"Сатанинские стихи" - читать интересную книгу автора (Рушди Ахмед Салман)
VI.Возвращение в Джахилию
Не слушай трусливых и низких советов.Беги, Аррани, от дворцовых дверей:Цари никогда не любили поэтов,Поэты всегда презирали царей.А. Аррани
Когда Баал-поэт увидел одинокую слезинку цвета крови, сочащуюся с угла левого глаза статуи Ал-Лат в Доме Черного Камня, он понял, что Пророк Махаунд на пути обратно в Джахилию после своего четвертьвекового изгнания.[1594] Он яростно рыгнул — несчастье возраста, грубость, кажущаяся присущей генералу, чье тело стало более плотным с годами, чей язык стал таким же плотным и малоподвижным, как и тело, чья медленно замерзающая кровь превратила пятидесятилетнего Баала в фигуру, весьма отличную от самого себя в молодости. Иногда ему казалось, что и сам воздух стал более плотным, сопротивляясь ему, чтобы даже короткая прогулка оставляла его задыхающимся, с болью в руках и перебоями в сердце[1595] … И Махаунд, должно быть, изменился тоже, ибо в блеске и всемогуществе возвращался он туда, откуда сбежал с пустыми руками, лишившись того важного, чем была для него его жена. Махаунду шестьдесят пять.[1596] Наши имена сходятся, расходятся и встречаются снова, думал Баал, но люди, проходя мимо имен, не остаются прежними. Он покинул Ал-Лат, чтобы выйти на яркий солнечный свет, и услышал за спиной тонкое хихиканье. Он важно обернулся; никого. Лишь подол халата исчезает за углом. В эти дни прогуливающийся Баал часто слышал смех незнакомцев на улице.
— Ублюдок! — крикнул он срывающимся голосом, шокируя других поклоняющихся в Доме. Баал, ветхий поэт, снова ведет себя отвратительно.
Он пожал плечами и направился домой.
Джахильский город больше не состоял из песка. Иначе говоря, проходящие годы, колдовство пустынных ветров, каменеющая луна, забвение людей и неизбежность прогресса укрепили город так, что он лишился своих прежних, изменчивых, временных качеств миража, в котором могли жить люди, и стал вполне прозаичным местом, ограниченным и (подобно его поэтам) обнищавшим. Махаунд отрастил длинные руки; его могущество окружило Джахилию, отрезав ей приток свежей крови: ее паломников и караваны. Ярмарки Джахилии нынче представляли собой жалкое зрелище.
Даже взгляд самого Гранди потускнел, а его белые волосы поредели так же, как и зубы. Его наложницы умирали от старости, и ему не хватало энергии — или, как твердили злые языки в коротких переулках города, желания — заменить их. Когда он забывал бриться несколько дней, его взгляд еще более наполнялся выражением упадка и поражения. Только Хинд оставалась такой же, как и прежде.
В ее репутации всегда было что-то от ведьмы, что могла навести на тебя болезнь, если ты не склонился перед прахом ее ног; оккультиста,[1597] умеющего превращать людей в змей, наполняя ими пустыню, а затем ловящего за хвост и зажаривающего в коже на вечернюю трапезу. Теперь, когда она достигла шестидесяти, легенды о способностях Хинд к некромантии[1598] получили новое подтверждение благодаря ее экстраординарному и противоестественному нежеланию стареть. Пока все вокруг погружалось в стагнацию, пока старые банды Акул достигли среднего возраста и засели за уличную игру в карты и кости на углу, пока старые узелковые ведьмы и акробаты умирали с голоду в оврагах, пока вырастало поколение, чей консерватизм и беспрекословное поклонение материальному были рождены постоянным ожиданием бедности и безработицы, пока большой город терял свое значение и даже культ мертвых утрачивал популярность благодаря верблюдам Джахилии, чье нежелание оставаться с надрезанными сухожилиями в человеческих могилах можно было легко понять… пока, иначе говоря, Джахилия все более погружалась в распад, лицо Хинд не перечеркнула ни единая морщинка, ее тело оставалось стройным, как у юной девы, ее волосы — по-прежнему черными, как вороново крыло, ее глаза — искрящимися, словно ножи, ее поведение — столь же надменным, ее голос — таким же струящимся и не терпящим возражений. Хинд — не Симбел — управляла теперь городом; или, во всяком случае, она была в этом уверена.
По мере того, как Гранди погружался в мягкую и тучную старость, Хинд сочиняла серию предостерегающих и поучительных посланий, или булл,[1599] для жителей города. Они расклеивались на всех городских улицах. Поэтому именно Хинд, а не Абу Симбел, мыслилась джахильцами в качестве воплощения города, его живой аватары, ибо они находили в ее физической неизменности и непоколебимых решениях ее прокламаций гораздо более приемлемое описание их самих, нежели та картина, которую они наблюдали в зеркале источенного временем лица Симбела. Листовки Хинд были куда влиятельнее, нежели стихи какого-нибудь поэта. Она до сих пор была сексуально ненасытна и переспала со всеми писателями города (хотя и минуло много лет с тех пор, как она пускала в свою постель Баала); теперь писатели были исчерпаны, отвергнуты, а она оставалась необузданной. С мечом случилось то же, что и с пером. Она была той Хинд, что, замаскировавшись под мужчину, присоединилась к джахильской армии и, используя колдовство, дабы отклонять все копья и мечи, разыскивала убийцу своих братьев сквозь бурю войны. Хинд, насмерть забившей дядюшку Пророка и съевшей печень старика Хамзы и его сердце.[1600]
Кто мог противиться ей? За ее вечную молодость, которая была также их молодостью; за ее свирепость, дарующую им иллюзию неукротимости; и за ее буллы, которые были отказом от времени, истории, возраста,[1601] которые воспевали нетускнеющее великолепие города и бросали вызов уличной грязи и ветхости, которые настаивали на величии, на лидерстве, на бессмертии, на статусе джахильцев как хранителей божественного… за эти сочинения люди прощали ее легкое поведение, они закрывали глаза на рассказы о Хинд, взвешивающей изумруды на свой день рождения, они игнорировали слухи об оргиях, они смеялись, когда им говорили о размерах ее гардероба, об этой пятьсот восьмидесяти одной ночной сорочке, сшитой из сусального золота,[1602] и четырехсот двадцати парах серебряных башмачков.[1603] Граждане Джахилии ходили по все более опасным улицам, на которых убийство из-за мелочей превратилось в банальность, на которых старухи подвергались изнасилованиям и ритуальным убийствам,[1604] на которых голодные бунты жестоко подавлялись личными полицейскими силами Хинд, Мантикорпусом;[1605] и, несмотря на свидетельство глаз, животов и бумажников, они верили тому, что шептала Хинд им в уши: Правление, Джахилия, мировая слава.
Не все они, конечно. Не, например, Баал. Который устремлял взор вдаль от общественных дел и слагал поэмы безответной любви.
Чавкая белой редькой,[1606] он добрался до дома, пройдя под темной сводчатой аркой в потрескавшейся стене. Там был небольшой полуразрушенный дворик, замусоренный перьями, растительными очистками, кровью. Ни следа человеческой жизни: лишь мухи, тени, страхи. В эти дни необходимо всегда быть на страже. Секта смертоносных хашашинов[1607] бродила по городу. Богатые горожане знали, что следует приближаться к дому с противоположной стороны улицы, дабы удостовериться, что за домом не следят; если на горизонте было чисто, они мчались к дверям и захлопывали их за своей спиной прежде, чем какой-нибудь затаившийся преступник мог преградить им путь. Баала не беспокоили такие предосторожности. Когда-то он был богат, но это было четверть века назад. Теперь же не было никакого спроса на сатиру — всеобщий страх перед Махаундом сокрушил рынок оскорблений и остроумия. А с ослаблением культа мертвых начался и острый упадок заказов на эпитафии и триумфальные оды мести. Времена были тяжелы для всех.
Грезя о давно канувших в прошлое банкетах, Баал поднялся по шаткой деревянной лестнице в свою маленькую верхнюю комнатушку. Что у него можно украсть? Он не стоит ножа. Открыв дверь, он собрался войти, когда удар заставил его отлететь к дальней стене с окровавленным носом.
— Не убивайте меня, — вслепую взвизгнул он. — О боже, не убивайте меня, умоляю, о!
Чужая рука закрыла дверь. Баал знал, что, как бы громко он ни кричал, они останутся один, отделенные от мира в этой неухоженной комнате. Никто бы не пришел; он сам, услыша вопль своих соседей, придвинул бы кровать к собственной двери.
Плащ с капюшоном полностью скрывал лицо злоумышленника. Баал вытер кровоточащий нос, встал на колени, неудержимо дрожа.
— У меня совсем нет денег, — причитал он. — У меня нет ничего.
Затем незнакомец заговорил:
— Если голодная собака ищет еду, она не заглядывает в конуру. — А затем, после паузы: — Баал. Как мало от тебя осталось. Я надеялся на большее.
Теперь Баал чувствовал себя странно оскорбленным — не меньше, чем испуганным. Был ли это некий безумный поклонник, который убьет его за то, что в нем больше не осталось силы для прежней работы? Все еще дрожа, он предпринял попытку самоосуждения.
— Встречаясь с автором, часто бываешь разочарован, — заметил он.
Незнакомец проигнорировал эту реплику.
— Махаунд приходит, — сказал он.
Эта плоская формулировка наполнила Баала глубочайшим ужасом.
— Что он собирается сделать со мной? — вскричал он. — Что он хочет? Это было давным-давно — целую жизнь — больше, чем целую жизнь назад. Что он хочет? Вы от него, Вы посланы им?
— Память о нем столь же длинная, как и его лицо, — произнес пришелец, откидывая капюшон. — Нет, я — не его посланник. У тебя и у меня есть кое-что общее. Мы оба боимся его.
— Ты — иммигрант, — вспомнил Баал. — Перс. Сулейман.[1608]
Перс криво улыбнулся.
