"Сатанинские стихи" - читать интересную книгу автора (Рушди Ахмед Салман)

5

И бродят тени, и молят тени: «Пусти, пусти!» От этих лунных осеребрений Куда ж уйти? Зеленый призрак куста сирени Прильнул к окну… Уйдите, тени, оставьте, тени, Со мной одну… Иннокентий Анненский, «Призраки»

В поезде до Лондона господин Джибрил Фаришта снова был поглощен опасением, что Бог решил наказать его за потерю веры, сведя с ума. Он расположился перед окном купе первого класса для некурящих, спиной к тепловозу (поскольку, к несчастью, противоположное место было занято другим пассажиром), и, сняв фетровую шляпу, теребил в руках ярко-алый габардин подкладки и паниковал. Его ужас от возможной потери рассудка (парадоксальный тем, что в роли разрушителя выступал тот, в чье существование он отказывался верить и который превращал Джибрила в его безумии в некую аватару химерического архангела) был столь велик, что на него нельзя было смотреть слишком долго; и все же — как иначе мог он объяснить чудеса, метаморфозы и видения последних дней?[895] «Это несложный выбор, — тихо дрожал он. — Или А, и тогда я выжил из ума, или же Б, любезный: кто-то пришел и изменил правила».

Теперь, однако, его окружал комфортный кокон купе, в котором чудесным образом отсутствовало все самое комфортабельное: подлокотники были потерты, вечерний светильник за его плечом не работал, в рамке не было зеркала; зато повсюду находились инструкции: круглый красно-белый значок, запрещающий курение, стикеры[896] со штрафами за неподобающее использование розеток, стрелки, указывающие точки, до которых — и не дальше! — разрешалось открывать маленькие скользящие окошки. Джибрил нанес визит в туалет, и здесь тоже небольшая серия запретов и инструкций порадовала его сердце. Когда подошедший проводник продемонстрировал свои полномочия перфоратором, серповидно рассекающим билеты, Джибрил был несколько успокоен этой манифестацией закона, оживился и принялся за изобретение рационализаций.[897] Он пережил счастливое избавление от смерти, последующий за этим своеобразный бред, и теперь, восстановив силы, мог ожидать, что нить его старой жизни (вернее, старой новой жизни: новой жизни, которую он планировал перед тем, как его планы были нарушены) начнется снова. По мере того, как поезд вез его дальше и дальше из сумеречной зоны его прибытия и последующего мистического пленения, унося по счастливой предсказуемости параллельных стальных полос, он все больше ощущал напряжение большого города, направляющего на него свое волшебство, и дар былой надежды подтверждался, и талант ко всеохватности возвращался, ослепляя его к прежним неудачам и открывая глаза для новых свершений. Он вскочил с места и спрыгнул на противоположную стороне купе, с лицом, символически обращенным к Лондону,[898] несмотря даже на то, что ради этого пришлось отвернуться от окна. Что ему беспокоиться об окнах? Весь Лондон, которого он жаждал, был прямо здесь, в очах его разума. Он громко произнес ее имя:

— Аллилуйя.

— Аллилуйя, брат, — подтвердил единственный, кроме него, обитатель купе. — Осанна,[899] мой добрый сэр, и аминь.[900]

* * *

— Однако я должен добавить, сэр, что мои верования совершенно вне деноминаций, — продолжил незнакомец. — Если Вы скажете «Ляиллаха», я с удовольствием отвечу полноголосым «иляллах».[901]

Джибрил понял, что его перемещение по купе и неосторожно оброненное необычное имя Алли привели попутчика к ошибке: и социальной, и теологической.

— Джон Маслама,[902] — гаркнул парень, извлекая из маленького кейса из крокодиловой кожи визитку и вручая Джибрилу. — Лично я следую своему собственному варианту универсальной веры, созданной Императором Акбаром.[903] Бог, сказал бы я — что-то сродни Музыке Сфер.[904]

Та прямота, с которой мистер Маслама взрывался словами и затем протягивал визитку, не позволяла ничего иного, кроме как сесть и дать возможность потоку направлять течение беседы. Поскольку парень выглядел охотником за вознаграждениями, казалось нецелесообразным нервировать его. В глазах своего спутника Фаришта обнаружил блеск солдата Истинной Веры, свет которой до некоторых пор он видел каждый день в своем зеркальце для бритья.

