"Сатанинские стихи" - читать интересную книгу автора (Рушди Ахмед Салман)

2

Не нужно так спешить, отправляя кого-то на тот свет. Дорогая, ты не заметила ничего странного в ангеле, с которой ты дралась? Она сражалась, излучая отнюдь не праведный гнев… это была злоба, жажда крови и мести. Почти себя не контролировала; а это значит — ангел становится падшим. Просто ее нужно подтолкнуть к этому. Из лога литературно-ролевой игры «Замкнутый круг»

Температура продолжала повышаться; и когда тепловая волна достигла своей высочайшей точки и осталась там столь долго, что весь город, его здания, его водные пути, его жители рискованно приблизились к кипению, — тогда господин Билли Баттута и его компаньон Мими Мамульян, недавно вернувшиеся в столицу после периода пребывания в гостях у уголовных властей Нью-Йорка, объявили вечеринку в честь своего «великого освобождения». Связи Билли в деловом центре города обеспечили ему доброжелательность судей во время слушания; его личное обаяние убедило каждую из свидетельствовавших по делу богатых дамочек — с которых (включая мадам Струвелпетер) он взыскал столь щедрые суммы ради выкупа своей души из лап Дьявола — подписать прошение о помиловании, в котором матроны заявили о своей уверенности в том, что господин Баттута честно раскаялся в своих ошибках, и попросили за него — в свете его клятвы сосредоточиться впредь на своей удивительной, блестящей предпринимательской карьере (общественная полезность которой в плане созидания достатка и обеспечения занятости для множества людей, напомнили они, тоже должна рассматриваться судом в качестве смягчающего обстоятельства), — а также последующего обещания подвергнуться полному курсу психиатрического лечения, способствующего преодолению его слабости к преступным стремлениям; после чего достопочтенный судья решил ограничиться более мягким наказанием, нежели тюремный срок: «средство достижения цели, лежащей в основе такого лишения свободы, лучше обеспечивается в данном случае, — как полагали леди, — решением, наиболее христианскими по своей сути». Мими (согласно судебному заключению — не более чем обманутая любовью сподручная Билли), получила свой приговор условно; для Баттуты дело закончилось высылкой и жестоким штрафом, но даже это решение было смягчено согласием судьи исполнить просьбу поверенного Билли, что его клиенту будет позволено покинуть страну добровольно, без впечатанного в паспорт клейма принудительной депортации, которое могло бы нанести серьезный ущерб его многочисленным деловым интересам. Через двадцать четыре часа после суда Билли и Мими вернулись в Лондон, крича об этом на весь Крокфорд[1777] и рассылая причудливые пригласительные билеты, где обещали провести лучшую вечеринку этого странно знойного сезона. Один из этих пригласительных, стараниями господина С. С. Сисодии, нашел свой путь к резиденции Аллилуйи Конус и Джибрила Фаришты; другой, с некоторым опозданием, прибыл в логово Саладина Чамчи, просунутый под дверь заботливым Нервином. (Мими пригласила Памелу по телефону, добавив со своей обычной прямотой: «Не могу понять, как Ваш муж докатился до такого?» — На что Памела ответила с истинно английской неловкостью: да, но… Мими получила в ответ целую повесть минут на тридцать, что было не так уж и плохо, и подытожила победоносно: «Смотрите-ка, Пэм, Ваши речи — как вся Ваша жизнь. Тащите обоих; тащите любого. Это обещает стать настоящим цирком».)

Место, выбранное для вечеринки, оказалось очередным необъяснимым триумфом Сисодии: циклопическая концертная площадка на шеппертонских[1778] киностудиях была приобретена, по всей видимости, забесплатно, и, следовательно, у гостей будет великолепная возможность насладиться огромной реконструкцией диккенсовского[1779] Лондона, расположенной в окрестностях сцены. Музыкальная адаптация того — последнего законченного — романа великого писателя, что назывался Друг![1780] (вместе с книгой и стихами знаменитого гения эстрады, господина Джереми Бентама[1781]), доказала свою мамонтическую хитовость в Вест-Энде и на Бродвее,[1782] несмотря на жуткий характер некоторых ее сцен; ныне, соответственно, Старина,[1783] как он стал известен в деловых кругах, получил почести крупнобюджетного кинопроизводства.

