"Наследники Фауста" - читать интересную книгу автора (Клещенко Елена)Глава 12Радение состоялось, и состоялось еще нечто иное, более важное и удивительное. После того как мы спустились в долину, я улучил время и, не сказавшись никому, ушел вместе с госпожой Исабель и еще двоими людьми из тамошней деревни, может быть, колдуном и его помощником. (Они принадлежали к племени, которое народ госпожи Исабель некогда завоевал, как их самих завоевали испанцы.) Взял я с собой только эти записки и попросил госпожу Исабель бросить их в огонь, если я погибну. Как показало дальнейшее, я поступил правильно, хоть и остался в живых. Мы взобрались на помост, прикрытый наклонным навесом из ветвей, и все в свой черед вкусили напитка. Иисус и Мария, что за мерзейшая мерзость! Не знаю, чему это приравнять; мне показалось, прошла вечность, пока я корчился в судорогах рвоты, проклиная весь индейский божественный сонм и собственную глупость. Наконец я смог распрямиться и глотнуть воды. Старая ведьма и двое других ответили на мой бешеный взгляд радостными кивками, ропотом и пением стихов на своем языке — они очевидно радовались за меня, будто бабушки и дедушки, чей внук впервые вкусил от Святых Даров. Так подумав, я невольно вспомнил слова отца Михеля о «причастии наизнанку». Но таинство, как выяснилось, было еще в самом начале. Мы уселись в круг под этим навесом, все четверо, и снова появилась чаша, из которой разлили в чаши поменьше. Я мысленно выбранился, но в чаше оказалось нечто другое (или то же, но в разведении) — гадкое, но переносимое. Опять все выпили, и трое моих товарищей занялись музицированием — госпожа Исабель (которой в этот миг совсем не подходило христианское имя) пела, колдун играл на глиняной свистульке, а третий подпевал и колотил в маленький барабан то кулаком, а то ладонью. Мне показали, что я должен хлопать в такт. Я подчинился, хотя ощущал себя полным дураком — разве что колпака с бубенчиками недоставало. Я думал уже, как бы уйти, не обидев моих наставников, но вдруг заметил — воистину, это нелегко объяснить даже на чистом немецком! — заметил, что предметы вокруг меня перестали быть, чем были, а превратились в нечто иное, хотя момента, в который совершалось превращение, я не помнил. И то же было с мною самим. В начале радения я сидел, поджав ноги, как портной, на плетеной рогоже (таков их обычай везде, где я бывал), теперь же не чувствовал своих ног и локтей, а вместо рогожи передо мной и подо мной колебалась вода; волна догоняла волну и на гребнях сверкали солнечные искры. Я хотел протереть глаза, но не увидел своей руки и не мог понять, поднял я ее или нет. А в то же время я совершенно ясно видел и воду, и солнце, и небо в полосках облаков, какие бывают лишь над морем; и мысли не были мыслями сонного или пьяного, но я понимал все, что происходит, и говорил себе: так, колдовство началось. К тому же людям не снятся звуки, хотя в сон могут вплетаться звуки яви: услышав лошадиное ржание, спящий увидит лошадей. Тут все было наоборот: я слышал, как шумят волны, чувствовал запах моря, и даже мелкие брызги падали мне на лицо, но индейская музыка, и сами они, и шалаш — все пропало бесследно, и я беспрепятственно глядел в небо и летел вперед, на восток. Летел как стрела, выпущенная из лука, и не знал, куда меня направил неведомый стрелок, а хоть бы и увидел впереди страшную мишень, не смог бы остановиться или повернуть. Я порядком испугался, когда понял это, но вспомнил, что госпожа Исабель предостерегала меня от страха, и решил положиться на милость лучника, тетивы и ветра. Потом движение волн замедлилось, одна поднялась к самым моим глазам, я увидел пену, медленно оседающую, золотистую от солнца, — пену в кружке с пивом. Полет закончился, я сидел за столом в том самом франкфуртском трактире, где некогда беседовал со студентами — и, уставясь на нарисованного оленя с золотым крестом меж рогов (вероятно, так же разинув рот, как и нарисованный святой), думал: добро, я в Германии, отсюда легче легкого попасть домой… — Проклятье, Тефель, и еще раз проклятье, ни в чем на тебя нельзя положиться! Ничего не сделал, что должен был, только и сумел — обрюхатить дочку профессора! На лавке рядом со мной сидел Генрих — с плеча свисает белый шелковый плащ, к берету приколот образок Иоанна Златоуста, кудри липнут к потному лбу, а довольная ухмылка явно противоречит словам. — Чего это я не сделал? — огрызнулся я. Мне тоже было весело, пиво — Господи, пиво!.. — дышало ячменем и хмелем, и теперь, наконец-то, все стало хорошо и так, как должно. — Не разобрался с моим наследством! — гаркнул Генрих. — Я тебе дом для чего завещал? — Чтобы вам самому гостить в нем, нет? — вспомнил я давний разговор. — Вот! — он наставительно покачал пальцем перед моим носом. — Вот именно! А ты как меня принял?! — Никак… — Вот! О чем тебе и твержу!.. Ну ладно. Я ведь, знаешь, теперь попрощаться с тобой должен. Опять и снова. Теперь — на всю вечность. — Domine… — Говори мне «ты», здесь уже можно, — Генрих усмехнулся. — Да, я умер. Наконец это случилось. И вот еще что, Тефель, — мне следовало тебя отблагодарить. Не люблю быть в долгу у хороших людей — занимать без отдачи надо у скверных… — Брось ерунду молоть! — после таких слов «ты» далось мне без труда. — Это я у тебя в долгу, и в долгу останусь… — Я еще не договорил, — сварливо перебил он, и я привычно заткнулся. — Кое-что доброе я для тебя — для вас обоих сделал. Хауф подох, и я к этому руку приложил. — Хауф? Он пытался вредить ей?.. — Не бойся, сейчас сам все узнаешь. Поцелуй ее в щечку — мне так и не довелось. Прощай, Кристоф, я… ты, парень… А, ладно. Берет сними, дуралей! Учитель сдернул с меня берет, сунул мне в руку и обернулся. В проеме двери кто-то стоял. Женщина в черном платке прислонилась плечом к косяку, кажется, она плакала, однако худое лицо было твердым и строгим… Я вскочил на ноги, но трактир уже переставал быть трактиром, стены и столы обнаруживали прорехи, как драная занавесь на ветру, и сквозь них виделось некое движение, темнота и огонек свечи… Что сказать об этом? Я увидел тебя, мое сокровище, увидел нашего сына. Я говорил с тобой. О словах умолчу, предавать это бумаге нет желания и сил. Во всем этом плохо одно: я так и не узнал главного, а именно, правдиво ли это видение? Или хотя бы (сформулируем точнее) верю ли я ему? Любой богослов вам скажет, что обманные видения и ложные надежды — исконный дьявольский трюк. Легко ли обмануть смертного, если не верит даже тому, что видят его собственные очи, и не уповает даже на то, что твердо обещано? Нелегко, но такой человек должен обманывать себя сам или же умереть. Мария. Пусть я не верю видениям и снам. Но если это видение неправдиво, мне незачем возвращаться. Ибо меня спасет только одно: чтобы оно было правдой. Затем я, должно быть, впал в забытье, потому что конца видения не запомнил. Теперь расскажу о том, какой подарок мне поднесла явь. Совсем другое лицо я увидел, очнувшись. Не госпожа Исабель и никто из индейцев. Флягу у моих губ, несомненно, держала рука европейца, хоть и был он обожжен солнцем, как я сам. Это был испанец преклонных лет, монах — я разглядел тонзуру и седые волосы на висках. Тихий, но внятный голос: — Рад видеть, что вы пришли в себя, досточтимый. Вы немец? Говорить было трудно, но поднять голову для кивка еще труднее, и я сказал «да». Теперь я снова ощущал свое тело — и не особенно радовался тому, что очнулся живым. Он говорил по-латыни; я оценил и безупречность языка, и вежливую замену привычного для них обращения «сын мой». И верно, иной лютеранин, — даже умирая от жажды и колдовских чар на обратной стороне Земли, — мог бы посоветовать проклятому паписту не набиваться в отцы к честным людям. Следовательно, он узнал во мне лютеранина? — Где та женщина? — спросил я его. — И другие, что были здесь? — Убежали, когда я подъехал. — Давно? — С час назад. Здесь я окончательно понял, что очнулся напрасно. Прийти в себя на руках у испанского монаха — а кем может быть монах в этих землях, как не инквизитором или помощником инквизитора?! На вид он добрый человек, но это ничего не значит — и мой приятель Хельмут, быть может, мил и приятен для того, кто не видал его во время допроса. К тому времени я уже довольно наслушался рассказов о том, как инквизиция Нового Света при удобных