— Я хорошо преуспел в своих делах, сэр, — похвастался Маслама с превосходно отмодулированной оксфордской протяжностью. — Для коричневого[905] даже исключительно хорошо, учитывая сложность условий, в которых мы живем; надеюсь, Вы согласитесь со мной.

Легким, но красноречивым жестом толстой, мясистой руки он продемонстрировал роскошь своего одеяния: безупречный костюм-тройку ручной работы, золотые часы с брелком и цепочкой, итальянские ботинки, остроугольный шелковый галстук, драгоценные россыпи на белых накрахмаленных манжетах. Над этим костюмом английского милорда[906] возвышалась голова потрясающих габаритов с густыми, аккуратно приглаженными волосами и неправдоподобно пышными бровями, из-под которых сверкали свирепые глаза, благоразумно взятые уже Джибрилом на заметку.

— Прекрасное предположение, — согласился теперь Джибрил, от которого явно ждали ответа.

Маслама кивнул.

— У меня всегда была склонность к витиеватостям, — признал он.

Своим первым прорывом он считал изготовление рекламных джинглов:[907] той «дьявольской музыки», что вводила женщин в мир дамского белья и губных помад, а мужчин — в искушение. Теперь ему принадлежали звукозаписывающие студии по всему городу, процветающий ночной клуб «Горячий Воск»[908] и магазин, полный сверкающих музыкальных инструментов, которые были его особой гордостью и радостью. Он был индейцем из Гайаны,[909] «но ничто не стоит на месте, сэр. Люди продвигаются быстрее, чем могут летать самолеты». Он снискал успех за короткое время, «милостью Всесильного Бога. Я — постоянный посетитель воскресных служб, сэр; признаюсь, у меня есть слабость к английским псалмам, и я пою их, чтобы возвести надежную крышу».

Автобиография была завершена кратким упоминанием о существовании жены и целой дюжины детей. Джибрил выразил ему свои поздравления, втайне надеясь на дальнейшую тишину, но Маслама взорвал очередную бомбу.

— Вы можете не рассказывать мне о себе, — весело заявил он. — Разумеется, я знаю, кто Вы, хотя и никогда не ждешь, что увидишь такую персону на линии Истборн-Виктория.[910] — Он заговорщически подмигнул и поднес палец к носу. — Мамой клянусь. Я уважаю личные тайны, никаких вопросов об этом; никаких вопросов вообще.

— Я? Кто я? — Джибрил был поражен абсурдностью ситуации.

Попутчик важно кивнул, взмахнув бровями, словно насекомое — усиками.

— Вопрос вознаграждения, по-моему. Это трудные времена, сэр, для нравственного человека. Если человек не уверен в своей сущности, как он может знать, плох он или хорош? Но я кажусь Вам утомительным. Я отвечаю на свои собственные вопросы своей же верой в Него, сэр, — здесь Маслама указал на потолок купе, — и, конечно, Вы ничуть не смущены тем, что Вас узнали, поскольку Вы — знаменитый — можно сказать, легендарный — мистер Джибрил Фаришта, звезда кино и — все более и более, должен добавить я с сожалением — пиратского видео; мои двенадцать детей, моя жена и я — все мы давние восторженные поклонники ваших божественных героев.

Он схватил правую ладонь Джибрила и энергично потряс.

— Я стремлюсь к пантеистическому[911] видению, — гремел Маслама. — Моя личная симпатия к вашей работе проистекает из Вашей готовности изобразить божество любого розлива. Вы, сэр — радужная коалиция небесного; ходячая Организация Объединенных Божественных Наций![912] Иными словами, Вы — наше будущее. Разрешите Вам отсалютовать.

