"Наследники Фауста" - читать интересную книгу автора (Клещенко Елена)Глава 6— Он был мой учитель, Мария, — сказал господин Вагнер, когда мы с ним вдвоем уселись за стол. Есть пришлось из серебряных блюд и пить из венецианских кубков — чистых тарелок и кружек я не нашла, равно как и скатерти. Стоило труда убедить господина Вагнера не называть меня «фройлейн». В обмен я согласилась забыть его профессорское звание. — Бывает, что странствуешь, учишься у многих, а учителем зовешь одного, и не обязательно первого, кто взял на себя этот труд, и не того, под чьей рукой ты провел больше времени… О, это орехи? Как вы догадались?! — Так, отчего-то пришло в голову. — Я не стала говорить, что скорлупки, втоптанные в ковры, приметит даже слепая женщина — по тому, как эта мерзость хрустит под каблуком. — Вы их не боитесь? — Кого? — Обезьян. Марта прямо-таки терпеть его не может, сразу ахает и гонит тряпкой. Позвольте, я позову эту тварь. — Он встряхнул мешочек с орехами и крикнул: — Ауэрхан! Я не боюсь обезьян, но и сугубой приязни в моем сердце они не пробуждают. Когда мохнатый бурый клубок с пронзительным воплем пронесся через комнату, я чуть не подпрыгнула на стуле. Тварь махом взлетела на плечо к господину Вагнеру и перескочила на стол. Ноги у нее были как руки, а морду, пожалуй, следовало бы назвать лицом, когда бы не шерсть и не дырки вместо носа. Хитрые глазки обозрели съестное, протянулась черная ладошка: давай, что ли, орехов, раз звал. — Держи. — Обезьяна тут же запихнула добычу за щеку и снова с ужимкой заправского нищего протянула ручку. — Боюсь, как бы вы не пожалели о своей щедрости, Мария. Это животное понимает порядок, но вот скорлупу и объедки бросает где ни попадя, никак не могу его вразумить. На случай бесчинств с его стороны: больше всего на свете он боится метлы. Только возьмитесь за метлу, его и след простынет… Ауэрхан! Заинтересовавшись моим кубком, обезьяна ухватила его сразу рукой и ногой. На окрик она не обратила ни малейшего внимания. — Вот потому я его так и прозвал,[1] — с сокрушенным вздохом сказал господин Вагнер, левой рукой беря обезьяну за шкирку, а правой изымая кубок. — Глуховат, но только тогда, когда ему это нужно… Будешь еще шкодить? Будешь… Ну ладно, живи. Но при повторном впадении в грех наказание будет ужасно! — Откуда он у вас? — я невольно улыбнулась. Ученый медик, возящийся с мартышкой, будто скоморох на ярмарке… — Кто его знает, откуда он. Его принесли в город балаганщики с юга. Они, бедолаги, не знали, что в Виттенберге обезьян почитают порождениями ада… Ну, а когда смекнули, что к чему, сразу изгнали зверушку из своей гильдии — не голодать же их детям из-за одной поганой твари. Я его подобрал и через два дня уже горько каялся в содеянном, а выгнать не смог, жаль было. Теперь мы с ним поладили, но говоря откровенно, это все же гнусная бестия. Не то чтобы в самом деле порождение ада, но мягкое обращение его портит… Тем временем Ауэрхан, увидев, что хозяин не сердится, опять воссел у него на плече. Задние лапы крепко вцепились в мантию господина профессора, а передние стянули черный берет с его головы. Волосы господина Вагнера лишь слегка редели со лба, но были совершенно седыми. До сего мига сорок лет, названные Мартой, казались мне преувеличением, сделанным для пущей важности, — теперь же и сорока было мало. — Вот об этом и речь, — с чувством сказал господин Вагнер. — Последний страх потерял, ты, скотина. (Обезьяна с серьезнейшей миной перебирала его волосы.) Отдай берет и проваливай… На, возьми свои орехи и более не беспокой нас. Простите, Мария, я отвлекся на этого дурня. Вы ешьте, а я буду говорить. Мой отец был доктором медицины и имел практику в Зюсдорфе — совсем глухое место, ничем не примечательное. Отцу я обязан тем, что повторил подвиг Филиппа Меланхтона — поступив в университет тринадцати лет, к пятнадцати получил степень бакалавра. По этой причине я был одинок: слишком молод для того, чтобы сравниться с товарищами… э-э… в чем-то, кроме наук, да и совесть им не позволяла вовлекать мальчишку в забавы. С другой стороны, до прославленного Филиппа мне было-таки далеко, а потому и старшим, солиднейшим ученым я не стал ровней. Профессор, на чьем попечении я находился, мир его праху, часто бывал недоволен. Я шел по стопам отца, и притом полагал — со всей самонадеянностью щенка, который одолел несколько трудов господина Гогенгейма! — что медик, пренебрегающий физикой, химией и астрологией, недостоин имени врача, поскольку обречен на борьбу со следствиями, причины коих ему неведомы. Весьма мудрое заключение — оставалось только понять, что именно нужно медику от сих трех дисциплин, ведь ту же химию можно изучать годами и нисколько не преуспеть в медицине. Но я был решителен: все в природе связано прочными узами, следовательно, нет бесполезных знаний, а идеальному врачу надлежит постичь ВСЕ науки. Повторю еще раз: мне было пятнадцать лет, я был бакалавром, и ученость была тем единственным, в чем я превосходил моих сверстников. Теперь-то я понимаю, что у моего наставника были все основания для