случаях расправляется с лютеранами: немцы и фламандцы гниют в застенках и орут под плетьми точно так же, как испанцы и индейцы, власти же и милости нашего губернатора не хватает, чтобы отстоять всех, — к тому же он и сам католик. Воистину, не говори, что худшее с тобой уже случилось, непременно получишь добавки… Я завел глаза под лоб и представился потерявшим сознание. Надо было придумать, что и как соврать. Знает ли он, что здесь происходило до его прихода? Если знает, то догадался ли, что я пришел сюда по доброй воле, или, может, он считает меня пленником, жертвой колдовства? Если же, дай Господи, он уверится во втором, тогда что станет делать со мной? Едва ли поможет и отпустит восвояси… Попытается доказать мою вину и подвести под процесс? Станет допытываться о целях нашей экспедиции? Или просто пошлет на костер в согласии с тезисом «всякий немец — проклятый лютеранин»? Старик улыбнулся так, будто понял, что я притворяюсь. — Вы можете встать? Если нет, я позову слуг, чтобы они перенесли вас. Держась за плечо моего спасителя, я спустился с помоста. Монах отпоил меня водой и пригласил разделить с ним трапезу. Есть не хотелось, но отказаться я не мог и взял кусок хлеба. Вокруг было полным-полно испанцев; пока я валялся без памяти, здесь разбили лагерь. Невдалеке солдаты устраивали костер. Сколь ни диковинна здешняя флора, но, засыхая, диковинные растения так же превращаются в сучья и хворост, как немецкие ели и орешник. Куча хвороста была уже достаточно велика, чтобы в центре поместился я. Он назвался отцом Иосифом, миссионером, а услышав мое имя, сразу же спросил: «Не вы ли тот врач из экспедиции Вельзеров, который в Севилье болел лихорадкой и выздоровел?» Я подтвердил, что я и в самом деле тот врач. — Мне писал о вас брат Георгий. Скажите, Христофор, верно ли я угадал: вы католик? Я ждал другого вопроса: лютеранин ли я. Конечно, быть лютеранином сейчас для меня не слишком выгодно, но почему он так уверенно спрашивает? Самое большее, что мог обо мне написать монах из Севильи, — что я не так глубоко погряз в ереси, как другие немцы. И чем я непохож на доброго приверженца евангельской истины, хотел бы знать? Понятное дело, штаны со сквозными прорехами, которых портной не прорезал, изорванные и грязные чулки и такая же рубаха выглядят непристойно и ничуть не лучше, чем у вшивых испанских солдат, но отвращение к католической вере в моем сердце стало гораздо сильней за те месяцы, что я провел в Новом Свете. Или же он этим вопросом подсказывает мне верный, спасительный ответ? Я знал, как это бывает на допросах, когда алмазное сердце искателя правды вдруг на мгновение размягчается и он хочет помочь подследственному. Но сейчас мне казалось, что старик хочет услышать правду настоящую, в смысле философском, а не инквизиторском. Более того, мне почему-то захотелось сказать ему эту правду — так же остро, как хочется выругаться, когда прищемишь палец. Я забыл и о своем намерении врать, и о корабельных мессах, и о том, как в Севилье нахваливал римского папу перед братом Георгием: — Прошу простить, досточтимый, если разочарую или задену вас, но я не католик. Он помолчал и затем сказал: — Извините и вы меня, если вторгаюсь в сокровенное. Но пока вы были в забытьи, я невольно слышал ваши слова… — Что же я говорил? — Вы, насколько я мог понять, взывали к Пречистой Деве, каялись перед Ней и рвались к Ней всем сердцем. И подобное же писал о вас брат Георгий. Мне неведомо, как в ваших землях, но у нас не принято стыдиться любви к Ней, мы, напротив, полагаем это чувство самым возвышенным и благочестивым, ибо Она — заступница людей перед Сыном. Откройтесь мне, Христофор, вам не будет вреда. — Я… — тут я прикусил язык, потому что понял, чего ради один испанец не отходил от меня в заразном доме, а другой теперь спасал от дикарской отравы. Имя, которое я повторял в болезненном сне в тот раз и теперь; которое одинаково звучит по-немецки и по-латыни; которое дают при крещении сиротам, ибо оно первым приходит на ум. А что будет теперь, если отвечу как он ожидает? Мол, тайный католик, слишком привык к сугубой скрытности, ибо иначе в Виттенберге было невозможно… Я