Он начинал источать несомненный аромат настоящего безумия,[913] и, несмотря даже на то, что еще не сказал и не сделал ничего особо экстравагантного, Джибрил тревожился и измерял расстояние до двери короткими беспокойными взглядами.

— Я склоняюсь к мнению, сэр, — продолжал вещать Маслама, — что, каким бы именем ни называли Его, это не более чем код; всего лишь шифр, мистер Фаришта, за которым скрывается истинное имя.

Джибрил продолжал молчать, и Маслама, не пытаясь скрыть разочарование, был вынужден говорить за него.

— Что это за истинное имя, чувствую я Ваш вопрос, — проговорил он, и теперь уж Джибрил точно знал, что прав; мужчина был абсолютно невменяем, а его автобиография, по всей видимости — столь же сумбурна, как и «вера». Фантазии сквозили в каждом его движении, отметил Джибрил: фантазии, маскирующиеся под реальных людей.

«Я сам навлек его на свою голову, — винил он себя. — Опасаясь за собственное здравомыслие, я привнес в свою жизнь, из бог знает каких темных пространств, этого болтливого и, возможно, опасного психа».

— Ты[914] не знаешь этого! — внезапно завопил Маслама, вскакивая на ноги. — Шарлатан! Позер! Фальшивка! Ты утверждаешь, что был экраном бессмертия, аватарой ста одного бога, а у самого в голове туман! Как это возможно, что я, бедный парень, приехавший из Бартики,[915] что на Эссекибо,[916] знаю такие вещи, а Джибрил Фаришта — нет? Фуфло! Тьфу[917] на тебя!

Джибрил поднялся на ноги, но попутчик заполнял собою почти все доступное пространство, и ему, Джибрилу, пришлось неуклюже отклониться в сторону, дабы избегнуть вращающихся молотов Масламовых рук, одна из которых все же сбила его серую шляпу. Тут же челюсть Масламы отвисла от удивления. Он, казалось, уменьшился на несколько дюймов и, застыв на несколько мгновений, с глухим стуком упал на колени.

«Что он это делает? — недоумевал Джибрил. — Зачем он поднимает мою шляпу?»

Но безумец протянул ее с извинениями.

— Я никогда не сомневался, что Вы придете, — молвил он. — Простите мой неуклюжий гнев.

Поезд въехал в туннель, и Джибрил заметил, что их окружает теплый золотистый свет, льющийся прямо у него из-за головы. В стекле скользящей двери он увидел отражение ореола вокруг своих волос.

Маслама боролся со своими шнурками.

— Всю свою жизнь, сэр, я знал, что избран, — говорил он голосом столь же скромным, как прежде — угрожающим. — Даже будучи ребенком в Бартике, я знал это. — Он снял правый ботинок и принялся стягивать носок. — Мне, — признался он, — был дан знак. — Носок был удален, обнаруживая вполне обычную с виду (разве что нестандартных размеров) ногу. Затем Джибрил сосчитал… и сосчитал снова: от одного до шести. — То же самое на другой ноге, — с гордостью заявил Маслама. — Я ни минуту не сомневался в значении этого.

Он был самозваным помощником Господа, шестым пальцем на ноге Универсальной Сущности. Было что-то ужасно неправильно с духовной жизнью планеты, думал Джибрил Фаришта. Слишком много демонов внутри людей утверждали веру в Бога.

Поезд вынырнул из туннеля. Джибрил принял решение.

— Подымайся, шестипалый Джон, — продекламировал он в своей лучшей манере индийского кинематографа. — Маслама, покажись.

Попутчик поднялся на ноги и встал, непрестанно шевеля пальцами ног и преклонив голову.

— Вот что я хочу знать, сэр, — бормотал он, — что нас ждет? Уничтожение или спасение?[918] Зачем Вы вернулись?

Джибрил стремительно соображал.

