"Битва в пути" - читать интересную книгу автора (Николаева Галина)

Максиму—другу, которому я обязана и жизнью, и возможностью онончить эту книгу.

ГЛАВА 29. СТАРЫЙ И НОВЫЙ

Около месяца прошло с того дня, как Бахирев фактически принял дела у Вальгана, а два дня назад он был оформлен директором. С часу на час ожидал он назначения Рославлева на должность главного инженера и приезда срочно вызванного Шатрова.

Крепление противовесов производилось по новому способу, и «гриб боровик» укоренился на обоих заводах.

В короткий срок произошло столько перемен, что об истории противовесов уже говорили как о болезни, которой переболели в раннем детстве.

Состояние Бахирева напоминало состояние человека, который долго, с трудом карабкался на крутой подъем, ожидая, что за этим подъемом откроется неоглядный простор. И вот, измученный и счастливый, он наконец вскарабкался. Долгожданный простор оказался еще шире и головокружительнее, чем представлялось, но вдали к горизонту убегали новые горы, еще более высокие, еще более неприступные. Радость смешивалась с растерянностью, слегка саднили старые царапины, не прошла одышка от взятой крутизны, а открывшийся горизонт нетерпеливо звал в путь. Исчезли все старые препятствия, еще не определились новые. Бликин болел, и его замещал Гринин. Всем было ясно, что по выздоровлении Бликина на ближайшем пленуме он будет освобожден и Гринина изберут первым секретарем обкома. Маленький секратарь Ухабинокого райкома завоевывал все большее уважение в области, и все единодушнее становилось желание коммунистов выбрать его секретарем обкома по сельскому хозяйству.

Для Бахирева обком был уже не источником выговоров, грозных решений, а очагом непрерывного притяжения. Его то и дело одолевало желание звонить Гринину, говорить с Грининым, советоваться с Грининым. Бахирева притягивали в Гринине те качества, которых не хватало ему самому, — партийная закалка и то соединение остроты зрения с твердостью уравновешенных суждений, которое приходит со зрелостью ума.

Вечером, вернувшись домой с завода, Бахирев смотрел на телефон и боролся с искушением позвонить. «Позавчера я ему два раза звонил. Если все директора примутся так обзванивать, когда ж ему работать?» Он вздохнул и хотел отойти, но раздался звонок, и в трубке прозвучал знакомый мягкий и глуховатый голос:

— Дмитрий Алексеевич?

— Вот поди ж ты! — обрадовался Бахирев. — А я тут стою и раздумываю: звонить или не звонить?

— Я тебе два раза звонил днем.

— Я все по цехам.

— Как ты там заворачиваешь? Как с моторным? Нашел человека вместо Рославлева?

— Никак не подберем.

— Не подбирать надо людей, — сказал Гринин. — Искать надо. Отыскивать и развивать надо в них нужные качества. Как ты насчет Осина?

— Инструментальщик же. Обижать инструментальные цехи — это рубить сук, на котором сидит весь завод.

Они поговорили об инструментальном и моторном, потом Бахирев пожаловался на заводы-поставщики:

— Не выполнили в срок поставки, оштрафовали их, Только какой это штраф — из государственного кармана?! Так штрафовать — из кармана в карман перекладывать. Какой прок? Вот если б штрафовали из нашего, директорского кармана! Во всем мы материалисты, а тут становимся чистыми идеалистами!

Отвечая на подробные расспросы секретаря обкома о моторном цехе, о печах в сталелитейном, о новаторах модельного, Бахирев все время чувствовал, что Гринин позвонил ему не ради печей и не ради моторного цеха. Уже в конце разговора Гринин сказал:

— И с нормами и со станками линия у тебя правильная. Только «трах-бах» в этих вопросах нельзя. Приказами ни трудоемкость, ни себестоимость не снизишь.

Бахирев понял: Гринин опасался излишней торопливости нового директора — и сказал:

— Ну, ну, поправляй и предостерегай! Выкладывай главные руководящие указания.

— «Главные руководящие» высказал дед Корней. Один директор смотрит на себя как на вотчинного князька, а другой — как на доверенное лицо народа. Так, независимо от личных качеств, тот, кто чувствует себя доверенным лицом, всегда сработает умнее.

— Это ты от имени деда Корнея меня напутствуешь. А от своего?

— А от себя скажу одно: линия на прогрессивную технологию — это твоя Черноморова борода, в которой твоя сила. Если ты будешь день и ночь помнить, что высокая технология возможна только в тесной увязке с рабочими, все у тебя пойдет как надо.

— Не бойся, — сказал Бахирев, — Чубасов рядом. Да и сам я уже этим местом стукался.