взглянул на него: глаза у монаха были большие и темные, веки набрякли от жары. Эх, горе мне, тогда, в Севилье, выбрал плохое время для вранья, а сейчас — не менее плохое для правды. — Я не призывал Пречистую Деву. Я звал мою жену, ее имя Мария. — Вы оставили дома жену? — Оставил. — «Не своей волей, и в ожидании ребенка, который, вероятно, теперь появился на свет» — добавил я про себя, но вслух не сказал, ибо не собирался вызывать в нем жалость, если он жалостлив, и болтать лишнее, если он хитер. — И вы испробовали на себе это снадобье, — отец Иосиф поднял с земли деревянную чашку и соскреб пальцем с ее дна разваренный стебелек, — ими называемое «айяуаска»… — Да, но причина в том, что я врач, и понял их так, будто речь идет о лечебном препарате. Я не мог полагать… именно такого воздействия, я видел своими глазами очищающий эффект, но не думал, что окажусь в таком печальном положении. — И я не думал, — с усмешкой сказал он и взглянул мне в глаза, — когда решался его отведать. Слов у меня не нашлось. Миссионер, который делит с индейцами напиток их богов, вместо того чтобы причащать их телом Христовым… Что взять с меня, я всю жизнь был непутевым и, вероятно, дурным христианином не только с Хельмутовой точки зрения. Но этот монах, такой благообразный при всех очевидных следах лишений и трудного пути — он мог оказаться инквизитором, но нимало не походил на католических обскурантов или на тех прытких падре, что принимают исповеди у индеанок в темных клетушках после полуночи. Этот человек в своей вере был честен и в науках усерден. Разум мой отказывался представить отца Иосифа хлопающим в лад индейскому барабану. — Врач должен знать недуги, которые лечит, — заметил монах, как бы соглашаясь со мной. — Вам нет нужды меня бояться — я не инквизитор, а миссионер. Я не спрошу вас даже, для чего вы это сделали, но спрошу о другом. Верно ли, что в эту экспедицию вы попали заботами Хельмута Хауфа из Виттенберга? — Совершенно верно, — я растерялся настолько, что врать более не помышлял. — Но как вы… — Прав ли я, предполагая, что вы отправились в Новый Свет не по своей, но по его воле? — И это так. — Я не спрошу вас, чем вы снискали его немилость. Для меня довольно простого правила логики о друзьях и врагах. — Он значительно взглянул на меня. — Вы враг ему? — Слуга Божий не должен питать вражду к людям. Но мне приходилось работать с ним вместе по ходу процессов о колдовстве. Как многие члены нашего ордена, я в свое время предложил свои скромные способности Трибуналу. Он также. С тех пор я сменил поприще. Он переменил веру, но остался инквизитором, пусть у вас это называется иначе. Я всего лишь монах и не имею даже докторской степени, но, сдается мне, борьбу с силами ада иным надлежит начинать с собственной души. Я не осмелился комментировать эти признания. Но подписался бы под каждым словом. Дружище Хельмут никогда не принадлежал к тем умалишенным, которые испытывают сладостный трепет, подвергая людей немыслимым пыткам, не был он также истериком, способным видеть наяву демонские образы в каждом невинном предмете. Он был всего-навсего властолюбцем и корыстолюбцем, заключившим договор с дьяволом в простейшей форме, которая не требует магических знаков и кровавых подписей, но лишь мысленного согласия — словом, обыкновенным человеком, каких немало в Священной Империи. Отец Иосиф меж тем продолжал: — Правильно ли мое предположение, что ваше возвращение в Германию причинило бы ему сильную досаду? — Правильно. Но именно потому он сделал все, чтобы я не вернулся. — Я понимаю, — отец Иосиф покивал головой. — Он человек влиятельный и жестокий… — Был. — Как вы сказали? — монах живо поднял голову. Я смутился глупого слова, которое случайно вырвалось. — Мне почудилось, вы… Я хотел спросить: нет ли у вас известий, что господин Хауф скончался? — Нет, — он покачал головой. — А у вас такие сведения есть? — Нет, и у меня нет. Простите, вышла ошибка, мы с вами не поняли друг друга. — Что ж, оставим это. — Отец Иосиф зачем-то снова заглянул в деревянную чашку. — Но, как бы то ни было, вы хотите вернуться. — Досточтимый… отче… — Я приложил руку ко рту — губы задергались, я