неудовольствия: я сам такого ученика придушил бы своими руками! Он не позволял мне отступать от намеченного плана занятий — я самоотверженно занимался ночами, а наутро являлся к нему с воспаленными глазами и кружащейся головой. К тому же я вечно был голоден, ибо не находил времени заработать на хлеб… Словом, даже когда основные занятия не страдали, я должен был изрядно сердить профессора своим тупым упрямством и мученическим видом. День, переменивший мою судьбу, с утра вовсе не казался мне прекрасным. Изо всех сил изображая усердие, я изучал труд некоего Иеронимуса из Вормса, как сейчас помню: о семи свойствах холеры, и делал выписки под бдительным оком наставника. Тогда-то я и увидел впервые вашего отца, Мария. Он стремглав ворвался в комнату и вместо приветствия возгласил: «Я был прав! Желчь, любезный, черная желчь, и никак не вода!» Разумеется, к тому времени я уже слышал о Фаусте, «универсальном докторе», но встречаться с ним мне не доводилось, так что я понятия не имел, кто передо мной. Он показался мне старым, но отнюдь не почтенным: щуплый и сутулый, небольшого роста, одет в городское платье, встрепанная бородка с проседью… и очень много горячности, не подобающей старику. Работа мешала мне вслушиваться в их разговор, и оттого я вздрогнул, когда он с размаху ударил меня по спине и громко воскликнул: «Ну-ну, об этом и он бы догадался!» Чернильная капля, слетевшая с моего пера и запятнавшая постылый труд, была воистину последней каплей. Иссякло мое уважение к чужим летам и званиям; я встал (господин Вагнер показал, как он тогда встал, — получилось весьма воинственно) и… э-э… разъяснил гостю, в чем состоит его неправота, primo, secundo et tertio… впрочем, я говорил по-немецки и выбирал не слишком изысканные выражения. Затрещину от наставника я получил в тот самый миг, когда опомнился и устрашился своего нахальства. Зато гость расхохотался. «Поистине беспутный у тебя мальчишка! — сказал он. — Всегда такой?» Наставник — а его терпение, по-видимому, тоже иссякло — принялся рассказывать о моей дерзости и самонадеянности, о моих пустых и посторонних занятиях, и говорил до тех пор, пока пришелец не перебил его: «Эрих, отдай мне этого малого! Тебе он ни к чему, не столкуетесь все равно, а у меня дела иного рода. Отпусти его со мной! — С тобой? — Отчего ты удивился? Разве я не профессор университета?» Наставник проворчал нечто невнятное: дескать, не слышно ничего доброго о твоих выучениках… «Хотя, размыслив… этот пусть решает сам. — Да будет так. Слушай, парень. Я — Иоганн Георгий Фауст. У меня ты сможешь учиться медицине, и вдобавок я обещаю, что химии, физики, астрологии и многих других наук будет тебе столько, сколько сумеешь ухватить. Голодным сидеть не будешь, но спать лишний час не придется. Что скажешь?» Я сказал «да». Возможно, это был мой самый мудрый поступок, хотя и был он продиктован скорее детской досадой на строгого наставника, чем желанием учиться у великого человека. Досточтимый Эрих до самой своей смерти мне не простил. Но, бесспорно, разлука наша была ко взаимному облегчению. Так я стал фамулюсом вашего отца. Доминус Иоганн уже тогда был… неким героем мифа, хотя и не в том роде, что теперь. Тогда его имя связывали не с чертом, а с четырьмя стихиями — впрочем, иные пациенты всегда готовы были признать его за чародея, и в университетских кругах многие сомневались, умещаются ли его занятия в рамках натуральной магии, той, которая преобразует вещи благодаря естественным причинам и без помощи демонов, и потому дозволена святой инквизицией. Сам доминус Иоганн вместо ответа на мои расспросы, как я уже говорил, вручал мне «Молот ведьм» — дабы я сам учился отличать дозволенное от недозволенного. Сразу скажу, что замечательная книга преподала мне великий урок: различение дозволенного и недозволенного происходит в зависимости от расположения духа, в коем пребывает лицо, облеченное властью. Так, составление гороскопа является, с одной стороны, исследованием естественного влияния светил на все сущее, а с другой стороны — кощунственной попыткой предсказывать будущее; использование заклятий во время лечения дозволено, если слова понятны судье, и недопустимо — в противоположном случае… Словом, каждый честный ученый — а медик в особенности, — да и любой, кто использует в своей работе иные силы, чем сила собственных рук, рискует оказаться за пределами дозволенного. Обращение Германии к истинной вере ничего здесь не переменило, кроме того, что этим делом занимается не инквизиция, подчиненная Риму, а городской суд, — но и в суде ведь тоже люди вершат дела, а не всеведущие духи. Те ссылались на папские буллы, эти — на труды доктора Лютера, Лютер же справедливо писал, что колдунов должно истреблять, а невинных миловать, но не углублялся чрезмерно в сии материи и не разъяснил подробно, как отличать тех от других, так что «Молот ведьм» остается в силе, и уроки вашего батюшки, не дай-то Бог, еще могут пригодиться… Ну а тогда я принял эту опасность, как принимают вызов, впрочем, плохо еще сознавая, сколь она страшна. Образ жизни моего господина