Он положил трубку. В темноте сыпал мелкий дождь, шумели под ветром отяжелевшие от влаги листья, блестел влажный асфальт, и веяло свежестью. Как будто ничего особого не сказал ему секретарь обкома, но Бахирев почувствовал в этом позднем звонке теплоту дружеского рукопожатия.

Когда дети уже улеглись, а Катя с распущенными косами слушала радио, кто-то позвонил. Бахирев сам открыл дверь и увидел Вальгана, нагруженного свертками.

— Утром уезжаю, — сказал Вальган, дохнув на Бахирева вином. — Вот пришел проститься,

«Что ему? Зачем?» Приход его был странен и неприятен. Еще звучали в ушах дружеские напутственные слова Гринина. Отшумевший день был деловит, ясен, нацелен в будущее. И мысли Бахирева были нетерпеливо устремлены в будущее. Вальган внес в комнату недавнее прошедшее с его горечью и ранами.

Пережитое потрясение и хмель придали лицу Вальгана странную преувеличенность и неподвижность. Жарче, чем прежде, горел в глубине внутренний огонь, но все лицо словно заледенело. Обычно он не утруждал себя излишней сдержанностью, он щедро позволял себе все, что ему хотелось, — сердиться, смеяться, кричать и шутить. Сейчас и осторожность, и настороженность, и усилия непрерывного самоконтроля как бы закупорили в глубине разбушевавшийся внутренний пожар.

Глаза блестели необычно и даже как бы высветлились от желтого блеска, но веки были полуопущены, взгляд малоподвижен, и зрачки выглядывали осторожно, как зверьки из глубоких нор. Улыбка, яркая и откровенно горькая, застыла на лице.

«Поверженного не бьют», — подумал Бахирев и в приливе жалости заторопился:

— Входи же, входи! Что ты стоишь?

Вальган вошел, улыбаясь своей неподвижной улыбкой, оглядел бахиревскую квартиру:

— Скоро… скоро переедешь отсюда в мою… в директорскую.

Он прошел в кабинет и поставил на стол коньяк, водку.

— Угощаю на прощание.

— Катя, подай что есть в доме! — крикнул жене Бахирев.

Пока Катя накрывала на стол, Вальган стоял у открытого окна.

Бахирев знал, что на днях утвердили исключение Вальгана из партии за обман партии и очковтирательство. История противовесов была нитью, которая привела к клубку. Вскрылись искусственно заниженные нормы. Вскрылись случаи подтасовок, когда в конце месяца директор по договоренности с Ухановым недоукомплектованные тракторы приказывал считать укомплектованными и за счет их «перевыполнял» программу. Оказалось, что, показывая цифру брака в рапортах и отчетах, Вальган исключал «законный» процент, который допускался по плану.

Бахирев знал теперь все это, и все же, когда он смотрел на понуро застывшего у окна Вальгана, неприязнь пересиливалась жалостью. Мелкая сетка дождя за окном, черная, влажная ночь, и от этого яркие огни завода. Видны и дуги входных арок и высокие звезды над Дворцом культуры.

— Огни… — хрипло сказал Вальган и неверным, не вальгановским жестом протянул к ним руку. — Завод… Вот он… завод…

Бахиреву захотелось как-то ободрить, увести Вальгана от больных мыслей. Он сказал твердо:

— В Курцовске, куда тебя направляют, завод будет почище нашего. По последнему слову техники.

Высветленный, выженный тоской, желтый взгляд оторвался от окна, скользнул по лицу Бахирева, жадно прильнул к бутылке. Бахирев налил полную стопку. Вальган выпил одним глотком, не закусывая, снова приник к окну и вяло отозвался на слова Бахирева:

— Да… там тоже… завод…

— И какой завод! — упрямо внушал Бахирев. — Ведь нам здесь все перестраивать. А там строят заново. Вот где пригодится твой опыт.

— Да. Мой опыт! Я приехал сюда в сорок четвертом году. Руины… Мертвые руины… Битый кирпич… Стекло, спекшееся в сгустки… И стекло может спекаться в сгустки, как кровь…

Странно надрывно звучал его берущий за душу голос, и странен был Бахиреву весь этот вечер. Ночь Дождь. Огни завода. Тоска рысьих глаз.

«Чем помочь? — думал Бахирев. — Может, в таком состоянии и в самом деле водка лучше всего?»

Жалея он снова налил стопку. Вальган выпил так же нетерпеливо.

— Ты не бойся, я не перепью. Я и пить умею. Я все умею! — Однако он заметно захмелел, и румянец на щеках запылал еще ярче. — Да. И стекло, мертвое стекло, может спекаться, как живая кровь.

