимет наверх? Тех, для кого нет дела выше, чем поддержка самого лучшего, самого передового в народе. Шел тот самый большой разговор, ради которого Бахирев спешил сюда сегодня. Правда, не ему пришлось поднимать боевой дух Чубасова, а его самого здесь и поднимали и заражали бодростью. «Чистый, счастливый дом», — думал он. Но именно здесь, в этом чистом, счастливом доме, и открылась емувся глубина его несчастья. Он уже не мог не сравнивать и уже не мог не видеть уродливости и неполноты собственной домашней и любовной жизни. В комнате продолжался разговор. — Знаешь, что такое люди для Бликина? Кнопки! Нажал — сработай! А думать — ни-ни! Ему от всяких передовиков, новаторов, талантов одно неудобство. Они же и сами думают и других заставляют! Без них же Бликиным спокойнее! — Чубасов снова разгорячился, и Люба-большая забеспокоилась: — Разволнуешься — не заснешь. А ты завтра должен быть в лучшей форме. Да и Любке-маленькой уже спать пора, а она лежит себе да таращится! — Бережным и гибким движением она взяла ребенка на руки и поднесла к Чубасову. — Попрощайся, дочка, с папой. Скажи папе: «Спокойной ночи». — Ап… — Девчонка клешней растопырила пальцы и неловко пыталась ухватить отца за щеку, за губу. Чубасов притих, покорно подставил ладошке ребенка постепенно смягчившееся лицо. Ничего особого не произошло за эти короткие часы в доме на улице сталевара. Но во всем — в улыбчивом взгляде Чубасова, в согласии детей, в праздничности вечернего застолья, — во всем этом отчетливо увидел Бахирев любовный, напряженный труд женщины. Какое неутомимое материнское внимание к внутреннему миру семьи нужно для того, чтоб и мгновенно понять опасность мальчишеского спора об отцовских машинах, и дать мужу точный совет в важном деле, и вот так, вовремя, как раз в нужную минуту, положить в руки разгорячившегося отца этого успокоительного, как солнечный луч, ребенка. Ничто здесь не пришло само собой. И никогда ничто подобное не придет в тот дом, где нет вот такой женщины. Не придет и в тот дом, где нет вот такой ничем не омраченной ясности… Бахирев давно примирился с тем, что этого не могло быть с Катей. Но сегодня он впервые со всею отчетливостью увидел — этого не будет и с Тиной. Да и нет уже на свете прежней, легкой и ясной Тины… Чубасов ходил по комнате, а Рославлев следил за ним веселыми глазами. — Ты бы и в обком в этакой в пунцовой рубахе. На ринг! Прощаясь, Бахирев неуклюже ткнулся губами в худую руку хозяйки. Чубасов удивился: — Вот они, бегемоты, на что способны! — В первый раз… — неловко и скорбно сказал Бахирев. Чубасов вышел проводить его до калитки. Он шел молча. Его, как и всех, привели в замешательство и несвойственный Бахиреву поступок и неуместная горечь слов. Чтобы вернуть на прощание боевой и душевный настрой дружеской беседы, Бахирев пытался шутить: — Скажу я тебе, ох, и ответственная это история — жить на своей фамильной улице! — Перед кем ответственная? — спросил Чубасов. — Да хоть бы перед соседями. И тротуарчики надо чистить да посыпать, и елки выращивать — одним словом, не ронять своей фамилии, соответствовать своему положению. Чубасов засмеялся в ответ и передразнил: — А я тебе скажу: ох, и ответственная это история — жить в Советском Союзе! Не перед соседями ответственность — перед человечеством. И технику надо совершенствовать, и самим совершенствоваться —: одним словом, не ронять своей фамилии, соответствовать своему положению! |
|
|