и учителя не способствовал доброму мнению о его занятиях. Этого дома еще не было; здесь, неподалеку, стояла обыкновенная беленая развалюха — облупившиеся стены, трещины вдоль балок, дырявая крыша и вечно неисправный дымоход. Рабочая комната служила также кухней и столовой: бывало, что из камина вынимали сосуд с продуктом кальцинирования и на тех же углях жарили мясо. Все это — и кальцинирование, и мясо — как раз и входило в обязанности вашего покорного слуги. В точности как и обещал доминус Иоганн, я не бывал голодным, но спать успевал не каждый день. Здесь я понял, что не столь умен, как воображал раньше. Ни мои юные лета, ни ученость не могли никого удивить. Мои соображения, прежде называвшиеся дерзкими и ни на чем не основанными, в доме Фауста оказывались ошибочными или тривиальными, или тем и другим сразу. Когда же я перегревал раствор или недостаточно мелко перетирал соль, ваш батюшка честил меня такими словами, каких я прежде не слыхал ни от кого. Счастье, что у меня достало рассудительности не обидеться на судьбу. Желание достичь вершины всех наук сменилось чуть более скромным: заслужить похвалу доминуса Иоганна. Думаю, это пошло мне на пользу. Теперь мне приходилось меньше работать с книгами и больше — с колбами и ретортами. Мы не занимались поисками философского камня, но яды, признаюсь, делали. Должен заметить, что доминус Иоганн не слишком пекся о своей и моей безопасности; будь я постарше, наверное, ужаснулся бы при виде того, как царская водка льется из широкого горла в узкое горлышко, ну, а тогда я просто перенял его манеры, так что теперь ужасаются мои знакомые. Вероятно, разумные люди правы, этому не следует учить юношей, а следует, напротив, всячески предостерегать от подобного… но с нами ничего дурного не случалось. Один только взрыв, пожалуй, был страшен. Когда в алембике забурлило, я понял, что будет, успел заорать и оттолкнуть доминуса и, помню, последнее, что подумал: слава Господу, раствор смешивал не я, а он!.. Случалось и ему ошибиться, плюнуло так плюнуло. Дом, к счастью, не сгорел, но всю комнату закидало копотью и углями из камина, мы же остались целы, если не считать ожогов. Затоптали пламя, выпили по глотку вина и взялись заново… Приятели доминуса Иоганна его, конечно, бранили: и за него самого, и за то, что подвергает опасности меня, щенка. Однажды он послал меня к прокаженным: им как раз тогда выделили землю в нескольких милях от города, так вот мы решили испробовать одно средство… говоря коротко, ничего у нас не вышло, но я несколько раз побывал там, причем один. Когда это стало известно, доминуса вызвал университетский сенат. Заставили меня подтвердить: ходил, мол, один. Спрашивали его, откуда в нем такое бессердечие и как он намеревается отвечать перед Богом, если мальчишка заразился. А он положил мне руку на плечо и переспросил, прищурясь и усмехаясь: «Он?!» Я расцвел, как горная лилия: разумеется, я не заразился! Я знаю все правила, и окуривать могу, и прижечь царапину, учитель не просто так на меня понадеялся! Пусть они все говорят, что им угодно, я был горд, что меня равняют со взрослыми мужами. Правду говоря, не все наши ночные бдения были посвящены наукам. На пирушки у доктора Фауста собирались самые различные люди: студенты, ремесленники, монахи из числа университетских преподавателей — тогда духовное лицо в этой должности никого не удивляло, — миряне, не занимавшие никаких государственных должностей, иноземцы и приближенные курфюрста, который уже покровительствовал Лютеру… Впрочем, о вопросах веры говорили мало, то есть мало сравнительно с любыми другими сборищами. Мне — сопляку, поглощенному науками, — представлялось, что все эти распри, религиозные и нерелигиозные, равно как и французские короли с итальянскими герцогами суть не более чем навязчивые сны, несравнимые с настоящей жизнью. Может, так оно и есть — покуда эти сны не пробуждают нас от яви… Нет, впрочем, вспоминали об истинном и ложном благочестии — по поводу дела о сожжении еврейских книг в Кельне. Для вас, Мария, это древняя пыль — вас, верно, и на свете не было, когда началось это дело: император, доминиканцы и Рейхлин, которого обвинили в чересчур горячей любви к еврейскому языку. Кто знает, чем бы кончилось, если бы многие умные люди не заявили во всеуслышание, что разделяют эту любовь… А ваш отец, помнится, сказал тогда, что невежда, сжигающий книгу, подобен холопу, разбившему колбу с драгоценным эликсиром, и скверно уничтожать то, что не можешь воссоздать. Он всегда говорил, что нет недозволенного знания — есть недозволенные поступки, и только фыркал в ответ на аргумент, что знание также может быть сочтено поступком… Вот на этих-то попойках, перемежавшихся диспутами, я впервые увидел нашего с вами знакомого. У него хватило бесстыдства напялить рясу францисканца: это к слову о порче монашества, провозглашенной Лютером. Но поступки свои он не счел нужным переменить. Всяких монахов я видал, иные и пили, и блудили, и богохульствовали, другие проклинали окружающих грешников с поистине преисподней злобой, но в этом злоба