— Салман, — поправил он. — Не мудрый, но мирный.[1609]
— Ты был одним из самых близких к нему, — озадаченно отметил Баал.
— Чем ближе ты к фокуснику, — горько ответил Салман, — тем легче тебе раскусить его трюки.
И вот что снится Джибрилу:
В оазисе Иасриб последователи новой веры Покорности оказались безземельными и потому бедными. Много лет они обеспечивали себя акциями бандитизма, нападая на богатые караваны верблюдов, идущих к Джахилии и от нее. У Махаунда не было времени для угрызений совести, поведал Салман Баалу, как и приступов сомнения о целях и средствах.[1610] Верные жили беззаконием, но в те годы Махаунд — или следует сказать Архангел Джибрил? — сказать Ал-Лах? — стал одержим законом. Средь пальмовых деревьев оазиса Джибрил являлся Пророку и извергал правила, правила, правила, пока верным не показалась невыносимо тягостной перспектива дальнейших откровений, сообщил Салман; правила о каждой проклятой вещи: если человек пердит, позволено ли ему поворачивать лицо в сторону ветра, правило о том, какой рукой подтирать задницу.[1611] Получилось так, как будто никакой аспект человеческого существования не должен был оставаться нерегламентированным, свободным. Откровение — провозглашение — сообщало верным, сколько есть, как глубоко спать и какие сексуальные позы были санкционированы Богом; так, они узнали, что гомосексуализм и миссионерская позиция одобрены архангелом, при том, что под запрет попали все те положения, в которых женщина находилась сверху;[1612] далее Джибрил предоставил список разрешенных и запрещенных тем для беседы и отметил части тела, которые нельзя было почесать, сколь бы невыносимый зуд они ни испытывали. Он наложил вето на потребление креветок,[1613] этих причудливых созданий из другого мира, которых ни один верный не видел ни разу в жизни, и требовал, чтобы животные умерщвлялись медленно, от потери крови,[1614] дабы, в совершенстве прочувствовав свою смерть, могли они достичь понимания значения своих жизней, ибо только в момент смерти живые твари осознают, что жизнь была реальностью, а не некой разновидностью сновидения.[1615] Джибрил-архангел определил также способ, которым должен быть погребен каждый мужчина, и как должна быть разделена его собственность,[1616] что привело Салмана Перса в недоумение, ибо эти наставления Бога пристали бы скорее бизнесмену. Именно поэтому вера его оказалась разрушенной, поскольку он вспомнил, что, конечно же, сам Махаунд был бизнесменом, и чертовски успешным при этом; личностью, которая организовывала и управляла чрезвычайно естественно, потому что слишком уж удобной была возможность придумать такого чересчур деловитого архангела, который передавал бы управленческие решения этого высоко корпоративного, хоть и нематериального Бога.
С тех пор Салман стал замечать, что ангельское откровение слишком склонно к чрезмерному прагматизму и расчетливости, ибо, когда верные обсуждали взгляды Махаунда по любому вопросу — от возможности космических путешествий до вечности Ада, — являлся ангел с ответом, и он всегда был на стороне Махаунда, утверждая без малейшей тени сомнения, что человек никогда не сможет путешествовать на луну,[1617] и будучи столь же уверенным во временном характере проклятия: даже большинство злых духов будет очищено в конечном итоге адским огнем и найдет свой путь в ароматные сады, Гюлистан и Бостан. Было бы совсем другое дело, жаловался Салман Баалу, если бы Махаунд принимал свою позицию после получения откровения от Джибрила; но нет, он только что сформулировал закон, и ангел подтверждал его впоследствии; итак, я носом почуял скверный запах от всего этого и подумал, что это, должно быть, благоухания тех сказочных и легендарных нечистых тварей, что носят это имя, креветки.
Рыбный запах начал овладевать Салманом, который был самым высокообразованным из ближайших соратников Махаунда в связи с превосходной образовательной системой, господствующей в те времена в Персии. Благодаря своей схоластической[1618] продвинутости Салман был назначен официальным писцом Махаунда, и потому на него пало бремя записывать бесконечно умножающиеся правила. Все эти откровения прагматизма, сообщил он Баалу, и чем дальше, тем тягостнее становилась моя работа.
На некоторое время, однако, ему пришлось отставить свои подозрения, ибо армии Джахилии выступили на Иасриб, решив прихлопнуть назойливых мух, досаждающих их караванам и создающих помехи бизнесу. Что за этим последовало, нет нужды повторяться, сказал Салман, но поразившая его затем вспышка самовосхваления заставила похвастаться Баалу, как он лично спас Иасриб от верного уничтожения, как сохранил он шею Махаунда своей идеей о траншее. Салман убедил Пророка вырыть огромный ров вокруг всего не огороженного стеной оазисного поселения, сделав его столь широким, чтобы его не смогли перепрыгнуть даже легендарные арабские скакуны прославленной джахильской кавалерии. Ров: с заточенными кольями на дне. Когда джахильцы увидели эту бесчестную процедуру неспортивного рытья канавы, присущее им понятие рыцарства и чести вынудило их вести себя так, словно никакого рва не было и в помине, и гнать лошадей прямо туда, к верной погибели.[1619] Цвет джахильской армии, люди наравне с конями, окончил свои дни пронзенным на заостренных кольях ограждений Салмана Перса: иммигрант не собирался играть с врагами в благородные игры.[1620]
— А после поражения Джахилии? — сокрушался Салман. — Ты думаешь, я стал героем? Я не тщеславен, но где были общественные почести, где была благодарность Махаунда, почему архангел не упомянул меня в своих посланиях? Ничего, ни слога, словно они тоже считали придуманную мною траншею дешевой уловкой, чужеземной вещицей, несправедливостью, бесчестием; как будто их мужественность пострадала из-за этого, как будто я оскорбил их гордость, спасая их шкуры. Я держал рот на замке и ничего не сказал, но я потерял много друзей после этого, скажу я тебе; люди ненавидят, когда ты делаешь для них доброе дело.
Несмотря на Иасрибскую канаву, верные лишились множества людей на войне с Джахилией. За время своих набегов они потеряли столько жизней, сколько и забрали. И в конце войны, presto, Архангел Джибрил проинструктировал выживших мужчин не брать в жены вдов, дабы, вступая в повторный брак вне своей веры, они не стали бы потерянными для Покорности. Ах, какой прагматичный ангел, изгалялся перед Баалом Салман. К этому времени он извлек бутылку тодди[1621] из складок плаща, и эти двое неуклонно напивались в угасающем свете. Салман становился все более болтливым по мере того, как понижался уровень желтой жидкости в бутылке; Баал не мог припомнить, когда прежде был свидетелем подобной бури словоизлияний. О, эти сухие откровения, кричал Салман, нам даже сказали, что это не имеет значения, если мы уже были женаты, что нам можно содержать до четырех жен, если мы только можем себе это позволить; в общем, представь себе, парни действительно велись на это.
Чем закончилось у Салмана с Махаундом: вопросом о женщинах; и о Сатанинских стихах. Послушай, я не какой-нибудь там сплетник, пьяно доверился Салман, но после смерти жены Махаунд совсем не ангел, понимаешь, о чем я? Но в Иасрибе он почти выиграл свое пари. Эти женщины там: они сделали его бороду почти седой за год. Пунктик с нашим Пророком, мой дорогой Баал, в том, что он не любит, когда его женщины могут ответить, он ищет матерей и дочерей, вспомни о его первой жене, а потом об Аише: слишком старая и слишком молодая, две его любви. Он не любит выбирать по своему росту. Но в Иасрибе женщины другие, ты не знаешь, здесь, в Джахилии, вы привыкли приказывать вашим женщинам, но там они не потерпят этого. Когда мужчина женится, он уходит в семью своей жены! Вообрази! Жуть, верно? И все время замужества у жены есть собственный шатер. Если она хочет избавиться от мужа, она переворачивает шатер в противоположную сторону, чтобы, подойдя к нему, мужчина обнаружил ткань там, где должна была быть дверь, и это значит, что ему дали развод, он ничего не может с этим поделать. Ладно, наши девчонки стали поступать так же, решили показать, какова их суть, так сразу бах, появляется книга правил, ангел начинает изливать правила о том, чего не должны делать женщины, он берется сдерживать их в тех отношениях послушания, которые предпочитает Пророк, послушание или материнство, ходи в трех шагах позади или мудро сиди дома и потирай свои подбородки. Как женщины Иасриба смеялись над верными, клянусь, но этот человек — волшебник, никто не мог противиться его обаянию; верные женщины делали все, что он от них требовал. Они Покорились: в конце концов, он предлагает им Рай.
— Так или иначе, — заметил Салман ближе к донышку бутылки, — в конце концов, я решил испытать его.
Однажды ночью персидский писец увидел сон, в котором парил над фигурой Махаунда в пещере Пророка на Конусной Горе. Сперва Салман воспринимал его не более как мечтательную ностальгию о прежних днях в Джахилии, но потом его поразило, что ракурс, с которого он смотрел во сне, был таковым архангела, и в тот же миг память об инциденте с Сатанинскими стихами вернулась к нему так ярко, словно он случился только вчера.
— Быть может, во сне я видел себя не Джибрилом, — вспоминал Салман. — Быть может, я был Шайтаном.
Именно реализация этой возможности дала ему дьявольскую идею. Позднее, сидя в ногах у Пророка и записывая правила правила правила, он взялся тайно изменять их.