— Разведка местностью, — ответил он, наконец. — Факты по делу должны быть просеяны, нужно взвесить все pro и contra.[919] Вся эта человеческая раса подсудна, и она — ответчик с гнилым отчетом: слоистая история, тухлое яйцо. Оценки должны быть сделаны тщательно. На этот раз вынесение вердикта отложено; он будет провозглашен, когда придет время. А пока мое присутствие должно оставаться тайной, из соображений жизненной безопасности.

Он водрузил шляпу на голову, довольный собой.

Маслама неистово кивнул.

— Вы можете рассчитывать на меня, — пообещал он. — Я — человек, уважающий личную тайну. Мамой — еще раз! — клянусь!

Джибрил торопливо покинул купе, оставив за его порогом лунатичные гимны горячего почитания. Пока он мчался к дальнему концу поезда, оды Масламы стихали за его спиной.

— Аллилуйя! Аллилуйя!

По всей видимости, его новый ученик решил избрать своим гимном гендельского Мессию.[920]

Тем не менее, Джибрил остался без сопровождения и достиг, к счастью, вагона первого класса в хвосте поезда, именно так. Он был открытой планировки, с комфортабельными оранжевыми креслами, расположенными по четыре вокруг столиков, и Джибрил устроился перед окном, смотрящим в сторону Лондона, с учащенно бьющимся сердцем и шляпой, надвинутой на голову. Он попытался смириться с несомненным фактом ореола и потерпел неудачу, ибо безумие Джона Масламы позади и волнение Аллилуйи Конус впереди мешали прямому течению мыслей. Кроме того, к его отчаянию, рядом с окном поезда, сидя на летающем бухарском ковре, плыла госпожа Рекха Меркантиль, совершенно нечувствительная к метели, разыгравшейся за окном и превратившей Англию в подобие телевизора после завершения дневной программы. Она породила в нем легкое волнение, и он почувствовал, как из него вытекает надежда. Возмездие на летающем коврике: он закрыл глаза и сконцентрировался на попытке унять дрожь.

* * *

— Я знаю, что такое призраки,[921] — объявила Алли Конус на всю классную комнату девочек-подростков, чьи лица были освещены мягким внутренним светом благоговения. — В высоких Гималаях часто случается, что альпинистов сопровождают призраки тех, кто потерпел неудачу в восхождении, или печальные, но все же гордые призраки тех, кто преуспел в достижении вершины, но погиб на пути вниз.

Снаружи, в Полях,[922] снег покрывал высокие голые деревья и плоское пространство парка. Сквозь низкие, темные снежные тучи на белоснежные ковры города струился грязно-желтый свет: тонкие лучи мутного света, рождающего сердечную скуку и разрушающего грезы. Там, помнила Алли, там, на высоте восьми тысяч метров, свет такой чистый, что он как будто резонирует, звенит, подобно музыке. На плоской земле свет тоже был плоским и земным. Здесь ничто не взлетало, вяла осока и не пели птицы. Скоро стемнеет.

— Мисс Конус? — Руки девочек, поднявшиеся вверх, вернули ее в классную комнату. — Призраки, мисс? Настоящие?

— Вы водите нас за нос, верно? — Скептицизм боролся с обожанием в их глазах.

Она знала вопрос, который они действительно хотели задать и, вероятно, не решатся: вопрос о ее необыкновенной коже. Она услышала их взволнованный шепот, едва вступив в кабинет: тсс, правда, глянь, какая бледная, — невероятно. Аллилуйя Конус, чья льдистость могла сопротивляться жару восьмитысячеметрового солнца. Снегурочка Алли, ледяная королева. Мисс, почему Вы никогда не бываете загорелой? Когда она поднялась на Эверест с победоносной экспедицией Коллингвуда,[923] газеты нарекли их Белоснежкой и семью гномами,[924] хотя она вовсе не была такой диснеевской[925] милашкой: ее полные губы были бледными, а не розово-красными, ее снежно-белые волосы вместо черных, ее глаза, не невинно распахнутые, но жмурящиеся по привычке от яркого блеска высокогорных снегов. Воспоминания о Джибриле Фариште нахлынули, неожиданно захватив ее: Джибрил в какой-то момент их трех с половиной дней, грохочущий, как всегда, не зная меры в громкости речи: «Бэби, ты вовсе не айсберг, что бы там о тебе ни говорили. Ты страстная леди, биби. Жаркая, словно кахори[926]». Он притворился, что дует на ошпаренные кончики пальцев, и затряс рукой, причитая: О, как горячо! О, дайте воды! Джибрил Фаришта. Она взяла себя в руки: Хей-хо, хей-хо, мы выходим поработать![927]