преудивительно сочеталась с беспутным поведением, и потому-то я его запомнил. Мне пришло в голову, что он вовсе и не монах, и я не слишком удивился, когда однажды он явился в одежде мирянина и вместе с доминусом Иоганном принялся трудиться над экстрактами и растворами. Не могу утаить, что экспериментатор он был ловкий. Доминус проводил с ним много времени. В свою работу они меня не посвящали, а сам я был слишком горд, чтобы спрашивать разъяснений, и видел только, что мой учитель доволен и вместе с тем его терзает тревога. Но сколь сильны его опасения, я понял лишь тогда, когда он повел меня к юристам, чтобы составить и подписать дарственную на дом, на мое имя! В ответ на мои испуганные расспросы он пробормотал, что, «быть может, ему придется уехать, так вот надобно, чтобы за домом присматривали». Легко угадать, что я не успокоился да и не поверил, но я уже слишком знал доминуса и предпочел прикусить язык. Чуть позже, весной, я понял все. В тот день доминус Иоганн послал меня к стеклодувам, заказывать широкие перегонные трубки, которые мы не могли должным образом выгнуть сами. Я был весьма доволен поручением и изо всех сил старался не ударить лицом в грязь перед мастерами, так что они уже и не знали, как меня выпроводить. Вернулся я за полдень и, войдя в комнату, увидел доминуса Иоганна стоящим у окна. Точнее, увидел только очертания фигуры: яркое мартовское солнце светило вовсю. Я окликнул его… и, помню, так и попятился! Это был не доминус доктор — человек лет двадцати, небрежно накинувший его мантию. Он смотрел на мою изумленную рожу и хохотал. «Что вам надобно?» — спросил я. «Вот это славно! Так-то ты приветствуешь учителя, Вагнер?! Ну-ка, не стой как пень, всмотрись получше!» Я всмотрелся: походило на то, что юноша исключительно умело передразнивает доминуса Иоганна. Те же словечки, та же манера завершать пристальный взгляд открытой усмешкой, отчего собеседник невольно и сам оглядывает себя, нет ли на одежде пятна или непристойной прорехи. Да и в чертах было некоторое сходство. Я спросил, кем ему приходится господин Фауст. «Дурак, — ответил он, — ох и тупица ты, Вагнер! Следовало бы оставить тебя у старого Эриха — то-то он всыпал бы дурню за испорченную рукопись!» Словом, он меня заставил задать ему глупейший вопрос: не сам ли он господин Фауст, после чего долго и ехидно хвалил мое отменное владение логикой. Я тупо глядел, как кудрявый звонкоголосый парень в мантии моего учителя уверенно раздвигает колбы, коими заставлена полка, по-хозяйски вскрывает одну и смешивает spiritus vini с водой. Отвратительный напиток алхимиков, Мария, — глоток заменяет оплеуху или удар по голове. Как раз то, в чем я нуждался… (Собственный рассказ развеселил моего хозяина, он более не казался ни старым, ни больным. Куда там — передо мной был сияющий мальчишка-фамулюс, и его восторг перед явленным чудом передавался мне, хоть я-то лучше всех знала, что чудо это — вовсе не чудо, ибо сотворено отнюдь не милостью Господней…) — Чтобы совсем убедить меня, он распахнул мантию и поднял рубаху, и я увидел ожоги, которые сам же смазывал мазью после того взрыва. Они зажили так, словно прошел год, а не месяц, но не пропали совсем. Тогда же я спросил, отчего, в самом деле, они не исчезли вместе с морщинами и ревматизмом, коль скоро доминус вернулся в свою молодость. Он рассмеялся и сказал, что лишился старости, но не прожитой жизни. Я задал и другой вопрос… Ваш отец не скрыл от меня, кто преподнес ему сей дар и чем, согласно договору, придется отдарить. Сердце мое ушло в пятки, я помыслил о бегстве, но… понимаете, Мария, он был моим учителем. Я знал, чем обязан ему. За те несколько месяцев я воистину начал видеть связи в хаосе мироздания, те связи, о которых прежде только рассуждал, повторяя книжные строчки. Теперь я разбирал знаки сего мира, как дети распознают начертания букв в затейливых миниатюрах. Пропала моя щенячья злость и щенячий страх оказаться глупцом, я попробовал счастья, и все это благодаря доминусу Иоганну. Если бы мне тогда сказали, что отныне он обречен, я, наверное, ответил бы: стало быть, обречен и я, не оставлю его. Но в ту пору я думал иначе. Я был богобоязненным мальчиком, но мудрость и знание почитал великой силой, наравне со святостью, и ваш отец был воплощением этой силы. Я не сомневался, что брату францисканцу придется туго — не на того напал. Легко мне было тогда… — Не договорив, господин Вагнер взмахнул рукой, отгоняя невидимого настырного духа, и начал заново. — Таким образом, отныне в доме на Шергассе жил не профессор, а его племянник, который отчего-то не прогнал фамулюса. Поддельный монах дневал и ночевал у нас. Вот кто, будь его воля, выгнал бы меня и пинком бы напутствовал. Когда он узнал, что доминус Иоганн доверился мне, он пришел в ярость и долго кричал, что не возьмет на себя труд задувать костер на площади, если недоумок проболтается. Его прочувствованная речь не имела успеха у доктора, зато я возненавидел нечистого всем пылом юности: не как порождение тьмы, а как отвратного субъекта, который посмел презрительно отозваться