— Сперва мелочи. Если Махаунд рассказывал стих, в котором Бог был назван всеслышащим, всезнающим, я писал всезнающий, всемудрый.[1622] Вот и все: Махаунд не замечал исправлений. Так что я, фактически, принялся сам записывать Книгу, или, во всяком случае, перезаписывать, пачкая слово Божие своим собственным профаническим языком. Но, святые небеса, если мой скудный слог не мог отличить от Откровения сам Посланник Божий, что это значило? Что говорило это о качестве божественной поэзии? Смотри, клянусь, я был потрясен до глубины души. Одно дело быть ловким ублюдком, которого почти подозреваешь в странном бизнесе, но совсем другое — обнаружить, что ты прав. Послушай: я изменил свою жизнь ради этого человека. Я оставил свою страну, пересек мир, поселился среди людей, которые считают меня мерзким иностранным трусом, жаждущим спасения, которые ни разу не оценили меня по достоинству, да дело не в этом. Правда вот в чем: когда я сделал это первое крохотное исправление, всемудрый вместо всеслышащий, я ждал — я хотел этого, — что перечитаю это Пророку, и он скажет: Что с тобой, Салман, ты оглох? И я ответил бы: Упс, о боже, какой досадный промах, как я мог, я все исправлю. Но этого не случилось; и теперь я писал Откровение, и никто не замечал, а у меня не было храбрости признаться. Мне было до нелепости страшно, скажу я тебе. Кроме того: я был печальнее, чем когда-либо. Поэтому мне пришлось продолжать. Может быть, он был невнимателен только однажды, думал я, каждый может ошибиться. Так что в следующий раз я заменил нечто большее. Он сказал Христианин, я записал еврея. Конечно, он заметит; разве может быть иначе? Но когда я читал ему главу, он кивал и вежливо благодарил меня, и я вышел из его шатра со слезами на глазах.[1623] Тогда я понял, что мои дни в Иасрибе сочтены; но я был должен продолжать это делать. Я был должен. Что подобно горечи человека, узнавшего, что верил в призрак?! Я паду, я знал, но он падет вместе со мной. Поэтому я продолжил свои выходки, изменяя стихи, пока однажды не прочитал ему свои строки и не увидел, как он хмурился и тряс головой, словно пытаясь прочистить свои мозги, а потом медленно кивнул — одобрительно, хотя и с некоторым сомнением. Я понял, что достиг предела, и что в следующий раз, когда я возьмусь переписывать Книгу, он все узнает. Той ночью я лежал с открытыми глазами, держа его судьбу в своих руках так же, как и свою собственную. Если я позволю себя уничтожить, я могу уничтожить его тоже. Мне пришлось выбирать той ужасной ночью, предпочту ли я смерть заодно с местью — жизни без ничего. Как видишь, я выбрал: жизнь. Перед рассветом я покинул Иасриб на своем верблюде и отправился в путь, страдая от многочисленных злоключений, которых я не потрудился избегнуть, назад в Джахилию. А теперь Махаунд возвращается с триумфом; так что я все-таки потеряю свою жизнь. И его могущество стало слишком велико для меня, чтобы я смог разрушить его теперь.
Баал спросил:
— Почему ты уверен, что он убьет тебя?
Салман Перс ответил:
— Таково его Слово против моего.
* * *
Когда Салман соскользнул в беспамятстве на пол, Баал улегся на грубый соломенный матрац, чувствуя стальной обруч боли вокруг лба, предупреждающий дрожь в сердце. Часто усталость от жизни заставляла его жаждать старости, но, как заметил Салман, мечта о чем-то сильно отличается от столкновения с фактом оного. Теперь на некоторое время он осознал, что мир смыкается вокруг него. Он больше не мог притворяться, что глаза служат ему так же, как должны, и их тусклость сделала его жизнь еще более темной, более трудной для понимания. Все детали смазались и пропали: неудивительно, что родник его поэзии иссох. Уши тоже стали подводить его. Такими темпами теряя остроту чувств, он скоро будет отрезан от всего мира… но, может быть, у него никогда и не было шанса. Махаунд приближался. Может быть, он никогда уже не поцелует женщину. Махаунд, Махаунд. Почему это пьяное трепло пришло ко мне, думал он сердито. Какое отношение я имею к его предательству? Каждый знает, почему я написал те сатиры много лет назад; он должен знать. Что Гранди угрожал и измывался. Я не могу нести за это ответственность. И все равно: где он теперь, этот гарцующий, насмешливый, дивный мальчишка, Баал-острослов? Я не знаю его. Взгляните на меня: тяжелый, унылый, близорукий, скоро стану глухим. Кому я угрожаю? Ни одной душе. Он начал трясти Салмана: проснись, я не хочу с тобой связываться, ты навлечешь на меня неприятности.
Перс храпел на полу, прислонившись спиной к стене, его голова свесилась, словно кукольная; Баал, измученный головной болью, вернулся в постель. Его стихи, думал он, какими они были? В чем суть проклятье, он даже не мог их вспомнить как следует у них — Покорных — в эту ночь да, что-то вроде того, впрочем, этому вряд ли стоит удивляться суть их — бегство прочь, так, во всяком случае, оно заканчивалось. Махаунд, суть любой новой идеи заключается в двух вопросах. Когда она слаба: пойдет ли она на компромисс? Мы знаем ответ на этот первый. И теперь, Махаунд, по твоему возвращению в Джахилию, пришло время для второго вопроса: Как ты ведешь себя, когда побеждаешь? Когда твои враги — в руках твоего милосердия, и твоя власть стала абсолютной: что тогда? Мы все изменились: все мы, кроме Хинд. Которая, судя по тому, что наговорил этот пьянчуга, скорее женщина Иасриба, чем Джахилии. Неудивительно, что твои две не прельщали ее: она не станет ни твоей матерью, ни твоим ребенком.
Погружаясь в сон, Баал рассматривал свою бесполезность, свое неудавшееся искусство. Теперь, когда он отказался от любых общественных платформ, его стихи были полны потерь: молодости, красоты, любви, здоровья, невинности, цели, энергии, уверенности, надежды. Потери знания. Потери денег. Потери Хинд. Фигуры уходили от него в его оды, и чем более неистово он взывал к ним, тем быстрее они исчезали. Пейзаж его поэзии до сих пор оставался пустыней, по которой ползли дюны с перьями белого песка, осыпающегося с их вершин. Мягкие горы, незавершенные путешествия, непостоянство шатров. Как сделать карту страны, которая каждый день перетекает в новую форму? Такие вопросы сделали его язык слишком абстрактным, его образы — слишком жидкими, его размер — слишком неровным. Это приводило к созданию химерических форм, львиноголовых козлотелых змеехвостых невероятностей,[1624] чьи очертания стремились измениться в самый миг своего появления, дабы демотика[1625] оттесняла его с пути по линии классической чистоты, а образы любви непрестанно деградировали за счет вторжения элементов фарса. Ничто не остается от этого материала, думал он тысячу раз и снова, и когда беспамятство приблизилось, он решил, умиротворенный: Никто не помнит меня. Забвение безопасно. Затем его сердце сбилось с ритма, и он моментально пробудился, испуганный, холодный. Махаунд, возможно я избегну твоей мести. Он провел всю ночь без сна, прислушиваясь к ворочанию Салмана, его океанскому храпу.
Джибрилу снятся походные костры:
Знаменитая и нежданная фигура ступает в эту ночь меж походными кострами армии Махаунда. Возможно, из-за темноты (или, быть может, из-за невероятности его пребывания здесь), кажется, что к Гранди Джахилии вернулось на короткий миг его могущество, часть силы его прежних дней. Он прибыл один; и проведен Халидом, некогда служившим водоносом, и бывшим рабом Билалем на четверть Махаунда.
Далее, Джибрилу снится возвращение Гранди домой:
Город полон слухами, и толпа собралась перед домом. Через некоторое время можно ясно услышать звук голоса Хинд, возвысившийся в гневе. Затем на верхнем балконе Хинд является самолично и требует, чтобы толпа порвала ее мужа на маленькие кусочки. Гранди появляется около нее; и получает звонкие, оскорбительные оплеухи по обеим щекам от своей любящей жены. Хинд обнаружила, что, несмотря на все ее усилия, не смогла уберечь Гранди от сдачи города Махаунду.
Симбел в своем поражении утратил многое из своей недавней тонкости. Он позволяет Хинд бить его, а затем спокойно обращается к толпе. Он говорит: Махаунд обещал, что пощадит всякого, кто будет находиться за стенами Гранди.
— Так входите, вы все, и приводите ваши семьи тоже.
Хинд отвечает на глазах у рассерженной публики:
— Ты старый дурак. Сколько горожан могут поместиться внутри единственного дома, даже этого? Ты спасал свою собственную шею. Пусть теперь они разорвут тебя и скормят муравьям.
Тем не менее, Гранди спокоен.
— Махаунд также обещает, что все, кто останется в домах, за закрытыми дверьми, будут в безопасности. Если вы не хотите входить в мой дом, тогда идите в свой собственный и ждите.
Третий раз его жена пытается обратить толпу против него; это — балконная сцена ненависти вместо любви.[1627] Не может быть никакого компромисса с Махаундом, кричит она, ему нельзя доверять, люди должны отвергнуть Абу Симбела и готовиться биться до последнего мужчины, до последней женщины. Сама она готова сражаться рядом с ними и умереть за свободу Джахилии.
— Вы просто распластаетесь перед этим лжепророком, этим Даджжалом?[1628] Можно ли ждать чести от человека, собравшегося штурмовать город своего рождения? Можно ли надеяться на компромисс от бескомпромиссного, на жалость от беспощадного? Мы — могущественные из Джахилии, и наши богини, прославленные в битвах, победят.
Она приказывает, чтобы они сражались во имя Ал-Лат. Но люди начинают расходиться.
Муж и жена стоят на балконе, и людях видят их как на ладони. Поскольку так долго эти двое служили городу зеркалами; и потому что в последнее время джахильцы предпочитали образ Хинд серости Гранди, они страдают теперь от глубокого удара. Те, кто оставался убежденным в величии и неуязвимости города, кто желал верить этому мифу вопреки всем фактам, были людьми, охваченными своего рода сном или безумием. Теперь Гранди пробудил их от этого сна; они испытывают дезориентацию, протирают глаза, сперва неспособные поверить — если мы столь могущественны, как тогда мы упали столь быстро, столь глубоко? — а затем приходит убежденность и показывает им, что вера их ютилась на облаке, на страстности хиндиных прокламаций и очень мало на чем еще. Они прощаются с нею — и с нею, с надеждой. Погрузившись в отчаяние, люди Джахилии расходятся по домам, чтобы запереть двери.