— Призраки, — повторила она твердо. — Поднимаясь на Эверест, после того, как я прошла сквозь лавину, я увидела человека, сидящего в позе лотоса на голых камнях, с закрытыми глазами и в клетчатом шотландском тэмешэнте[928] на голове, поющего древнюю мантру: ом мани падме хум.[929]

По его архаичной одежде и странному поведению она сразу догадалась, что это призрак Мориса Уилсона,[930] йога,[931] который готовился к сольному восхождению на Эверест в далеком 1934-ом, голодая три недели, дабы сцементировать глубокий союз между телом и душой столь прочно, что гора оказалась бы слишком слаба, чтобы разлучить их. Он поднялся на легком аэроплане так высоко, как было возможно, намеренно устроил аварию в снежной равнине, поднялся вверх и больше не возвращался. Уилсон открыл глаза, когда Алли приблизилась, и поприветствовал ее легким кивком. Он прогуливался рядом с нею весь остаток дня или висел в воздухе, пока она продолжала восхождение. Как только он опустился животом в сугроб, он заскользил вверх, будто бы ехал на невидимых антигравитационных санях. Алли вела себя совершенно естественно, словно только что столкнулась со старым знакомым, по причинам, впоследствии скрывшимся в тени.

Уилсон справедливо заметил: «Не так часто бывает у меня компания в эти дни, ни на одном пути, ни на другом», — и, среди прочего, выразил свое глубокое раздражение по поводу Китайской экспедиции 1960-го, обнаружившей его тело. «Маленькие желтые пидоры так и захлебнулись желчью, обнаружив мой труп». Аллилуйя Конус была поражена яркой желто-черной шотландкой его безупречного костюма. Все это она рассказала воспитанницам Женской Школы Спитлбрикских Полей, написавшим ей так много писем с просьбами посетить их, что она не могла отказываться. «Вы должны, — умоляли они. — Вы можете даже жить здесь». Из окна классной комнаты она могла разглядеть свою квартиру посреди парка, едва заметную сквозь сгустившийся снегопад.

Вот что она утаила от класса: как призрак Мориса Уилсона с педантичной детальностью описывал свое собственное восхождение, а также свои посмертные открытия — например, медленный, окольный, бесконечно тонкий и совершенно непродуктивный ритуал спаривания йети,[932] свидетелем которого он стал недавно на Южной седловине,[933] — ибо ей пришло в голову, что видение чудака из 1934-го, первого человека, когда-либо попытавшегося самостоятельно штурмовать скалы Эвереста, своего рода ужасного снежного человека собственной персоной, было вовсе не случайностью, но своеобразным указателем, декларацией родства. Пророчество будущего, явившееся, возможно, для того, чтобы родилась ее тайная мечта о невозможном: мечта об одиночном восхождении. Не исключала она и того, что Морис Уилсон был ее ангелом смерти.

— Я решила поговорить о призраках, — поведала она, — потому что большинство альпинистов, спустившись с пиков, становится обеспокоенными и списывают эти истории со счетов. Но они существуют: я вынуждена признать это, даже несмотря на то, что я из тех людей, чьи ноги прочно стоят на земле.