боялся, что не совладаю с собой. — Хотел бы. Но мне некуда бежать. Отсюда я не доберусь до моря. — Когда вы вернетесь, — задумчиво сказал он, как бы не слышав моих слов, — ваше настроение может перемениться. Вы много претерпели из-за него… В вашем отряде кто-нибудь знает, куда вы отправились? — Только госпожа Исабель. — Кто она? Я объяснил. — Нет, я разумею — из ваших соотечественников? — Никто не знает. — Хорошо. Вас сочтут пропавшим без вести. И как бы то ни было, иначе я поступить не могу, и по закону и по совести… да, именно так. Брат Петр, подойдите ко мне. Мышевидный секретарь приблизился. Мне подали знак подняться на ноги, отец Иосиф заговорил совсем иначе, холодно и сухо: — Вот видите, брате, до чего это печально, когда человек, от природы наделенный умом и не чуждый учености, сердцем склоняется к мерзейшей ереси, нелепой и отвратительной. — Вы подразумеваете ересь Лютера? — Именно ее. Я не говорю о германском простонародье, простецы всюду одинаковы — глупы, падки на лесть и обман и готовы следовать за любым, кто потворствует их темным прихотям. Но взгляните, брате, на этого человека. Доктор медицины, бывший профессор университета, и он — поклонник этого чудовища, одержимого бесами! — Нет слов, до чего это возмутительно, отче. — Возмутительно и печально, сказал бы я. Не вижу причин отступать для него от правил, хотя бы он был и приятнейшим человеком. Долг наш — способствовать его скорейшей высылке из заморских земель Испании и отправке в Севилью. — С публичным покаянием и конфискацией всей его собственности, — полувопросительно добавил секретарь. — Если только у него обнаружится какая-нибудь собственность, — но непохоже, однако, чтобы приверженность ересиарху его обогатила. Что до покаяния, это можно будет устроить через месяц, в Картахене. Коль скоро отряд все равно туда направляется, мы просто-напросто возьмем этого несчастного под нашу руку… Отец Иосиф продолжал говорить, рассказывая секретарю о каком-то ювелире из Богемии, мерзком еретике, с позором выдворенном из Новой Испании, и о том, что эдикты должны неукоснительно соблюдаться, и провинция Венесуэла — это одно, провинция же Перу — совсем другое… Я стоял столбом, внезапно позабыв латынь, будто розгами битый мальчишка, напрасно старался уразуметь, что значит «через месяц в Картахене» и «скорейшая отправка в Севилью» — и не мог понять, а понял только, что проклятущее индейское зелье опять начало действовать: камень, в который я уперся глазами, поплыл, будто масло на жаре, листва под солнцем зазмеилась языками зеленого пламени, и я вот-вот снова полечу, как последний окаянный колдун, прямо на виду у всех этих монахов с бритыми темечками — и тогда я рухнул на колени и руками уперся в землю… — Преклоняюсь перед вами, отче, — жужжал еле слышно голос секретаря надо мной. — Столь мягкий приговор — ведь он должен понимать, что достоин костра! — и столь сильное действие! Еретик повалился наземь, как если бы воочию узрел адское пламя! Или, быть может, мне не все ведомо? — Все ведомо только Господу, брате, — отвечал мой спаситель. Далее я не слушал, подсчитывая месяцы, недели и дни сухопутного и морского пути… Только этим я и занят с тех пор — сидя на муле, плывя в лодке, и на привале у костра, когда черчу эти строки, и просыпаясь и засыпая. Не ведаю, вернусь я или нет. Но благослови, Господи, отца Иосифа, даже если мои упования не сбудутся. На третий же день мне удалось подслушать, что испанцы ищут моих спутников — по их следам послан отряд. Чего и следовало ожидать: колдун Фауст, величайший астролог Германии, все верно угадал относительно печальной судьбы немцев в Новом Свете, как и относительно моей везучести. Опять и снова, вспомнил я свое видение. Domine, как мне благодарить вас?.. А еще через день я проснулся на заре и увидел такое, от чего мгновенно потерял сон. В отдалении от спящих сидели на земле отец Иосиф и — я почти уверен в этом, хотя не разглядел лица — госпожа Исабель. Я не слышал их разговора, да, быть может, они сидели молча. Но по движениям рук мне показалось, что миссионер перебирает четки, а старая дама все возится со своим диковинным рукоделием… |
|
|