Она кричит на них, умоляет, рвет на себе волосы.
— Явитесь в Дом Черного Камня! Явитесь и принесите жертву Лат!
Но они ушли. И Хинд и Гранди одни на балконе, пока на Джахилию опускается великое безмолвие, приходит великая недвижность, и Хинд склоняется над стенами дворца и закрывает глаза.
Это конец. Гранди бормочет мягко:
— Мало у кого из нас так много причин бояться Махаунда, как у тебя. Если ты уплетаешь внутренности любимого дядюшки какого-нибудь кука, сырым, без соли и без лука,[1629] не удивляйся потом, если он тоже обойдется с тобой как с мясом.
Потом он оставляет ее и спускается к улицам (с которых исчезли даже собаки), отпирать городские ворота.
Джибрилу снится храм:
Пред открытыми вратами Джахилии стоит храм Уззы. И обратился Махаунд к Халиду, что прежде был водоносом, а ныне нес куда большее бремя: «Пойди же и очисти место сие[1630]». Тогда Халид с отрядом мужей обрушился на храм, ибо Махаунд не мог позволить себе войти в город, доколе такая мерзость стояла в его вратах.
Когда хранитель храма из племени Акулы увидел подходящего Халида во главе множества воинов, он взял меч и направился к идолу богини. Обратившись к ней с последней молитвой, он повесил свой меч ей на шею, молвив: «Ежели воистину ты богиня, о Узза, защити себя и слугу своего от прихода Махаунда». Затем Халид вступил в храм, и, поскольку богиня не шевелилась, хранитель провозгласил: «Ныне узнал я наверняка, что Бог Махаунда — истинный Бог, а этот камень — всего лишь камень».
Затем Халид сокрушил храм и идола и вернулся в шатер Махаунда. И спросил Пророк: «Что видел ты?» Халид развел руками. «Ничего», — ответил он. «Тогда ты не сокрушил ее, — вскричал Пророк. — Иди снова и закончи труды свои». Тогда Халид вернулся к руинам храма, и там огромная женщина, вся черная, если бы не длинный алый язык, бродила по ним, обнаженная с головы до пят; ее черные волосы волнами стекали от головы к лодыжкам. Приблизившись к нему, она остановилась и молвила ужасным гласом серы и адского пламени: «Вы слышали про Лат, и Манат, и Уззу — Третью, Иную? Они — Возвышенные Птицы…» Но Халид прервал ее, сказав: «Узза, это Дьявольские стихи, и ты — дочь Дьявола: тварь, заслуживающая не поклонения, но отвержения». Затем он достал свой меч и сразил ее.
И он вернулся в шатер Махаунда и поведал о том, что видел. И сказал Пророк: «Ныне можем мы войти в Джахилию», — и они собрались, и вступили в город, и овладели им во Имя Высочайшего, Сокрушителя Человеков.
* * *
Сколько идолов в Доме Черного Камня? Не забывайте: триста шестьдесят. Бог солнца, орел, радуга. Колосс Хубал. Триста шестьдесят ждут Махаунда, зная, что их не пощадят. И — не пощадили; но давайте не будем тратить время. Статуи пали; камень разрушен; что должно быть сделано — сделано.[1631]
После очищения Дома Махаунд поставил шатер на старой ярмарочной площади. Люди толпятся вокруг шатра, принимая победоносную веру. Покорность Джахилии: она тоже неизбежна, так что не будем задерживаться.
Пока джахильцы склоняются перед ним, бормоча спасительные сентенции, нет Бога кроме Ал-Лаха, Махаунд шепчется с Халидом. Кое-кто не стал перед ним на колени; кое-кто долгожданный.
— Салман, — желает знать Пророк. — Его нашли?
— Еще нет. Он скрывается; но это продлится недолго.
Его отвлекают. Укрытая вуалью женщина становится на колени перед ним, целуя ему ноги.
— Ты должна остановиться, — велит он. — Только Богу нужно поклоняться.
Но что за целование ног! Палец за пальцем, сустав за суставом, женщина лижет, целует, сосет. И Махаунд, расстроившись, повторяет:
— Прекрати. Это неправильно.
Теперь, однако, женщина переходит к подошвам его ног, поглаживая их ладонями под его каблуком… Он отталкивает ее в замешательстве и хватает за горло. Она падает, кашляет, затем склоняется перед ним и говорит твердо:
— Тебе не причинят вреда, — ручается он. — Всех Покорившихся пощадят.
Но странное замешательство в нем продолжается, и теперь он понимает, почему; понимает гнев, горькую иронию в ее подавляющем, чрезмерном, чувственном преклонении перед его ногами. Женщина сбрасывает вуаль: Хинд.
— Жена Абу Симбела, — объявляет она отчетливо, и падает тишина.
— Хинд, — произносит Махаунд. — Я не забыл.
Но, после долгой паузы, он кивает.
— Ты Покорилась. И — добро пожаловать в мои шатры.[1632]
На следующий день, среди продолжающихся преобразований, Салмана Перса притаскивают пред очи Пророка. Халид, держащий его за ухо, приставив нож к горлу, подводит иммигранта, хнычущего и ноющего, к тахту.[1633]
— Я нашел его — где ж еще — со шлюхой, которая визжала на него, потому что у него не было денег, чтобы заплатить ей. От него разит алкоголем.
— Салман Фарси, — начинает объявлять Пророк смертный приговор, но арестант принимается вопить калму:[1634]
— Ля иллаха иляллах! Ля иллаха!
Махаунд качает головой.
— Твое богохульство, Салман, не может быть прощено. Ты думал, я не пойму это? Ставить свои слова против Слов Божьих!..
Писец, траншеекопатель, осужденный человек: неспособный собрать самые маленькие крохи достоинства, он хнычет плачет умоляет бьет себя в грудь унижается раскаивается. Халид молвит:
— Этот шум невыносим, Посланник. Можно мне отрезать ему голову?
После чего шум резко усиливается. Салман клянется возобновить лояльность, просит еще и еще, а затем, с блеском отчаянной надежды, делает предложение.
— Я могу показать тебе, где находятся твои настоящие враги.
Этим он выигрывает несколько секунд. Пророк склоняется к нему. Халид оттягивает за волосы голову поставленного на колени Салмана назад:
— Какие еще враги?
И Салман произносит имя. Махаунд опускается глубоко на подушки, вспоминая.
— Баал, — говорит он, и повторяет дважды: — Баал, Баал.
К великому разочарованию Халида, Салман Перс не приговорен к смерти. Билаль ходатайствует за него, и Пророк — его разум сейчас далеко — уступает: да, да, пусть этот жалкий парень живет. О великодушие Покорности! Хинд была пощажена; и Салман; и во всей Джахилии ни одна дверь не была выбита, ни один старый противник не был вытащен из дому, чтобы упасть в пыль с разрезанным животом, как цыпленок. Таким был ответ Махаунда на второй вопрос: Что происходит, когда ты побеждаешь? Но одно имя призраком посещает Махаунда, скачет вокруг него: молодой, острый, указующий длинным, крашеным перстом, поющий стихи, чей жестокий блеск гарантирует их болезненность. Той ночью, когда просители ушли, Халид спрашивает Махаунда:
— Ты все еще думаешь о нем?
Посыльный кивает, но не хочет говорить. Халид продолжает:
— Я заставил Салмана провести меня к его комнате, лачуге, но его там нет, он скрылся.
Снова кивок, но ни слова. Халид настаивает:
— Ты хочешь, чтобы я отыскал его? Мне не составит труда. Что ты хочешь сделать с ним? Это? Это?
Палец Халида перемещается сначала поперек шеи, а затем, с резким ударом, в живот. Махаунд теряет терпение.
— Ты дурак, — кричит он на бывшего водоноса, ныне — великого полководца. — Разве ты не можешь решить что-нибудь без моей подсказки?
Халид кланяется и уходит. Махаунд засыпает: его старый дар, его путь работы с дурным настроением.
* * *
Но Халид, генерал Махаунда, не смог найти Баала. Несмотря на повсеместный розыск, прокламации, переворачивание каждого камня, поэт упорно доказывал свою неуловимость. И губы Махаунда оставались закрыты, не размыкаясь для высказывания пожеланий. Наконец, и не без раздражения, Халид прекратил поиски.
— Пусть только этот ублюдок покажет здесь свой нос, хоть единожды, в любое время, — клялся он в шатре Пророка мягкости и теней. — Я нарежу его так тонко, то ты сможешь видеть через любой из кусочков.
Халиду казалось, что Махаунд выглядел разочарованном; но в тусклом свете шатра нельзя было сказать наверняка.
* * *
Джахилия погрузилась в новую жизнь: вызов на молитву пять раз в день, никакого алкоголя, запертые жены. Хинд самолично удалилась на свою четверть… Но где же Баал?