Это было забавно. Ее ноги. Еще перед восхождением на Эверест она начала испытывать острые боли, и ее терапевт, доктор Мистри, деловая женщина из Бомбея, сообщила, что она страдает из-за низких сводов. «Попросту говоря, у Вас плоскостопие». Ее своды, и прежде слабые, были еще более ослаблены с возрастом из-за ношения кедов и другой неподходящей обуви. Доктор Мистри не могла порекомендовать многого: упражнения на сжатие пальцев ног, бег босиком по наклонной поверхности, сознательный подбор обуви. «Вы достаточно молоды, — сказала она. — Если Вы будете осторожны, Вы еще поживете. Если нет, Вы станете калекой к сорока». Когда Джибрил — проклятье! — услышал, что она поднялась на Эверест с больными ногами, он взялся за изучение этого вопроса. Он прочитал волшебные сказки Bumper Book,[934] в которых нашел историю русалки, бросившей океан[935] и принявшей человеческий облик ради мужчины, которого она любила. Она обрела ноги вместо плавника, но каждый шаг, который она делала, был для нее мучителен, как будто она шла по битому стеклу; и все же она продолжала идти, все увереннее, вдаль от моря, вглубь земли. Ты сделала это ради проклятой горы, сказал он. Ты могла бы сделать это ради человека?

Она скрыла боль в ногах от своих товарищей-альпинистов, потому что соблазн Эвереста была таким захватывающим. Но все эти дни боль по-прежнему была с нею и становилась, если такое возможно, сильнее час от часу. Случай, врожденная слабость, оказался петлей для ее ног. Конец приключениям, думала Алли; меня предали собственные ноги. Образ петли для ног остался с нею до сих пор. Чертовы китаезы, размышляла она, повторяя за призраком Уилсона. «Жизнь так легка для некоторых, — рыдала она в руках Джибрила Фаришты. — Почему им не раздают разрывающиеся от боли ноги?» Он поцеловал ее в лоб. «Для тебя это всегда было борьбой, — сказал он. — Ты хочешь чертовски многого».

Класс ждал ее, заинтригованный всем этим разговором о фантомах. Они хотели историй, ее историй. Они хотели стоять на горной вершине. Вы знаете, хотела она спросить у них, каково это — когда вся твоя жизнь сконцентрирована в одно мгновение, в несколько долгих часов? Вы знаете, что это значит, когда единственное возможное направление — вниз?

— Я была во второй паре с Шерпой Пембой,[936] — рассказывал она. — Погода стояла превосходная, превосходная. Так чисто, что тебе кажется, будто ты можешь взглянуть прямо сквозь небо куда-то вовне. Первая пара, наверное, уже на вершине, сказала я Пембе. Если погода продержится еще немного, мы сможем идти. Пемба стал очень серьезным, полное преображение, потому что раньше он был главным клоуном экспедиции. К тому же, он не бывал на вершинах прежде. На этом этапе я не планировала идти без кислорода, но когда увидела, что Пемба собирается это сделать, я подумала: хорошо, я тоже. Это было глупой прихотью, совершенно непрофессиональной, но я внезапно захотела быть женщиной, сидящей на вершине этой ублюдочной горы, человеком, а не дышащей машиной. Пемба сказал: Алли-Биби, не делай этого, но я махнула рукой. Тем временем мы пропускали первых спускавшихся, и я смогла разглядеть в их глазах нечто замечательное. Они были так возвышенны, так полны восторгом, что даже не обратили внимания, что на мне нет кислородного оборудования. Будьте осторожны, высматривая ангелов, кричали они нам. Пемба взял хороший темп дыхания, и я следом, делая вдох и выдох вместе с ним. Я чувствовала, как поднимается вверх моя голова, и я ухмылялась, просто ухмылялась от уха до уха, а когда Пемба смотрел на меня, я могла заметить, что он делает то же самое. Это походило на гримасу, как будто от боли, но это была всего лишь дурацкая радость.

Она была женщиной, приходящей к трансценденции, к чудесам души путем тяжелого физического труда продвижения к скованной льдом скалистой вершине.