— Пипи… пиарщики полагают, — объяснил Джибрилу по телефону Сисодия, — что эта бля… эта бля… эта блестящая идея,[1784] пригласить эста… эста… э-столько эста… эста… эстрадных звезд, прекрасно попоспособствуют построению их какампании.

Назначенная ночь настала: ночь ужасающей жары.

* * *

Шеппертон! — Памела и Нервин уже здесь, перенесенные на крыльях Памелиного Эм-Джи, когда Чамча, презревший их компанию, добрался сюда на одном из торопливых автобусов, пущенных хозяевами вечера для тех гостей, что по какой-либо причине пожелали сидеть в салоне, а не за рулем. — И кое-кто еще — тот, с кем наш Саладин низвергся на землю, — тоже явился; и блуждает в окрестностях. — Чамча выходит на арену; и он поражен. — Лондон здесь преображен — нет, уплотнен, — согласно императивам фильма. — Вот — Фальшония[1785] Венирингов, этих новомодных, разодетых с иголочки новых людей,[1786] лежащая в отвратительной близости с Портмен-сквером,[1787] и темным углом Подснепов.[1788] — И хуже того: посмотри на эти мусорные курганы Приюта Боффина[1789] почти рядом с Холлоуэем,[1790] красующимся в этой сжатой столице над комнатами Очаровательного Фледжби[1791] в Олбени,[1792] самом сердце Вест-Энда! — Но гости не расположены ворчать; возрожденный город — даже перестроенный — по-прежнему захватывает дух; особенно в той части этой огромной студии, по которой извивается река: река с ее туманами и лодкой Старика Хэксема,[1793] отступившая Темза, текущая под двумя мостами, один из чугуна, один из камня.[1794] — На ее булыжные набережные весело падают шаги гостей; и чудятся зловещие нотки жалобной, туманной поступи. Густой, как гороховое пюре, туман сухого льда[1795] окутывает окрестности.

Общество грандов, моделей, кинозвезд, важных шишек бизнеса, свиты младших царственных персон, политических деятелей и тому подобного сброда потеет и смешивается на этих фальшивых улочках с некоторым количеством мужчин и женщин, столь же лоснящихся от пота, как «настоящие» гости, и столь же фальшивых, как весь этот город: взятыми напрокат манекенами в костюмах этого периода вместе с отобранными для фильма ведущими киноактерами. Чамча, прекрасно сознающий в момент встречи, что это столкновение и есть настоящая цель его поездки (факт, от которого он умудрялся хранить себя до сего мига), заметил Джибрила в этой неистовствующей толпе.

Да: там, на Лондонском Мосту, Построенном Из Камня, вне всякого сомнения, Джибрил! — А это, должно быть, его Аллилуйя, его Мороженная Королева Конус![1796] — С какой отстраненной экспрессией стремится он, как будто, вперед, отклоняясь на несколько градусов влево; и как она словно бы несет его на руках — как все вокруг обожают его: ибо он — среди величайших на этой вечеринке, Баттута по левую руку от него, Сисодия — по правую от Алли, и все пред ликом хозяина, узнаваемого от Перу[1797] до Тимбукту![1798] — Чамча продирается сквозь толпу, становящуюся все плотнее по мере его приближения к мосту; — но он решительно движется вперед — Джибрил, он доберется до Джибрила! — пока со звоном кимвалов[1799] не начинается громкая музыка, что-то из бессмертного господина Бентама, мелодии шоу-паузы, и толпа не расступается подобно Красному морю пред сынами Израиля.[1800] — Чамча, потеряв равновесие, отшатывается, отброшенный разделившейся толпой на фальшивое половинчатое здание — чего же еще? — Лавки Древностей;[1801] и, дабы спастись, отступает в сторону, пока огромная толпа поющих грудастых дамочек в одинаковых кепках и вычурных блузках, сопровождаемая более чем достаточным количеством джентльменов в цилиндрах, проходит, веселясь, по набережной, с песнями, вполне их достойными.

Кто парень этот, кто Наш Общий Друг? О ком ты, сердца стук? О том ли, кто пленит нас, не выпустит из рук?[1802]

И т. д., и т. д., и т. п.

— Забавно, — вещает женский голос за его спиной, — но когда мы проводили шоу в С-Театре,[1803] среди участников случилась настоящая вспышка страсти; совершенно беспрецедентная на моей памяти. Люди стали пропускать свои реплики, несомые крылышками своих чудачеств.