обо мне в присутствии учителя. Я тогда порешил не высказывать моих мыслей о превосходстве доминуса Иоганна над ничтожным отродьем преисподней, и действительно не высказывал их, но… позволял угадать. О да, не любили мы друг друга. А в остальном все было благополучно: в городе ничего не проведали. Старый Фауст оказался пропавшим без вести, а я отверг предложение найти себе другого наставника — чем убедил университетские власти, что щенок удался в суку и каков был учитель, таков и паршивец-ученик. Впрочем, когда пришло время, я сдал все положенные экзамены. Юный лже-племянник доктора Генрих Фауст был постарше меня, но все же бывало трудно не ответить этому наглому малому «от дурака слышу». Разум отказывался отождествить кудрявого щеголя с моим старым лысым учителем, который иногда и самому мне казался пропавшим неизвестно куда. Что говорить о зрелых мужах, вдобавок не посвященных в тайну! Во всем городе правду о нем знали три человека — ныне остался в живых только я, младший. Остальные же, приходившие по старой памяти в дом Фауста и встречавшие его племянника… Самоуверенность и грубость прощались «универсальному доктору», увенчанному заслугами, но никто не желал терпеть поучений и брани от юнца. Доминус Иоганн говорил со смехом, что теперь ему вновь придется получать университетский диплом, да еще, пожалуй, заново учиться, и притом не в Виттенберге. Здесь он нажил себе врагов: как среди тех, кто ненавидел и старого Фауста, так и среди бывших друзей. Но причиной того, что он собрался-таки уехать, стал, как ни забавно, друг. Не назову его имени, и вы не называйте, если угадаете: профессор кельнского университета, филолог из плеяды homines trilingues, и в самом деле знавший греческий и еврейский языки не хуже латыни, ровесник доминуса Иоганна и его давний соученик. И вот этот-то человек повстречался однажды со мной и «Генрихом». Прежде чем я успел его поприветствовать и в очередной раз произнести свое вранье: пропал, мол, учитель, — он и говорит: «Доброго дня, Иоганн». Вообразите, Мария, почтенный соперник Эразма из Роттердама не слишком замечал, как время меняет лицо его старого друга, и обратное превращение ему сперва не бросилось в глаза. Что суть годы для мудрых, понимаете… А доминус Иоганн, вместо того чтобы нести свое: простите, почтеннейший, вы, вероятно, знакомы с моим дядюшкой et cetera… — возьми да скажи: «Здравствуй, amice. Как твой Плавт?» — во время последней их встречи тот писал комментарии к «Комедиям». Тут же осекся, и они воззрились друг на друга с этакой, вполне понятной, задумчивостью… Я решил, что мы пропали: взгляд у латиниста был как у параличного. Но доминус Иоганн все-таки нашел лазейку: он-де открыл субстанцию, повторяющую некоторые свойства философского камня древних, способную возвращать молодость, но не исправлять пороки неодухотворенной материи. По счастью, друг его юности ничего не смыслил ни в химии, ни в алхимии, и охотно согласился хранить тайну до тех пор, пока свойства субстанции не будут усовершенствованы. Он сдержал данное слово, царствие ему небесное. Но вот тогда-то мы поняли, что доктору пора уходить, ибо ничье везение не беспредельно. Он собирался посетить Краков и там получить диплом, но первое письмо от него пришло из Гейдельберга. Десятью годами позже, когда мы увиделись снова, он коротко сказал, что в Кракове не был. Теперь я понимаю, почему. На пути в Польшу он… повстречался с будущей вашей матушкой. Но со мной он никогда о ней не говорил. Тогда-то я, разумеется, не мог всего этого знать, а потому нарушил обещание присматривать за домом и сам отправился в Польшу. Генриха Фауста, естественно, не встретил, а сам прожил в Кракове год, обучаясь астрономии. Когда вышли деньги, подаренные мне доминусом, я вернулся в Виттенберг и занялся врачеванием. Вторым Парацельсом не стал, но на хлеб хватало. Ординарным профессором я, конечно, тоже не мог стать, но начал читать лекции, едва отпустил бороду — чтобы хоть немного отличаться от моих слушателей. Само собой, я непрестанно ждал его. Тревожился о нем, а больше, признаться, — о том, как я перед ним предстану, с какими успехами. Он присылал мне письма, редкие и порой очень странные… впрочем, я вам их покажу. Наконец он вернулся — как подобает, с деньгами и славой. Слава была сомнительного свойства. Слухи о похождениях Фауста-младшего уже докатились до колыбели истинной веры; там было все: и пьянство, и разврат, и безбожие, и, разумеется, соглашение с чертом — редкий случай, когда болтун повторяет облыжное обвинение и не знает, что попал в точку, — и наглые обманы высокопоставленных лиц, и денежные недоразумения… Однако деньги у доминуса были самые что ни на есть подлинные, полновесные золотые. Если он и не платил долгов, то не от бедности. Могу засвидетельствовать, что итальянский архитектор, построивший этот дом, получил по счету до последнего геллера, равно как и каменщики, и все прочие. Пока дом строился, он жил в своем старом обиталище, вместе со мной. Чего только я не наслушался в те дни! Говорю не только о его поразительных рассказах, но также