Занавесом, Хиджабом,[1636] назывался самый популярный бордель Джахилии, огромное палаццо среди финиковых пальм, с журчанием фонтанов на внутреннем дворике, который был окружен палатами, переплетенными дивными мозаичными панелями, проникал внутрь лабиринтообразными коридорами, умышленно украшенными таким образом, чтобы в них нетрудно было заблудиться: в каждом из них находились одни и те же каллиграфические призывы к Любви, каждый был задрапирован одинаковыми ковриками, в каждом были одинаковые каменные урны возле стен. Ни один клиент Занавеса ни разу не смог найти путь в комнату или обратно на улицу без помощи выбранной им куртизанки. Таким образом девочки были защищены от нежелательных гостей и гарантированно получали оплату перед расставанием. Здоровенные черкесские[1637] евнухи, одетые по смехотворной моде ламповых джиннов, сопровождали посетителей до цели и обратно, иногда с помощью клубков нити.[1638] Это была мягкая безоконная вселенная драпировок, управляемая древней и безымянной Мадам Занавеса, чьи гортанные реплики из потайных ниш, прикрытых черными шторами, почти превратились с годами в некое подобие оракула. Ни персонал, ни клиенты не могли противиться силе этого пророческого голоса, который был своего рода светской антитезой священным высказываниям Махаунда в большом, более легкодоступном шатре неподалеку. Поэтому, когда запутавшийся поэт Баал распростерся перед нею и попросил помочь, ее решение спрятать его и тем спасти ему жизнь как акт ностальгии к красивому, сильному и злому юнцу, которым был он когда-то, приняли без вопросов; а когда гвардейцы Халида явились обыскать помещение, евнухи провели для них головокружительную экскурсию по этим надземным катакомбам непримиримо противоречивых маршрутов, пока у солдат не закружились головы, и после внутреннего осмотра тридцати девяти каменных кувшинов[1639] и обнаружения в них только мазей и маринадов они ушли, грязно ругаясь и не подозревая, что был и сороковой коридор, вглубь которого они так и не были допущены, и сороковой кувшин, внутри которого прятался, словно тать,[1640] дрожащий в промокшей от пота пижаме поэт, которого они искали.
После того, как по распоряжению Мадам евнухи окрасили кожу и волосы поэта в иссиня-черный и разодели его в панталоны и тюрбан сказочного джинна, она приказала ему начать курс бодибилдинга,[1641] ибо, не будучи своевременно устранены, недостатки его физического состояния, конечно, могли вызвать подозрения.
* * *
Пребывание Баала «за Занавесом» ни в коем случае не лишало его информации о событиях во внешнем мире; скорее даже наоборот, ибо в силу своих евнуховских обязанностей он стоял на страже возле палат удовольствия и слышал сплетни посетителей. Абсолютная несдержанность их языков, вызванная веселой беззаботностью нежности шлюх и уверенностью клиентов в том, что их тайны будут сохранены, давала подслушивающему поэту, близорукому и тугому на ухо, лучшее понимание теперешнего положения дел, чем он мог, вероятно, получить, будь он до сих пор волен бродить по ныне пуританским улицам города. Глухота иногда становилась проблемой; из-за этого его познание было порой неполным, ибо клиенты часто понижали голоса и шептали; но это также минимизировало похотливый элемент его подслушивания, ибо он был неспособен слышать мурлыкания, сопровождавшие совокупление, разве что, конечно же, в те моменты, когда экстатические клиенты или симулирующие сотрудницы возвышали свои голоса в возгласах настоящей или синтетической радости.
Вот что Баал узнал в Занавесе:
От рассерженного мясника Ибрахима[1642] поступила новость, что, вопреки нынешнему запрету на свинину, поверхностно обращенные жители Джахилии стекались к его черному ходу, дабы тайно купить запрещенное мясо, «продажные черные цены на свинину высоки, — жаловался он, устраиваясь на свою избранницу, — но, проклятье, эти новые правила сделали мою работу такой трудной. Свинья не такое животное, которое можно зарезать тайком, без шума», — и вслед за этим он сам начал повизгивать, по причинам, как нетрудно догадаться, скорее удовольствия, нежели боли. — И бакалейщик, Муса,[1643] признавшийся другой горизонтальной работнице Занавеса, что старые привычки трудно сломать, и, будучи уверен, что никто больше не слышит, поведавший молитву-другую «моей пожизненной покровительнице, Манат, а иногда, что поделать, и Ал-Лат; ты не можешь ударить женскую богиню, у нее есть атрибуты, которых нет у парней», — после чего он тоже с вожделением повалился на земные имитации этих атрибутов. Вот что выцветший, угасающий Баал узнал в своей беде: что ни одна империя не бывает абсолютной, ни одна победа — полной. И мало-помалу Махаунд начал подвергаться критике.
Баал менялся. Известие о разрушении великого храма Ал-Лат в Таифе,[1644] достигшее его ушей меж акцентированных похрюкиваний тайного свиноторговца Ибрахима, погрузило его в глубокую печаль, ибо даже в праздности юного цинизма любовь к богине была подлинной, возможно — единственной подлинной эмоцией, и ее падение открыло ему пустоту жизни, в которой единственная истинная любовь оказалась каменной глыбой, неспособной сопротивляться. Когда первая, острая грань печали потускнела, Баал пришел к убеждению, что падение Ал-Лат означало близость его собственного конца. Он утратил то странное чувство безопасности, которое на краткий миг вдохнула в него жизнь в Занавесе; но возвращающееся осознание своего непостоянства — своеобразное откровение, сопровождающее столь же своеобразную смерть, — не смогло, что любопытно, породить в нем страх. На исходе жизни, отданной малодушию, он, к своему великому удивлению, обнаружил, что эффект приближения смерти в самом деле позволяет ему испытать сладость жизни, и он поразился парадоксу открывшихся на эту истину глаз в самом логове дорогостоящей лжи. И в чем же была истина? Она была в том, что Ал-Лат мертва — и никогда не была живой, — но это не делало Махаунда пророком. В итоге Баал пришел к безбожию. Он начал, спотыкаясь, свой путь за пределами идеи о богах и лидерах и правилах, и почувствовал, что его история столь переплелась с историей Махаунда, что некое великое решение просто необходимо. Решение это во всей полноте свидетельствовало, что смерть более не шокирует и даже не сильно беспокоит его; и когда Муса-бакалейщик ворчал однажды о двенадцати женах Пророка, одно правило для него, другие для нас, Баал понял, какую форму должна принять его финальная конфронтация с Покорностью.
Девочки Занавеса (среди них было принято называть себя «девочками», хотя старшей из женщин было хорошо за пятьдесят, тогда как самая молодая в свои пятнадцать была куда опытнее многих пятидесятилетних) прониклись любовью к неуклюже ступающему Баалу и, говоря по правде, наслаждались присутствием этого евнуха-который-не-евнух, обольстительно дразня его в нерабочие часы, щеголяя перед ним своими телами, размещая свои груди напротив его губ, обвиваясь ногами вокруг его талии, неистово целуя друг друга всего лишь в дюйме от его лица, пока побледневший писатель не становился безнадежно возбужденным; после чего они смеялись над его неподвижностью и потешались над ним до румянца, до нервного тика; или, изредка и когда он оставлял всю надежду на подобное, вели его в номера, дабы удовлетворить — бесплатно — жажду, которую пробудили. Таким образом, подобно близорукому, моргающему, прирученному быку, поэт проводил свои дни, уткнувшись головой в женские колени, размышляя о смерти и мести, не в силах сказать, был ли он самым довольным или самым жалким из живущих.
Как-то раз во время одного из таких игривых сеансов в конце рабочего дня, когда девочки остались наедине со своими евнухами и их вином, Баал услышал разговор самой молодой из них о ее клиенте, бакалейщике, Мусе.
— Этот! — бросила она. — У него таракан насчет жен Пророка. Он так озабочен ими, что возбуждается, только называя их имена. Он сказал мне, что я — живой образ самой Аиши, а она — фаворитка Его Конца, все это знают. Вот так-то.
Пятидесятилетняя куртизанка набычилась.
— Послушай, эти женщины в том гареме, мужчины не хотят сегодня говорить ни о чем другом. Неудивительно, что Махаунд изолировал их, но от этого стало только хуже. Больше всего люди фантазируют о том, чего не могут увидеть.
Особенно в этом городе, подумал Баал; прежде всего в нашей распутной Джахилии, где, пока не явился Махаунд со своими книгами правил, женщины одевались ярко, и все разговоры были о ебле и деньгах, деньгах и сексе, и даже не только разговоры.
Он спросил у самой молодой шлюхи:
— Почему ты не притворишься для него?
— Для кого?
— Для Мусы. Если Аиша внушает ему такой трепет, почему бы тебе не стать его личной, персональной Аишей?
— Боже, — ответила девочка. — Если бы они услышали, что ты сказал, они сварили бы твои яйца в масле.
Сколько жен? Двенадцать, и одна старая леди, давно мертвая.[1645] Сколько шлюх за Занавесом? Снова двенадцать; и, сокрытая на своем чернопологовом троне, древняя Мадам, все еще бросающая вызов смерти. Там, где нет веры, нет и богохульства. Баал поведал Мадам свои идеи; она уладила все вопросы голосом ларингитной лягушки.[1646]
— Это очень опасно, — произнесла она, — но может быть чертовски хорошо для бизнеса. Мы пойдем осторожно; но мы пойдем.
Пятнадцатилетняя шепнула что-то на ухо бакалейщику. Тут же глаза его заискрились.
— Расскажи мне все, — попросил он. — Твое детство, твои любимые игрушки, лошади Соломона[1647] и прочее, расскажи мне, как ты играла на тамбурине, и Пророк пришел посмотреть.
Она рассказала ему, а потом он спросил ее о том, как она лишилась девственности в двенадцать лет,[1648] и она поведала ему об этом, а после он заплатил ей двойной гонорар, ибо «это были лучшие мгновения моей жизни».
— Нам придется соблюдать особую осторожность в сердечных делах, — сказала Мадам Баалу.