С упорством пьяного он держался за полюбившееся ему представление. Но Бахирев с не меньшим, хотя и сознательным упорством уводил его от этой темы.

— Ты крепко поработал. Ты это умеешь. Это умение работать — оно с тобой!

— Оно со мной! Как мы работали здесь! Жили в землянках, вставали при коптилках, ложились при луне. — Вальган оживился, и речь его покорно потекла по руслу, указанному Бахиревым. — Помню, пришла первая партия новых станков. Мы их встречали с цветами. С простыми цветами — с одуванчиками, с лютиками, они росли тут же, в руинах. Теперь в заводском саду великолепие — розы и георгины. Но я помню, помню гирлянды из одуванчиков на наших первых универсальных фрезерных… — Он рассказывал, а жалость и желание помочь все сильнее овладевали Бахиревым. — И вот он, вот! — Вальган указал на огни за окном. — Как феникс, из пепла! Вот этими моими руками! — Смуглые вздрагивающие пальцы тянулись к темноте, к дождю. — Во все вникал сам! Арки вот эти — я! Цехи — я! Клумбы у входа — и то я! Ты тоже любишь его. Снятый, изгнанный, ты тогда остался. Почему я пришел к тебе? Ведь мы, можно сказать, поменялись ролями… — В высокий строй речи вдруг врезалась издевка, цинизм. — В порядке, так сказать, обмена опытом… Ведь меня… — Вальган засмеялся задыхающимся смехом, без звука, словно горло у него было натуго захлестнуто и перетянуто чем-то. — Ведь меня… в Курцовск-городишко… рядовым инженером… Приду рядовым в генеральском мундире. Слышишь? Дали комнатушку на Грязищевой улице. Одно название чего стоит! — Он снова захохотал хмельным, злым, задыхающимся смехом и сам себе налил еще стопку.

— Хочешь остаться здесь? — спросил Бахирев.

— Никогда. Я не останусь. Но я вернусь! Я вернусь, когда меня позовут. Думаешь, пропал Вальган? Думаешь, добили? — Он выпрямился, прежний металл звякнул в голосе, пушистые ресницы вскинулись, пьяный и жгучий взгляд ударил в лицо. — Придут еще за мной! Придут! Очухаются! — На глазах у Бахирева он снова становился Вальганом, с дерзким взглядом и вскинутой головой, только напряженность всех мышц лица и тела, так не похожа была на прежнюю пантерью мягкость да смех оставался сдавленным и придушенным. — А Бликин-то, Бликин! — продолжал он, смеясь этим, не своим смехом. — Ведь я его пять лет своей спиной загораживал. Министерское знамя — Вальган! Станки для «Красного Октября» — Вальган! Рапорт в «Правде» — Вальган! Чугунная ограда для парка и набережной — опять я, Вальган! Всюду я!

«Кто же ты?» — все упорнее думал Бахирев. Его ставила в тупик противоречивая смесь рьяности к работе я жадности к собственным благам, любви к заводу и самолюбования. Бахирев хотел понять, кто он и что он, не ради него, уходящего, но ради тех, кто остается. Останутся люди, воспитанные им. Качества Вальгана живут и в других, может быть, не в таком ярком выражении. Медик должен хоть раз увидеть болезнь в полном разгаре, для того чтобы в будущем по первому пятнышку на коже определить и ее начало и лечение. Бахирев хотел увидеть до конца раскрывшегося Вальгана, чтобы через него понять опасность всего того, что ему подобно. Он обязан вести многотысячный дивизион бойцов доброго оружия. Доброе оружие должны делать добрые руки! Все, что может быть помехой, должно быть учтено, познано, обезврежено. До сих пор Бахирев сам направлял беседу, стремясь облагородить ее. Теперь он предоставил ей течь свободно. До сих пор он наливал вино из жалости. Теперь он налил его из сознательного желания глубже раскрыть Вальгана. Больше вина, и свободу речам! Кто же ты, Вальган?

— Он жил за моей спиной! — продолжал Вальган. — Как червь, питался моей любовью к заводу, моей энергией. Что мог он сам? Резолюции строчить? А я мог работать! Я мог все!… Выдал и продал… в ЦК меня облил помоями… А кто меня таким сделал? Я тоже был комсомольцем, работал в цехе, ходил в новаторах! Предал, подлец… — Он еще выпил, расхохотался своим задыхающимся смехом и продолжал, все больше распаляясь: — На свой завод ходил прощаться… Не смотрят… Давно ли трепетали, в струну вытягивались! Холуи! Уханов увидел— вильнул, ушел! Ты его тоже так! — он сделал ногтем большого пальца такое движение, будто давил на столе насекомое. — Ты не холуй. Ты зверь, но ты не холуй… Потому и пришел к тебе Вальган. Думаешь, я тебя ругаю! Хвалю! Ты зверь, подлец, но не…

— Хватит! — не выдержав, встал Бахирев.