о ругани, которую он изрыгал, читая мои опусы. С ним стало странно спорить. Вообразите себе… Ну, вот, к примеру, философ и богослов в своей работе опираются на истины, открытые древними, врач — на собственный опыт, но как назвать того, кто собственным опытом постигает тайны мироздания? Когда он прибегал к цитированию, мне неизменно казалось, что мнения автора для него — не источник истины, но ее отражение, будто он брал из книг то, что совпадало с заранее известным ему… Понимаете, Мария? Ему не было нужды искать в книгах или доказывать косвенными путями, исходя из наблюдений, что вызывает судороги у беременных или в чем причина возвратного движения планет, он просто-напросто знал и то, и другое. Он наблюдал силы, управляющие сутью вещей, как мы наблюдаем лихорадку или истечение крови из жилы. И, поверьте мне, это было страшно. Не знаю, может быть, я уже наболтал лишнего… эти его рассказы о дьявольских полетах, не на шабаш — в небо, к звездам… Лучше я умолчу о том, чего толком не знаю. Что бы ни болтали в трактирах и аудиториях, ни мне, ни моим студентам доминус Иоганн не преподавал магии. Мы в самом деле бывали свидетелями его чудес — танцующие дикие звери, свежий виноград зимой, все это я видел собственными глазами. Или, допустим, иллюзорное перенесение в другой город — человек будто бы наяву ступает по мостовым Лейпцига или Эрфурта, видит, что там происходит (и как потом выясняется, видит верно!), тело же его не покидает комнаты. Много такого было. Кроме этого, некоторые секреты астрологии я тоже перенял от него. Если можно сказать «перенял секреты» о том, кто затвердил наизусть непонятное правило, как ребенок в школе выучивает спряжение одного-единственного глагола. Так он меня учил: «В этом доме и в этом поставь точки, тут звезда, подобная Алголю, а тут другая, не менее важная. — Где же на небе эти звезды? — Их нет на небе. — Так откуда вы знаете про них? — Смекни сам, Вагнер, хоть единожды сам найди ответ на простой вопрос!» С тем я и оставался. Кстати, баснословные деньги доктору Фаусту приносили именно его гороскопы — почти пристойное ремесло, предосудительность коего доказать трудно. Ведь и волхвы, поклонившиеся Младенцу, прочли о Его рождении по звездам, так может ли быть дурным занятие, приведшее язычников к благочестию?! — говорил он. Гороскопы же, составленные Фаустом, имеют свойство сбываться… А что до магии — книги доминуса Иоганна были в моем распоряжении, но только единожды я попросил у него объяснить непонятное место. Он отказался ответить, причем отказался… э-э… не особенно вежливо. В другой раз он обронил: «Я плачу своей душой, но не чужими. Никому, кроме меня, не следует играть в эту игру». Не скажу со всей уверенностью, только ли страх за меня и других сопляков был в этих словах, или еще, скажем, ревность. А сам я… завидовал ли? Да, бывало. Всегда восхищался им. Боялся за него — когда слышал его пьяный бред… простите, Мария… или видел его трезвым, над книгами. На седьмом году своего пребывания в Виттенберге он начал производить опыты над самим собой, значение коих я не сразу понял… Да, признаюсь, мне было страшно, но не только поэтому сам я не стремился сменять душу на знание истины и власть. У меня скверный норов: будь я слепым, ходил бы без поводыря. Я улыбнулась. — Почему? Вы не кажетесь таким невыносимым. — Не то я хотел сказать, — он тоже улыбнулся. — Счастье людей, подобных мне, состоит в том, что открытие истины стоит труда. Моего труда. То чувство — когда чьи-то исследования опережают ваши, и другой находит ответ на вопрос, который задали вы, — ревность похуже, чем в любви, и нехотя пожелаешь сопернику оказаться дураком или лжецом. Духи, вероятно, не дураки, все наши тайны для них не хитрее открытого сундука, но как узнать, не лжет ли тот, с кем ты говоришь?.. Вы можете спросить, принял ли бы я откровение с небес, и мой ответ будет: не знаю. Возможно, нет. Возможно, я, грешный человек, люблю погоню за истиной больше самой истины, а помощью пренебрегаю из гордыни… Может быть. Но мысль о том, что развязный приятель доминуса Иоганна знает ответы на все мои вопросы, меня не вдохновляла. Мне казалось унизительным спрашивать у него. — Я понимаю. — Правда?! Ваш отец, помню, ответил на это, что меня вводит в заблуждение человеческий облик, который принял дух, и что следует воспринимать его не как удачливого соперника в ремесле, но как часть природы, а принудить его к ответу — все равно что произвести удачный опыт. Он никогда не выражал сомнений по поводу того, кто здесь над кем проводит опыты… ох, простите, верно, и этого мне не следовало говорить. Нет, тогда я тоже нисколько не сомневался в могуществе доминуса Иоганна, я восхищался им тем более, чем лучше сознавал, с какой ужасающей силой он борется! Но сам я не желал следовать за ним по его пути. Из трусости, из гордости — неважно, в конце концов. Говоря коротко, я не докучал доминусу просьбами научить меня повелевать духами, а что до молодости и второй жизни — я тогда больше завидовал старым, чем молодым. Может, поэтому он был со мной откровеннее, чем с