* * *
Когда Джахилию облетела новость о том, что каждая шлюха Занавеса приняла облик одной из жен Махаунда, тайное возбуждение городских самцов стало неодолимым; однако и мужчины, и куртизанки боялись разоблачения, ибо и те, и другие, несомненно, лишились бы жизни, если бы Махаунд или его помощники уличили их в подобном кощунстве, и из-за желания обеих сторон сохранить новый сервис в Занавесе было решено держать его в тайне от властей. В эти дни Махаунд вернулся с женами в Иасриб, предпочтя прохладный климат северного оазиса джахильскому зною. Город был оставлен на попечение генерала Халида, которого нетрудно было держать в неведении. Не так давно Махаунд рассматривал предложение Халида закрыть в Джахилии все бордели, но Абу Симбел отговорил его от этого поспешного шага. «Джахильцы только что обращены, — указал он. — Не торопите события». Махаунд, самый прагматический из Пророков, согласился на переходный период. Так что, пока Пророк отсутствовал, мужчины Джахилии стекались в Занавес, доходы которого выросли на триста процентов. По очевидным причинам было неблагоразумно создавать очередь на улице, и потому много дней толпы мужчин крутились во внутреннем дворике борделя, вращаясь вокруг расположенного в его центре Фонтана Любви в таком же множестве, как пилигримы, вращаемые совсем другими причинами вокруг древнего Черного Камня. Все клиенты Занавеса носили маски, и Баал, наблюдая кружение замаскированных фигур с высокого балкона, был доволен. Было больше одного путей отвергнуть Покорность.
На следующий месяц весь персонал Занавеса был готов к выполнению новой задачи. Пятнадцатилетняя шлюха «Аиша» пользовалась наибольшей популярностью у платежеспособной публики, точно так же, как ее тезка — у Махаунда; и, как и Аиша, живущая целомудренно в своей комнате на гаремной четверти большой мечети в Иасрибе, эта джахильская Аиша ревностно относилась к своему выдающемуся статусу Лучшей Любовницы. Она обижалась, если кто-нибудь из ее «сестер», казалось, добивался притока визитеров или получал исключительно щедрые чаевые. Самая старая, тучная шлюха, принявшая имя «Сауда», рассказывала своим посетителям (у нее их тоже было немало: многие мужчины Джахилии обращались к ней за ее материнским и благодарным обаянием) историю о том, как Махаунд женился на ней и на Аише: в один и тот же день, когда Аиша была еще ребенком.
— В нас двоих, — говорила она, вызывая неимоверное восхищение у мужчин, — он нашел две половинки своей покойной первой жены: дитя — но и мать тоже.
Шлюха «Хафза» стала такой же вспыльчивой, как ее тезка, и по мере того, как эти двенадцать входили в свои роли, союзы в борделе стали зеркалом политической обстановки в Иасрибской мечети;[1649] «Аиша» и «Хафза», например, были постоянно заняты мелкой конкуренцией против двух надменных шлюх, которые всегда ставили себя над прочими и которые выбрали для своего тождества наиболее аристократичные оригиналы, став «Умм Саламой Махзумит» и, самая чванливая, «Рамлой», чья тезка, одиннадцатая жена Махаунда, была дочерью Абу Симбела и Хинд. Была и «Зейнаб бинт Джахш», и «Джувайрах» (так звали невесту, захваченную в военной экспедиции), и «Рейхана Еврейка», «Сафья» и «Маймуна», и самая эротичная из шлюх, знавшая хитрости, которые отказывалась поведать своей конкурентке «Аише»: египетская чаровница, «Мария Коптская».[1650] Самой необычной из всех была шлюха, взявшая имя «Зейнаб бинт Хузейма», несмотря на то, что эта жена Махаунда недавно умерла. Некрофилия[1651] ее любовников, запрещавших ей совершать какие-либо движения, была одним из самых сомнительных аспектов нового режима в Занавесе. Но бизнес есть бизнес, и эту потребность куртизанки[1652] удовлетворяли тоже.
К концу первого года двенадцать настолько вжились в роли, что их предыдущая самость начала постепенно растворяться. Баал, становившийся месяц за месяцем все более близоруким и тугоухим, видел формы девочек, проходивших мимо него, их края смазывались, их образы как бы удваивались, словно тени, наложенные на тени. Девочки тоже начали развлекаться новыми взглядами на Баала. В эти годы среди шлюх бытовал обычай, вступая в профессию, брать такого мужа, который не причинит им никаких неприятностей — гору, например, или фонтан, или куст, — чтобы они могли принять, формы ради, название замужней дамы. Среди девочек Занавеса повелось брать в мужья расположенный на центральном дворике Источник Любви, но теперь назревало своего рода восстание, и настал день, когда проститутки вместе отправились к Мадам, дабы сообщить, что теперь, когда они стали воспринимать себя женами Пророка, им требуется муж лучшего сорта, чем какой-то там каменный родник, который, в конце концов, почти ввергал их в идолопоклонство; и объявить, что все они решили стать невестами этого недотепы, Баала. Сперва Мадам попыталась отговорить их от этого, но когда поняла, что девочки предлагают дело, уступила и велела привести к ней писателя. Звонко смеясь и толкаясь локтями, двенадцать куртизанок проводили ковыляющего поэта в тронный зал. Когда Баал услышал их план, его сердце забилось столь неровно, что он потерял равновесие и упал, и «Аиша» вскричала в испуге:
— О боже, так мы станем его вдовами прежде, чем успеем побывать женами!
Но он оправился: к его сердцу вернулось спокойствие. И, не имея иного выбора, он согласился на предложение двенадцати. Тогда Мадам выдала их всех за него замуж, и в этом логове вырождения, в этой антимечети, в этом лабиринте профанации Баал стал мужем жен бывшего бизнесмена, Махаунда.
Затем жены объяснили ему, что ждут от него бережного исполнения своих обязанностей с ними со всеми, и разработали график дежурств, согласно которому он мог проводить день с каждой из девочек в свой черед (в Занавесе день и ночь были инвертированы, ночь была для работы, а день — для отдыха). Прежде, чем он взялся осуществлять эту тяжелую программу, они созвали совещание, на котором сообщили, что ему следует начать вести себя хоть немного похоже на «настоящего» мужа, то есть — Махаунда.
— Почему бы тебе не поменять свое имя, как остальные из нас? — зло потребовала «Хафза», но Баал гнул свою линию.
— Может быть, тут нечем гордиться, — настаивал он, — но это — мое имя. И что важнее, я не работаю здесь с клиентами. Нет никакой деловой причины для такого изменения.
— Ладно, во всяком случае, — чувственно передернула плечиками «Мария Коптская», — с именем или без имени, мы хотим, чтобы ты начал действовать как он.
— Я не так много знаю о нем, — попытался возразить Баал, но «Аиша», которая действительно была самой привлекательной из всех, или, во всяком случае, так стал он чувствовать в последнее время, обворожительно улыбнулась.
— Право, муж мой, — ластилась она к нему. — Это не так уж и трудно. Мы просто хотим, чтобы ты, ты знаешь. Был боссом.
Как оказалось, шлюхи Занавеса были самыми старомодными и заурядными женщинами Джахилии. Их работа, которая могла так легко сделать их циничными и разочаровавшимися (и они были, конечно, способны удовлетворить свирепые интересы своих посетителей), вместо этого превратила их в мечтательниц. Изолированные от внешнего мира, они задумали фантазию «обычная жизнь», в которой не хотели ничего большего, чем быть послушными, и — да — покорными помощницами мужчины, который был бы мудрым, любящим и сильным. Иначе говоря: годы потакания мужским фантазиям в конечном счете исказили их мечты настолько, что даже в глубине души они желали превратить себя в самую старую из всех мужских фантазий. Дополнительная перчинка разыгрывания домашней жизни Пророка привела их всех в состояние глубокого возбуждения, и смущенный Баал понял, что значит иметь двенадцать женщин, соперничающих за его покровительство, за радость увидеть его улыбку, когда они мыли ему ноги и вытирали их своими волосами, когда они умасливали его тело и танцевали перед ним, и тысяча других способов, предписанных браком их мечты, которого они никогда не думали обрести на самом деле.
Это было непреодолимо. Он стал находить удовольствие в том, чтобы повелевать ими, чтобы выносить решение в спорах между ними, чтобы наказывать их, когда был сердит. Однажды, когда их ссоры чересчур надоели ему, он зарекся от них всех на целый месяц. Когда же он отправился навестить «Аишу» спустя двадцать девять ночей, она так раззадорила его, что он был не в силах устоять.
— Этот месяц длился только двадцать девять дней, — нашелся он.[1653]
В другой раз «Хафза» застала его с «Марией Коптской» на четверти «Хафзы» и в день «Аиши». Он попросил «Хафзу» не сообщать «Аише», с кем он занимался любовью; но та все равно сказала ей, и Баалу пришлось держаться подальше от прекрасной кожи и вьющихся волос «Марии» еще долгое время спустя. Иначе говоря, он пал жертвой соблазна быть тайным, светским зеркалом Махаунда; и он снова начал писать.
Стихи, которые приходили к нему теперь, были самыми сладкими из тех, что он когда-либо написал. Иногда, будучи с Аишей, он чувствовал накатывающую на него медлительность, тяжесть, и ему приходилось лечь.
— Так странно, — делился он с нею. — Я как будто вижу себя рядом с самим собой. И я могу с ним, стоящим рядом, говорить; тогда я встаю и записываю его стихи.
Эта артистичная медлительность Баала весьма восхищала его жен. Однажды, утомленный, он вздремнул в кресле в палатах «Умм Саламы Махзумит». Когда он пробудился, несколько часов спустя, его тело болело, его шея и плечи затекли, и он принялся ругать Умм Саламу:
— Почему ты меня не разбудила?
Она ответила:
— Я боялась, вдруг тебя посетили стихи.
Он покачал головой.
— Не волнуйся об этом. Единственная женщина, в чьей компании приходят стихи — «Аиша», не ты.
* * *
Спустя два года и день после того, как Баал начал жить в Занавесе, один из клиентов Аиши признал его, несмотря на окрашенную кожу, панталоны и занятия бодибилдингом. Баал находился во внешней комнате Аиши, когда появился клиент, указал прямо на него и вскричал:
— Так вот куда ты забрался!
Аиша бросилась бежать; ее глаза испуганно сверкали. Но Баал успокоил ее:
— Все в порядке. Он не причинит никаких неприятностей.