— В тот момент, — сообщила она девочкам, следящим за каждым шагом ее пути наверх, — я верила во все это: в то, что вселенная имеет звук, что ты можешь поднять завесу и увидеть лицо Бога, во все. Я видела Гималаи, протянувшиеся подо мною, и это тоже был Божий лик. Пемба, должно быть, заметил что-то в моем выражении лица, что обеспокоило его, поэтому он крикнул мне: Смотри, Алли-Биби, вершина! Я помню: мы как будто проплыли по последнему карнизу прямо к пику, а потом мы оказались там, где земля раскинулась под нами во все стороны. И свет; вселенная, очищенная светом. Я хотела сорвать с себя одежду и позволить ему впитаться в мою кожу. — Ни смешка из класса; они танцевали с нею обнаженными на крыше мира. — Тогда начались видения: сплетенные радуги, танцующие в небе; сияние, льющееся вниз, подобно низринувшемуся с солнца водопаду; и были ангелы, я не шучу. Я видела их, и Шерпа Пемба — тоже. В это время мы стояли на коленях. Его зрачки выглядели абсолютно белыми, и, я уверена, мои были такими же. Я знаю, мы должны были умереть там, ослепленные снегом и дурацкий горой, но тут я услышала грохот, громкий, пронзительный звук, подобный пушке. Это вернуло меня к реальности. Я кричала Пему, пока он тоже не пришел в себя, и мы начали спуск. Погода быстро менялась; вьюга преграждала наш путь. Муть наполнила чистый, лучистый воздух, погружая его во тьму.[937] Мы едва добрались до точки сбора и вчетвером забрались в небольшую палатку Шестого Лагеря, двадцать семь тысяч футов. Больше рассказывать почти что и нечего. Все мы потом возвращались к нашему Эвересту, раз за разом, всю ночь. Но в какой-то момент я спросила: «Что это был за шум? Кто стрелял из пушки?» Они посмотрели на меня, как на ненормальную. Кому бы понадобилось делать такую чертовски глупую вещь на такой высоте, сказали они, да и в конце концов, Алли, ты, черт возьми, прекрасно знаешь, что на этой горе нет пушки. Конечно, они были правы, но я слышала ее, это я знаю точно: бабах, выстрел и эхо. Вот так-то, — закончила она резко. — Конец. История моей жизни.

Она подняла серебряноглавую трость и собралась уходить. Учительница, миссис Бари, попыталась было произнести обычную банальность. Но девочки не хотели отпускать свою гостью.

— Так что же это было тогда, Алли? — настаивали они; и она, будто ставшая вдруг на десять лет старше своих тридцати трех, пожала плечами.

— Трудно сказать, — ответила она. — Возможно, это был призрак Мориса Уилсона.

Она покинула классную комнату, тяжело опираясь на палку.

* * *

Город — Благословенный Лондон, яар, и никаких проклятых нет! — был одет в белое, подобно скорбящему на похоронах.[938] Какие, на хрен, похороны, мистер, задал себе дикий вопрос Джибрил Фаришта, уж точно не мои, а мне — проклятая надежда и уверенность. Когда поезд дополз до станции Виктория, он спрыгнул с него, не дожидаясь полной остановки, подвернул лодыжку и полез под багажные тележки и насмешки ожидающих лондонцев, следивших за его падением, вытаскивать свою чрезвычайно потрепанную шляпу. Рекхи Меркантиль нигде не было видно, и, ловя момент, Джибрил понесся сквозь расступающуюся толпу как одержимый, только для того, чтобы вновь обнаружить ее у турникета,[939] терпеливо покачивающуюся на ковре, невидимую для чьих-либо глаз, кроме его собственных, в трех футах над землей.

— Что ты хочешь, — вспыхнул он, — что у тебя за дело ко мне?

— Наблюдать за твоим падением, — немедленно ответила она. — Оглянись по сторонам, — добавила она, — я уже заставила тебя выглядеть полным придурком.