— Ладно, — примиряюще сказал Вальган. — Ладно! Все одним миром мазаны! Все не подлецы. Я не подлец, ты не подлец, он, Бликин, тоже не подлец, и они, всякие Ухановы, тоже не подлецы! Все во имя святого самосохранения! Закон самосохранения — высший закон. Вша и та самосохраняется, и та кусается, и та хочет… существовать. Все хотят существовать!.. И я тоже… — Он наклонился к Бахиреву и выдавил по слогам жадным шепотом — Су-ще-ство-вать хочу!

И жадность и страх звучали в этом шепоте.

Перед Бахиревым был и Вальган и не Вальган. На нем была все та же генеральская форма, и все те же ордена и медали блестели на груди, все так же ярки были влажные глаза, все так же белели зубы из-под красных губ, но исчезло то волевое, энергичное выражение, которое прежде сбивало этот блеск в одно целое. Теперь все распадалось, все пыталось жить само по себе и уничтожалось в этой попытке. Генеральская форма отделялась от похудевших, ссутулившихся плеч, коробилась, и медали на ней налезали одна на другую. Дерзкая, но неподвижная приклеенная улыбка не вязалась с паническим блеском глаз. Лихорадочное излишество красок и резкость линий лица поражали несоответствием с растерянностью, и жадностью, и приниженностью выражения. Облик двоился, распадался, в нем проступало что-то животное.

Бахиреву было противно, но отвращение боролось с желанием до конца понять это противоречивое существо.

— Торжествуешь? — криво усмехнулся Вальган. — Я вот так же торжествовал, когда министерство меня назначило с такой же помпой, как тебя.

— Меня не министерство… — подумав, возразил Бахирев.

— А кто?

— Люди.

— Чубасов с Грининым, что ли?

Бахирев вспомнил и Ольгу Семеновну, поддержавшую его на активе, и Василия Васильевича, и Дашу, и тех, кто помогал ему работать сменным, и выборы в партбюро, и совещание в ЦК. Дрогнувшим голосом он коротко ответил:

— Многие…

— А знаешь, чем ты их взял?

— Кого?

— Рабочих… Бывало, иду—все головы на Вальгана, как по команде. Молились на меня! А вчера иду по ЧЛЦ… тень прошла! Нет меня! Не лучше Уханова…

Он не договорил фразы, испугавшись яростного бахиревского взгляда. — Ладно, молчу. Но чем ты их взял? На рабочем месте постоял. Внушил, что ты без них никуда.

— Подожди, — опять не выдержал Бахирев. — Ты тут пытался провести идею о всеобщей подлости. Подлецам всегда выгодно всех подравнять под подлость. Тогда и подлец встанет на одну доску с честным! Честному в такой уравниловке резона нет! Ты рабочих приравнял к Уханову… Чуть черным, подлым словом не обозвал. А я на днях перечитывал твои же приказы и обращения «Во имя великой родины…», «Клянемся бессмертными могилами…», «Наш доблестный коллектив…» К кому обращал ты высокие слова приказов?

Вальган опять засмеялся беззвучным смехом. В полутемном кабинете лицо его было искаженным и острым, как лицо упыря. Он начал быстро оглаживать подбородок, но вместо прежнего самодовольства появилось в этом жесте нервическое беспокойство, словно что-то темное бурлило внутри, пузырилось, искало выхода.

«Упырь из того болота, на краю которого сидели мы с Кургановым, — подумал Бахирев. — Все ясно! Кончать надо. Прогнать. Очистить комнату».

— Давай начистоту! — предложил Вальган, — Что ты меня боишься? Ты меня придавил и раздавил. Теперь тебе меня бояться нечего. Откроем гамбургский счет! Ведь ты получше меня знаешь цену кнуту и прянику!

В нем, опьяневшем, полураздавленном, на мгновение приоткрылось зловонное нутро, и Бахирев задохнулся от смрада.

— Уходи! — сказал он. — По себе, видно, равняешь людей? Ступай домой.

Вспугнутое пресмыкающееся быстро заползло в свою раковину. Губы сжались смиренно. Скорбные веки погасили горячечный блеск глаз. Упырь исчез.

Вальган подошел к окну и высунулся из него, подставляя лицо дождю и ветру.