Он пригласил Салмана Перса в свою четверть и откупорил бутылку сладкого вина из цельных виноградин,[1654] которое начали делать джахильцы, когда выяснили, что это не возбраняется тем, что они стали пренебрежительно именовать Книгой Правил.
— Я пришел, потому что, наконец, покидаю этот адский город, — признался Салман, — и я хотел один миг удовольствия после всех этих лет дерьма.
Когда Билаль походатайствовал за него во имя своей старой дружбы, иммигрант стал работать сочинителем писем и универсальным писцом, сидя со скрещенными ногами на обочине главной улицы финансового района. Его цинизм и отчаяние сверкали на солнце.
— Люди пишут, чтобы сообщать неправду, — сказал он, быстро напиваясь. — Поэтому профессиональный лжец превосходно добывает себе средства к существованию. Мои любовные письма и деловая корреспонденция прославились как лучшие в городе благодаря моему таланту к изобретению превосходной лжи, которая только самую малость отступает от фактов. В результате я сумел сэкономить достаточно для поездки домой всего за два года. Дом! Старая страна! Я отправляюсь завтра, и ни минутой позже.
Когда бутыль опустела, Салман, как и ожидал Баал, принялся снова говорить об источнике всех своих бед, Посланнике и его послании. Он поведал Баалу о ссоре между Махаундом и Аишей, пересказывая слухи, словно неопровержимый факт.
— Эта девчонка не может переварить, зачем ее мужу так много других женщин, — сказал он. — Он говорит о необходимости, политических союзах и тому подобном, но ее не одурачишь. Разве можно ее винить? В конце концов, он вошел — а как же? — в один из своих трансов и вернулся с посланием от архангела. Джибрил зачитал стихи, дающие ему полную божественную поддержку. Личное разрешение от Бога ебать столько женщин, сколько ему нравится. Вот так-то: что бедная Аиша могла сказать против стихов Бога? Ты знаешь, что она сказала? Вот что: «Твой Бог, конечно же, всегда готов прискакать к тебе, когда ты нуждаешься в нем, чтобы уладить свои дела». Класс! Будь это не Аиша, кто знает, что он сделал бы, но никто другой не посмеет ему всыпать по первое число.
Баал, не прерывая, позволил ему двигаться дальше. Перса весьма волновали сексуальные аспекты Покорности:
— Нездоровые, — высказался он. — Вся эта сегрегация. Ничего хорошего из этого не выйдет.
Тут Баал всерьез взялся спорить, и Салман был поражен, слушая поэта, вставшего на сторону Махаунда:
— Посмотри на это с его точки зрения, — аргументировал Баал. — Если семьи предлагают ему невест, а он отказывается, он наживает себе врагов; а кроме того, он — особый человек и может видеть смысл в особом распределении; а что касается запирания, что ж, каким позором будет, если что-нибудь плохое случится с одной из них! Послушай, жил бы ты здесь, ты не думал бы, что чуть меньше сексуальной свободы — это такая уж дурная вещь; для обычных людей, я имею в виду.
— Ты лишился ума, — категорически отрезал Салман. — Ты слишком долго прожил без солнца. Или, быть может, твой костюм заставляет тебя говорить подобно клоуну.
Баал к этому времени был довольно пьян и принялся горячо возражать, но Салман поднял дрожащую руку.
— Хватит воевать, — сказал он. — Лучше расскажу тебе кое-что. Самая горячая история в городе. Вау-вау! И это к слову о том… о том, что ты говоришь.
Рассказ Салмана:[1655] Аиша и Пророк совершали экспедицию по большому поселку, и на пути обратно в Иасриб их отряд разбил на ночь лагерь в дюнах. Лагерь снялся в темноте перед рассветом. За минуту до этого Аише пришлось отлучиться по зову природы в пустыню, за пределы видимости. Пока она отсутствовала, носильщики подняли ее паланкин и отправились в путь. Она была легонькой женщиной, и, не сумев заметить большого различия в весе этого тяжелого паланкина, они предположили, что она внутри. Вернувшись после облегчения, Аиша обнаружила, что осталась одна, и кто знает, что случилось бы с нею, если б не молодой человек, некто Сафван, проезжавший случайно мимо на своем верблюде. Сафван целой и невредимой вернул Аишу в Иасриб; в котором тут же зашевелились злые языки, особенно в гареме, где соперницы Аиши тут же попытались не упустить возможности ослабить ее влияние. Молодой мужчина и молодая женщина были одни в пустыне много часов, и это стало причиной для намеков, все более и более громких, что Сафван — красивый лихой парень, а Пророк намного старше юной леди, так почему бы, в конце концов, ее не мог привлечь кто-нибудь более подходящего для нее возраста?
— Настоящий скандал, — восторженно прокомментировал Салман.
— Что теперь собирается делать Махаунд? — полюбопытствовал Баал.
— О, он сделал вот что, — ответил Салман. — То же, что и всегда. Он повидал свою домашнюю зверушку, архангела, и затем проинформировал всех до единого, что Джибрил оправдал Аишу. — Салман выразительно развел руками. — И на сей раз, мистер, леди не жаловалась на удобство стихов.
* * *
Салман Перс отправился в путь следующим утром с идущим на север караваном. Оставляя Баала в Занавесе, он обнял поэта, поцеловал его в обе щеки и молвил:
— Возможно, ты прав. Возможно, лучше держаться подальше от дневного света. Надеюсь, ты продержишься.
Баал ответил:
— И я надеюсь, что ты обретешь свой дом, и что там есть что-то, что стоит любить.
Лицо Салмана просияло. Он открыл рот, закрыл его снова и уехал.
«Аиша» явилась в комнату Баала, чтобы ободрить его.
— Он не проболтается, когда будет пьян? — поинтересовалась она, ласково перебирая волосы Баала. — Он будет еще не раз пить вино.
Баал сказал:
— Ничто никогда не остается прежним.
Посещение Салмана пробудило его от грез, в которые он медленно погружался за годы своего пребывания в Занавесе, и он не мог больше вернуться ко сну.
— Конечно, это случится, — настаивала Аиша. — Это случится. Вот увидишь.
Баал покачал головой и произнес единственное в своей жизни пророчество.
— Грядет что-то большое, — предсказал он. — Мужчина не может всю жизнь прятаться за юбками.
На следующий день Махаунд вернулся в Джахилию, и солдаты пришли в Занавес, чтобы сообщить Мадам, что переходный период окончен. Бордели должны быть закрыты, немедленно. Хорошего понемножку. Из-за своих портьер Мадам потребовала, чтобы солдаты деликатности ради оставили их на час, дабы позволить гостям разъехаться, и таким неопытным был офицер, руководящей полицией нравов, что он согласился. Мадам направила евнухов сообщить новость девочкам и сопроводить клиентов к черному ходу.
— Пожалуйста, извинитесь за то, что прервали, — наказала она евнухам, — и скажите, что в сложившейся ситуации никакой оплаты взиматься не будет.
Таковы были ее последние слова. Когда встревоженные девочки, тараторя все разом, собрались в тронном зале, чтобы узнать, действительно ли случилось самое худшее, и она не ответила на их испуганные вопросы: мы без работы, что нам есть, попадем ли мы в тюрьму, что с нами будет, — тогда к «Аише» вернулась храбрость, и она сделала то, чего ни одна из них ни разу не попыталась сделать. Когда она отбросила черное покрывало, они увидели мертвую, напоминающую большую куклу женщину, которой могло быть пятьдесят или сто двадцать пять лет, не более трех футов ростом, свернувшуюся в заваленном плетеными подушками кресле с пустой бутылкой из-под яда в кулаке.
— Теперь, раз уж ты начала, — сказал Баал, войдя в комнату, — можешь убрать и все остальные занавесы тоже. Больше нет смысла не пускать сюда солнце.
* * *
Молодой офицер полиции нравов, Умар,[1656] изволил продемонстрировать довольно скверный и раздражительный характер, узнав о самоубийстве хранительницы борделя.
— Ладно, раз мы не можем повесить босса, мы должны довольствоваться его сотрудниками, — вскричал он и велел своим людям поместить «блядей» под арест: задача, которую мужчины принялись с энтузиазмом исполнять.
Женщины начали шуметь и были побиты его разбойниками, но евнухи лишь стояли и наблюдали, и ни один мускул не дрогнул на их телах, поскольку Умар сказал им: «Они хотят, чтобы ни одна пизда не избежала суда, но у меня нет никаких инструкций насчет вас. Так что, если не хотите потерять свои головы вслед за яйцами, держитесь подальше». Евнухи не смогли защитить женщин Занавеса, когда солдаты швыряли их на землю; и среди евнухов был Баал, с подкрашенной кожей и поэзией. Как раз перед тем, как самой молодой «пизде», или «дырке», завязали рот, она возопила:
— Муж мой, Бога ради, помоги нам, если ты мужчина!
Капитан полиции был удивлен.
— Кто из вас ее муж? — спросил он, тщательно вглядываясь в каждое увенчанное тюрбаном лицо. — Выходи, покажись. Тебе нравится смотреть, что делают с твоей женой?
Баал устремил пристальный взгляд в пространство, дабы избежать взгляда ярких очей «Аиши», равно как и узких глаз Умара. Офицер остановился перед ним.
— Это ты?
— Сэр, Вы понимаете, это — только термин, — солгал Баал. — Они любят шутить, девочки. Они называют нас своими мужами потому что мы, мы…
Неожиданно Умар обхватил его гениталии и сжал.
— Потому что вы не можете, — сказал он. — Мужья, как же. Неплохо.
Когда боль спала, Баал увидел, что женщины ушли. Умар дал евнухам совет не попадаться у него на пути.
— Исчезните, — велел он. — Завтра у меня может быть приказ на вас. Мало кому везет два дня подряд.
Когда девочек Занавеса забрали, евнухи сели и безудержно зарыдали перед Фонтаном Любви. Но Баал, снедаемый позором, не плакал.