другими. Однако о том, как он намеревается избежать проклятия, доминус никогда не говорил. Как-то раз я набрался храбрости и предложил ему свою помощь — все силы, сказал я, все вплоть до последней капли крови и самой жизни! — он поблагодарил и не попросил ни о чем. Семь лет он прожил в Виттенберге, и страсти накалились до предела. Он вновь уехал, чтобы не сказать — бежал. Опять я ждал писем и ловил слухи. Колдун Фауст посажен в тюрьму в Батенберге, в Эрфурте от него отрекся покровитель, Фауст завладел короной Великого Могола… Слухи превращались в сказки, не успев миновать стадию холерного бреда, и немного было от них проку. Господин Вагнер теперь говорил медленно, как бы с трудом подбирая слова, и уж вовсе не весело. — Я увиделся с ним снова только минувшей зимой, когда подходил срок, означенный в договоре. Он не появился в городе, а вызвал меня письмом в Пратау — есть тут такая деревенька, десяток домов и постоялый двор. Эти годы трудно дались ему — он был почти таков, каким я увидел его в первый раз, у старого Эриха. Я привозил ему то, о чем он просил, — колбы и реторты, перегонные кубы, некоторые вещества, по совокупности которых я не мог догадаться о замысле эксперимента. Он работал круглые сутки, глотал крупинки мышьяка, пил отвар каких-то арабских зерен. Когда я снова пристал к нему с вопросами, он ответил: «Я освобождаю свою кровь». Я вскинула голову и вопросительно взглянула на него. — Да, полагаю, он подразумевал именно это. Изменить состав крови, которой подписан договор, и тем самым освободиться от его власти — вот чего он хотел. — Разве это возможно? — Медицина не отрицает такой возможности. Кровь больного человека отличается от крови здорового, кровь старика — от крови молодого. Впрочем, магический состав крови — это должно быть нечто совсем иное. Известно, что кровь — та самая субстанция, которая дает наиболее полную власть над человеком, вне возраста, вне превратностей жизни, вне его желания, — а если по его желанию, если кровью подписан договор, тогда эта власть возрастает стократ. Многие уверяют, что именно кровь сопрягает душу и тело, потому иногда потеря или порча крови приводит к смерти, и в крови же скрыты причины душевных болезней… Ну, по правде, это темная область, где слепы и врачи, и маги, но все же у доминуса Иоганна была надежда. Когда прошла неделя или дней десять после его приезда, в одно из моих посещений он сказал, глядя в пол: «Ты, помнится, предлагал мне свою кровь?» Ему нужна была примерно кварта. Почему и на что ему понадобилась кровь, доминус не пожелал объяснить, и сам я не спрашивал. Тогда же он отправился в город, к нотариусу, и снова, как некогда, вручил мне дарственную на дом — вот на этот самый дом. Послушания у меня с прежних времен поубавилось, и теперь он сказал мне правду: что готовится к смерти. А затем с усмешкой добавил: «Если же все обойдется благополучно, погощу у тебя». Поселившись в этом доме, я начал всерьез заниматься магией: он запрещал мне, но я боялся за него и хотел знать… Ясно, что не любое изменение крови освобождает душу из-под власти тьмы, рассуждал я, но не менее ясно, что подобные изменения существуют. Возьмем случай, когда отъявленный грешник, перенеся болезнь, становится святым: словно его демоны отступились от него, как отступается оспа от того, кто ею переболел. — Он никогда не думал о… покаянии? — Церковное покаяние грозило костром если не ему, то его трудам. Потом, насколько мне удалось понять, нечистый угрожал ему страшной смертью в случае, если он осмелится… «Не душу, так жизнь». Договор и вправду делал это возможным. — «Душа или тело, плоть или кровь…» — Да. Но я не хотел сказать, что он пренебрег спасением души из страха перед смертью. Надо было знать его… Он пожелал взять с бою и душу, и жизнь, и считал этот поединок своим. Он отвергал любую помощь — и мою, и тем паче виттенбергских богословов, бывших его коллег, — и он знал, что делает. Я никак не закончу, Мария, но осталось всего несколько слов. Ему это удалось. Срок договора истек, а он был жив и свободен. Ручаюсь, что свободен. Брат францисканец не появлялся, и доминус Иоганн был доволен — это никак не могло быть притворством раба! Выглядел он страшно изнуренным — вырываясь от нечистого, душа едва не покинула тело, — но все же ему это удалось. Потом настало лето, и… Я пришел к нему с утра, и мы провели вместе целый день, он говорил только про химию и медицину, избегал любого упоминания о магии. Вечером, когда солнце уже садилось, он вдруг попросил меня принести пива от здешнего крестьянина, живущего по соседству: дескать, на постоялом дворе подают гнусное пойло, от которого он чувствует себя больным. Он был еще очень слаб, и я ничего не заподозрил. Это теперь я вспоминаю, что говорил он странно, слишком уж ласково, и руку мне пожал, будто прощаясь… Господи, неужели он знал? Знал день, час, а я… Поздно, но как я себя кляну, что не послал за пивом мальчишку… Я же мог остаться с ним, мог… хоть что-нибудь… Дальше я не расслышала. Эти путаные речи не предназначались для моих ушей. Господин Вагнер говорил