Люди очищали место вокруг Джибрила, дикого человека в пальто не по росту и истоптанной шляпе, этот мужчина говорит сам с собой, произнес детский голос, и мать ответила ему шш, дорогой, нехорошо издеваться над юродивыми. Добро пожаловать в Лондон. Джибрил Фаришта помчался к лестнице, ведущей вниз к Трубе.[940] Рекха, летящая на ковре, позволила ему оторваться.

Но когда в большой спешке он достиг северной платформы Линии Виктории,[941] он увидел ее снова. На сей раз она была цветной фотографией на рекламном сорокавосьмистраничном постере на стене у дороги, рекламирующем достоинства международной системы автоматической телефонной связи. Отправьте свой голос в Индию на ковре-самолете, советовала она. Не нужно ни джиннов, ни ламп. Он испустил громкий крик, еще раз заставив своих попутчиков усомниться в его здравом рассудке, и сбежал на южную платформу, к только что тронувшемуся поезду. Он вскочил на борт и обнаружил там Рекху Меркантиль, держащую на коленях скатанный в трубочку ковер. Двери со стуком захлопнулись за ним.

В тот день Джибрил Фаришта носился по всем веткам лондонской подземки, и Рекха Меркантиль находила его повсюду, куда бы он ни пошел; она была рядом с ним на бесконечных эскалаторах Оксфордского Цирка[942] и в плотно набитых лифтах Тафнелл-парка,[943] притираясь к нему в манере, которую при жизни считала весьма возмутительной. Снаружи от линий метрополитена она швыряла фантомы своих детей с верхушек разлапистых деревьев, а когда он вышел на воздух возле Банка Англии,[944] театрально сбросилась с апекса[945] его неоклассического[946] фронтона.[947] И даже несмотря на то, что у него не было никакого представления об истинном обличии этого самого изменчивого и хамелеонистого из городов, он креп в убеждении, что Лондон продолжает менять свой облик даже сейчас, когда Джибрил наматывает круги под ним, в результате чего станции подземки переползали с линии на линию и следовали друг за другом в очевидно случайной последовательности. Неоднократно он выскакивал, задыхаясь, из этого подземного мира, в котором перестали действовать законы пространства и времени, и пытался поймать такси; однако никто не хотел останавливаться, и ему приходилось погружаться обратно в эти адские дебри, в этот лабиринт без разгадки, и продолжать свои эпические странствия. Наконец, истощенный и потерявший надежду, он сдался фатальной логике безумия и сошел на произвольно выбранной и, по его расчетам, последней бессмысленной станции своего долгого и бесполезного путешествия в поисках химеры исцеления. Он выбрался в душераздирающее безразличие занесенной мусором улицы, наводненной транзитными грузовиками. Уже опустилась тьма, когда он, пошатываясь и истратив последние резервы оптимизма, добрел до незнакомого парка, освещенного полным спектром эктоплазматического[948] блеска вольфрамовых ламп. Когда он опустился на колени в уединенности зимней ночи, он увидел женскую фигуру, медленно приближающуюся к нему через заснеженный газон, и решил, что это, должно быть, его немезида, Рекха Меркантиль, явилась, чтобы подарить ему смертельный поцелуй, чтобы утащить его в преисподнюю более глубокую, чем та, на которую обрекла она свою израненную душу. Он уже не таился и, когда женщина подошла к нему, упал вперед на свои ладони; его пальто свободно разметалось вокруг него и придавало ему вид гигантского умирающего жука, напялившего, по неясной причине, грязную серую фетровую шляпу.

Будто издалека услышал он, как с губ женщины сорвался потрясенный сдавленный крик, в котором перемешались недоверие, радость и странное негодование, и прямо перед тем, как чувства оставили его, он понял, что Рекха позволила ему — до поры, до времени — достичь иллюзии безопасной гавани: так, чтобы триумф над ним мог стать еще приятнее, чем прежде.

— Ты жив, — произнесла женщина, повторяя первые слова, когда-либо сказанные ему. — Ты вернулся к жизни. Вот в чем суть.

Улыбнувшись, он заснул в плоскостопных ногах Алли под падающим на город снегом.