* * *
Джибрилу снится смерть Баала:
Вскоре после ареста двенадцать шлюх поняли, что настолько срослись со своими новыми именами, что не могут даже вспомнить старых. Но они боялись и представляться своим тюремщикам приемными именами, в результате чего оказались вообще неспособны назвать какие бы то ни было имена. После долгих препирательств и многочисленных угроз тюремщики сдались и зарегистрировали их под номерами: Занавес № 1, Занавес № 2 и так далее. Их прежние клиенты, напуганные возможными последствиями раскрытия тайны того, кем были для них шлюхи, тоже безмолвствовали, так что, быть может, никто и не узнал бы об этом, если бы поэт Баал не начал расклеивать свои стихи на стенах городской тюрьмы.
Через два дня после этих арестов тюрьма ломилась от проституток и сутенеров, чье количество значительно возросло за те два года, пока Покорность предоставляла Джахилии сексуальную независимость. Оказалось, что многие джахильские мужчины были настолько готовы подвергнуться насмешкам городской шпаны, не говоря уже о возможном судебном преследовании согласно новым законам о безнравственности, что стояли под окнами тюрьмы и пели серенады этим крашеным дамочкам, выросшим для любви. Женщин внутри совершенно не волновала их преданность, и они не выказывали воздыхателям ни малейшего одобрения из-за запертых ворот. На третий день, однако, там, среди этих страдающих от любви дуралеев появился необычайно удрученный господин в тюрбане и панталонах, с темной кожей, которая решительно начинала смотреться пятнистой. Многие прохожие принялись хихикать при взгляде на него, но, когда он запел свои стихи, смех тут же затих. Джахильцы издревле были знатоками поэтического искусства, и красота од, исполненных с особой нежностью, остановила их на полпути. Баал исполнял поэмы любви, и боль в них заставила смолкнуть других стихотворцев, позволивших Баалу говорить за них всех. В окнах тюрьмы впервые можно было увидеть лица запертых шлюх, притянутых туда магией строк. Закончив песнь, он прибил свои стихи к стене. Стражи ворот — их глаза сочились слезами — не сделали ни шагу, чтобы остановить его.
Каждый следующий вечер этот странный парень появлялся снова и исполнял новую поэму, и каждый цикл стихов казался очаровательнее прежнего. Быть может, именно это неумеренное очарование помешала кому-либо заметить — до двенадцатого вечера, когда он закончил свой двенадцатый и последний цикл стихов, посвященный очередной женщине, — что имена его двенадцати «жен» были теми же самыми, что и таковые других двенадцати.
Но на двенадцатый день это было обнаружено, и враз настроение огромной толпы, собравшейся, дабы услышать, что прочтет Баал, преобразилось. Чувство возмущения сменило таковое восторга, и Баала окружили рассерженные мужчины, требующие сообщить причины этих извращенных, этих худших византийских оскорблений. В этот миг Баал сбросил свой абсурдный тюрбан.
— Я — Баал, — объявил он. — Я не признаю никакой юрисдикции, кроме той, что исходит от моей Музы; или, точнее, моей дюжины Муз.
Стражи схватили его.
Генерал, Халид, хотел порешить Баала немедля, но Махаунд попросил, чтобы поэта судили сразу после шлюх. Поэтому, когда двенадцать жен Баала, которые развелись с камнем, чтобы выйти замуж за него, были приговорены к смерти через побиение камнями, дабы наказать их за безнравственность их жизней, Баал стоял лицом к лицу с Пророком: зеркало, встретившееся с прообразом, тьма, встретившаяся со светом. Халид, сидящий одесную[1657] Махаунда, предложил Баалу последний шанс объяснить свои мерзкие дела. Поэт поведал историю своего пребывания в Занавесе, используя самый простой язык, не скрывая ничего, даже своего последнего малодушия, после которого все, что он сделал с тех пор, было лишь попыткой компенсации. Но тогда случилось невероятное. Толпа, набившаяся в шатер суда, зная, что, в конце концов, перед ними известный сатирик Баал, в свое время — обладатель самого острого языка и самого острого ума в Джахилии, разразилась (как бы сильно ни пыталась сдержаться) хохотом. Все честнее и проще описывал Баал свой брак с двенадцатью «женами Пророка», все бесконтрольнее становилось ужасающее веселье аудитории. К концу речи добрый народ Джахилии буквально рыдал со смеху, не в силах остановиться даже тогда, когда солдаты с пиками и ятаганами пригрозили им немедленной смертью.
— Я не шучу! — визжал Баал в толпу, которая кричала, вопила, хлопала себя по бедрам в ответ. — Это вовсе не шутка!
Ха-ха-ха. Пока, наконец, не повисло молчание; Пророк встал.
— В прежние дни ты глумился над Провозглашением, — произнес Махаунд в наступившей тишине. — Тогда эти люди тоже наслаждались твоими издевательствами. Теперь ты возвращаешься, чтобы позорить мой дом, и, кажется, снова преуспеваешь в том, чтобы считаться худшим из людей.
Баал молвил:
— Я закончил. Делай, что хочешь.
Тогда он был приговорен к обезглавливанию, в тот же час, и пока солдаты грубо выталкивали его из шатра к земле убиения, он кричал через плечо:
— Шлюхи и писатели, Махаунд. Мы — те люди, которых ты не сможешь простить.
Махаунд ответил:
— Писатели и шлюхи. Я не вижу тут никакой разницы.
* * *
Была когда-то женщина, которая не менялась.
После того, как предательство Абу Симбела поднесло Джахилию Махаунду на блюдечке с голубой каемочкой и подменило идею величия города махаундовской действительностью, Хинд обсосала Пророку пальцы ног, провозгласила Ля-иллаха, а затем отступила на высокую башню своего дворца, где ее настигли новости о разрушении храма Ал-Лат в Таифе и всех статуй богини, о существовании которых было известно. Она заперлась в своей башенной комнатке с собранием древних манускриптов, которые, кроме нее, не мог расшифровать ни один житель Джахилии; и в течение двух лет и двух месяцев оставалась там, тайно штудируя оккультные трактаты, велев только, чтобы поднос с простой пищей раз в день оставляли перед ее дверью и чтобы в то же самое время выносили ее ночной горшок. Два года и два месяца она не видела ни одного живого существа. Затем она вступила в спальню своего мужа: на рассвете, разодетая во все свои наряды, при драгоценностях, сверкающих у нее на запястьях, лодыжках, пальцах ног, в ушах и на горле.
— Пробудись, — скомандовала она, откинув его полог. — Настал день для празднования.
Он заметил, что она выглядит не старее, чем в тот день, когда он виделся с нею в последний раз; если даже не моложе, чем прежде, словно даруя правдоподобность слухам, утверждавшим, что она колдовством убедила время бежать для нее вспять в пределах границ ее башенной комнатки.
— Чего мы добились, чтобы праздновать? — спросил последний Гранди Джахилии, отхаркивая свою обычную утреннюю кровь.
Хинд ответила:
— Я не могу полностью изменить поток истории, но месть, во всяком случае, будет сладкой.
Через час поступило известие, что Пророк, Махаунд, повержен фатальной болезнью, что он лежит в постели Аиши с ужасными болями в голове, словно бы наполненной демонами. Хинд весь день спокойно готовилась к банкету, отправляя слуг во все концы города, чтобы пригласить гостей. Но, конечно же, никто не пришел на вечеринку в этот день. Вечером Хинд сидела одна в большом зале своего дома, среди золотых тарелок и хрустальных стаканов своей мести, ела из простой тарелки кускус,[1658] пока ее окружали сверкающие, манящие, ароматнейшие блюда всевозможных сортов. Абу Симбел отказался присоединяться к ней, считая ее пиршество непристойным.
— Ты съела сердце его дяди, — кричал Симбел, — а теперь собираешься сожрать его самого.
Она смеялась ему в лицо. Когда слуги заплакали, она прогнала их тоже и осталась сидеть в уединенном ликовании, пока свечи отбрасывали странные тени на ее совершенное, бескомпромиссное лицо.
Джибрилу снится смерть Махаунда:
Поскольку голова Посланника болела, как никогда прежде, он понял, что настало время, когда ему будет предложен Выбор;
С тех пор ни один Пророк не может умереть прежде, чем увидит Рай, а затем ему будет предложено выбрать между этим миром и миром грядущим;
Итак, положив голову на колени своей возлюбленной Аиши, он закрыл глаза, и жизнь, казалось, покидала его; но через некоторое время он вернулся;
И обратился к Аише:
— Мне был предложен и мною был сделан мой Выбор, и я избрал царствие Божие.
Тогда она заплакала, зная, что он говорит о своей смерти; после чего глаза его устремились куда-то мимо нее и, казалось, остановились на другой фигуре в комнате, несмотря даже на то, что, когда она, Аиша, попыталась проследить за его взором, то увидела там только лампу, горящую на своей подставке:
— Кто здесь? — вопросил он. — Ты ли это, о Азраил?[1659]
Но Аиша услышала ужасный, сладкий женский голос, молвивший в ответ:
— Это моя месть тебе, и я удовлетворена. Пусть они теперь подрежут сухожилия верблюду и положат его в твою могилу.
Затем она ушла, и погасшая лампа вспыхнула снова еще более сильным и нежным светом, и Посланник пробормотал:
— Тем не менее, я благодарен Тебе, Ал-Лат, за этот дар.
Вскорости после этого он умер. Аиша вышла в соседнюю комнату, где другие жены и ученики ожидали с тяжелыми сердцами, и они начали глубоко скорбеть;
Но Аиша вытерла глаза и промолвила:
— Если здесь есть кто-то, кто поклоняется Посланнику, пусть горюет, ибо Махаунд мертв; но если здесь есть кто-то, кто поклоняется Богу, то пусть возрадуется, ибо Он, несомненно, жив.[1661]