сам с собой, верней, со своим отчаянием и горем — бесконечный неразрешимый спор Вины и Бессилия. Взглянув на него, я сразу же отвела глаза. — Ну, что ж… Я поднялся по лестнице, постучал в дверь, он не ответил. Смеркалось, уже разглядеть было трудно, но запах был, запах крови… он был мертв. Я слышал, что-то стеклянное покатилось и упало. Его… он был страшно обезображен. Я не знаю, что было дальше. Извините… Наконец-то догадавшись, я вскочила со своего места, чтобы наполнить его кубок. — Не надо больше говорить. Выпейте, вот вино. Простите вы меня с моими расспросами. Не думайте об этом, лихорадка может возобновиться. — Да, вы правы. — Он приник к кубку и тут же опустил его. Позже я узнала, что вина мой хозяин, собственно, почти не пьет. — Но я уже все рассказал. Я лишился чувств, а пришел в себя только здесь. Оказалось, не один этот дом со всем, что в нем есть, но также и доход с земли отца доминуса завещан мне — к большому разочарованию университета и магистрата, надо полагать. Вероятно, я умер бы от голода и воспаления в мозгу, если бы не Марта и не двое моих друзей… Но самое скверное, что я ничего не знаю ни о похоронах, ни о том, что сталось с вещами и записями доминуса Иоганна. Очевидно, все, что было найдено при нем, уничтожено. Он уже вполне успокоился, только невыразительный голос выдавал усталость и боль. — Вы расспросили ваших друзей? — Конечно. Все в городе убеждены, что чернокнижника убил черт, чтобы завладеть его душой. Но мне непонятно: зачем казнить так зверски, если в твоей власти причинить душе многократно горшие страдания? Быть может, тут другое… — Не душу, так жизнь? — Как, однако, холодно в этой нетопленой комнате… — Да. Эта ярость могла быть свидетельством проигрыша, последней местью. Впрочем, Альберто Тоцци — вы видели его сегодня — уверяет, что я принял происшедшее чересчур близко к сердцу и слишком скоро позабыл о «бритве Оккама», подлинной же причиной несчастья мог быть, к примеру, взрыв. Но не знаю, не знаю… Конечно, говоря о доминусе Иоганне, ничего нельзя утверждать наверняка, но я ни разу не видал у него ничего, что могло бы взорваться. Если бы он умер от яда, я не стал бы клеветать на черта, но взрыв… И потом, где копоть, где следы огня? И эти отметины… следы… когтей или зубов… Нет. Не знаю, в чем он ошибся, почему позволил им нанести удар… но боюсь, что главное я угадал. Он спас свою душу, но не тело. — Но все же он смог это сделать. — Сумерки сгущались, завладевая пустым домом. Я невольно взглянула на меркнущую белизну неба в переплетах высокого окна: снаружи был ясный летний вечер, а здесь густые тени уже покидали дневные убежища, и воздух казался серым. — Смог. Прошло три месяца, как истек срок, означенный в договоре. — Господин Вагнер, кажется, подумал о том же: снял с полки огниво и оплывшую свечу в плошке. Желтый огонек отпугнул тьму, отразился в серебряных кубках, и я запоздало удивилась всему, что произошло. — Может быть, я напрасно не утаил от вас, как погиб доминус Иоганн, но ведь вы пришли не затем, чтобы слушать ложь. Я повторю то, что сказал вначале: даже если нечистый вправду имеет власть над вами, существует выход, однажды уже найденный вашим отцом. Не равняя себя с ним, я все же думаю, что смогу… Поступим так: я продолжу свои изыскания, которые начал до несчастья, вы же просмотрите письма вашего отца. Возможно, вы заметите что-то, что ускользнуло от меня. Вы сведущи в медицине? Прекрасно. Он говорил так просто, будто о самой рутинной работе — будто не его волосы стали седыми, когда он оказался на пути у сил преисподней, — и это пробудило мою дремлющую совесть. Для того ли я бежала из родного города, чтобы навлечь гибель на чужого доброго человека?! — Зачем вам нужно помогать мне, господин Вагнер? — Мне не стоит этого делать? — спросил он без насмешки и без обиды — просто желая уяснить для себя положение вещей. — Если я верно поняла, — помолчав, заговорила я, — вы едва избегли смерти из-за проклятия, которое было на моем отце. Я… Я не должна принимать вашу помощь. — Но вы не можете мне запретить, если моя помощь не будет помехой, — так же тихо и серьезно ответил он. — Как вы полагаете, я был бы скотиной, если бы не хотел отомстить тому? Будь я вправду похожа на отца, верно, ответила бы: да, ваша помощь будет помехой, его поединок стал теперь моим, и никому, кроме меня, не следует играть в эту игру… Куда там. Не упоминая даже о том, что было бы чрезмерным нахальством говорить подобное после того, как я обнаружила свое полное невежество в магии, отстранять хозяина дома от изысканий в его же библиотеке… Нет, я и в самом деле не чувствовала себя вправе запретить ему. Не было у меня силы и всемогущества, я была бездомной и безродной девицей, которой сказочно повезло и остается только благодарить… И тут я вспомнила еще кое-что. Слова толстого Фридриха: «Проклятие перешло на него». «О да, не любили мы друг друга… еще при жизни доминуса Иоганна, и потом имел с ним беседу…» — Скажите, тот — он ничем не грозил вам самому? — Нет, ничем. Как он мог бы? — спокойно ответил господин Вагнер. |
|
|