— Дай еще раз посмотреть. Из твоих окон лучше видно. — Капли дождя текли по его лицу. — Сколько споров было, когда звезду поднимали, — тихим, почти трезвым голосом заговорил он. — Какую делать? Красную? Огненную? Разноцветную?.. Мне и звезду жаль. Да что звезда? Циферблата на площади—мне и того жаль… Ну, все… Я иду… иду…

Он повернулся. Перед Бахиревым стоял незаслуженно пострадавший, умный, тонкий, ушибленный жизнью человек. Тоскливые глаза его все еще не могли оторваться от заводских огней.

— Я иду… иду… — машинально повторил он, и видно было, что в эту минуту не существует для Вальгана ничего, кроме боли прощания, кроме этих заводских огней, огненных арок, звезды над Дворцом, циферблата на площади.

Он с трудом перевел взгляд и молча вслед за Бахиревым прошел в прихожую. Здесь, в полусвете и в духоте, человеческая тоска его по заводу растворилась, угасла, нервный подъем его схлынул, силы на минуту покинули его, и опьянение тотчас взяло верх. И опять он горько и злобно забормотал:

— Меня… Вальгана! В щель на Грязищевой улице!.. Для меня это даже не существование! — Он пятью пальцами впился в руку Бахирева и отчетливо прошептал в лицо: — А я хочу… су-ще-ство-вать! — Казалось, не в руку, а в любое горло он вот так же вопьется цепкими, как жлешни, пальцами, если это даст ему возможность «су-ще-ство-вать» по-вальгановски.

— Существуют тли. Люди живут! — сказал Бахирев. — Зачем ты опустился до такого вот подлого состояния? Возможности работать никто у тебя не отнял.

Бахиреву случалось видеть людей и в худшем положении. Ему приходилось свидетельствовать в пользу человека оговоренного, невинно осужденного. Он видел во время войны искалеченных юношей, видел людей в цвете лет, бившихся в предсмертной агонии. Ни осужденные, ни искалеченные, ни умирающие не теряли человеческого. У каждого оставалось сознание долга или подвига, любовь к родным и к родине, интерес к делу, вера в людей. У Вальгана, казалось, не было ничего. Не зная внутренних ценностей, он превратился в ничто, когда рухнули внешние, столь жадно желанные. Комнатушка на Грязищевой улице была крахом его судьбы и философии. Понял Бахирев и то, почему Вальган постучал в его дверь. Ему некуда было пойти. Он окружал себя теми, кого сам называл «холуями». Они и вели себя по-холуйски— в час катастрофы разбежались.

Вальган надевал генеральскую шинель, не попадая руками в рукава.

— Мне завтра преезжать… Как там насчет грузовичка? — улыбнулся он робко. — Можно грузовичок?

Бахирев сморщился от стыда за него.

— Погрузим и посадим. За кого ты людей считаешь, в самом-то деле? Плохо устроишься, захочешь на завод или вообще сюда, в город, в область, — пиши. Ведь умеешь же ты работать, черт побери! Ведь человек же ты, в конце концов!

— Ну, спасибо, спасибо… — Вальган растроганно заморгал длинными ресницами, но растроганность эта была неестественной. Ему, видно, неприятно было думать о своей минутной обнаженности перед Бахиревым.

— Ты забудь… что я тут наговорил. Понимаешь, какое у меня состояние. Говорю и сам слов своих не разумею. Сложна, сложна жизнь… Сложна, сложна…

Ссутулившись, он вышел и стал медленно спускаться с лестницы — тихий, ушибленный сложностями жизни человек, с блеском старых заслуг, с тонкой горечью в складке еще сочного рта.

Он ушел наконец, и Бахирев тотчас шире распахнул окно. Даже стакан, пригубленный Вальганом, хотелось. выбросить. Этим пальцам, таким цепким, так жадно ласкавшим собственный подбородок, доверить доброе оружие? Но эти пальцы ловки, сильны, неутомимы. Они могут многое. И весь этот сложный, противоречивый человек, для которого превыше всего свой блеск и свое процветание, может многое. Он может и беззаветно работать сутки, он может и любить завод и даже тосковать об одуванчиках, некогда собранных на руинах и украшавших первые универсально-фрезерные…

Когда такой, как Вальган, дышит одним дыханием с коллективом и живет под его тысячеглазым и ежечасным контролем, упырь чахнет, скрючивается, заползает в тайные глубины, теряет силы. Но вот человек почувствовал. себя не среди людей, а вне их оздоровляющего дыхания, вне их тысячеглазого контроля. И упырь обретает силы, тянет щупальца, изменяя лицо и улыбку, движение и повадки, образ жизни и даже образ мышления.