Председатель, он наблюдает, молодой, маленький, приятный, весьма привлекательный, мокрый от жары, румяный от вина и, очевидно, во власти чувственной лихорадки из-за той, которая говорит.

В «комнате» мало света, но свет вспыхивает в ее глазах.

— У нас есть время, — обстоятельно продолжает она меж тем. — По завершении этой партии последует соло мистера Подснепа.

После чего, приняв напыщенную позу в мастерской пародии на агента Морского Страхования,[1804] она начинает собственную версию намеченной музыкальной Подснеповщины:

Наша Речь — Краса и Грация; Чья Способна с Ней Равняться?! Наша — Лучшая из Наций, Мы Спасем Цивилизацию…[1805]

Затем, в полупесенной манере Рекса Харрисона,[1806] она обращается к невидимому Иностранцу.

— Как Нравится Вам Лондон? — «Богата осень-осень?» — Весьма Богат, мы говорим. В английской речи Осень — время года.[1807] — А Как Находите Вы, Сэр, Черты Британской Нашей Конституции, Что Поражают Взгляд на Улицах Столицы Мировой, Чье Имя — Лондон, Londres,[1808] Лондон? — я б сказала, — добавляет она, все продолжая подснепствовать, — ведь здесь, в сердцах английских, всех качеств средоточие: в них скромность, независимость, ответственность, невозмутимость, которых не найти вовеки средь наций всей Земли.

Некое создание приближается к Чамче, едва смолкают эти строки; — расстегиваясь на ходу; — и он, мангуста пред коброй,[1809] застывает, пораженный; пока она, молодая женщина, демонстрируя прекрасную аккуратную грудь, протягивает ему то, что извлекла из-под блузки, — как акт гражданской гордости: карту Лондона, никак не меньше, с пометками волшебным красным маркером, с рекой, отмеченной синим. Столица зовет его; — но он, давая волю диккенсовскому крику, вырывается из Лавки Древностей в безумие улицы.

Джибрил смотрит прямо на него с Лондонского Моста; их глаза — или это лишь кажется Чамче — встречаются. Да: Джибрил поднимает руку и машет расслабленной ладонью.

* * *

Затем последовала трагедия.[1810] — Или, я бы сказал, крохотный отголосок трагедии, полнокровный подлинник которой недоступен современным мужчинам и женщинам. — Пародия для нашего деградантского, подражательного времени, когда клоуны заново утверждают то, что было прежде сделано королями и героями.[1811] — Ладно, пусть будет так. — Вопрос, который задается здесь — остаток тех великих, что волновали разум испокон веков: какова природа зла, как оно рождено, почему растет, как требует оно безраздельной власти над многосторонней человеческой душой. Или, скажем так: тайна лагунас.[1812]

Это не ново для литературно-театральных экзегетов,[1813] побежденных символом, — приписывать его действия «беспочвенной клевете». Зло есть зло и будет творить зло, и это так; змеиный яд — его точное определение.

Ладно, эти отговорки здесь не помогут. Мой Чамча не может быть Венецианским Поручиком,[1814] моя Алли вовсе не задушенная Дездемона,[1815] Фаришта совсем не похож на Мавра, но они смогут, по крайней мере, надеть те костюмы, которые позволит мое разумение.

Итак, сейчас Джибрил машет рукой в приветствии; Чамча приближается; занавес опускается на темнеющую сцену.

* * *

Давайте взглянем сперва на это глазами Саладина; покинув своего единственного добровольного компаньона — нетрезвую и прячущую на груди карту незнакомку, — он продирается в одиночку сквозь эту расступившуюся толпу, в которой кажется (и — не только), что каждый — друг своему соседу; — пока там, на Лондонском Мосту, стоит Фаришта, окруженный поклонниками, в самом центре толпы;

и, далее, давайте оценим эффект, произведенный на Чамчу, любившего Англию в лице своей потерянной английской жены, — золотым, бледным и ледяным присутствием рядом с Фариштой Аллилуйи Конус; он хватает бокал с подноса проходящего официанта, торопливо выхлебывает вино, берет второй; и, кажется, видит в далекой Алли полноту своей потери;

и, иначе, Джибрил тоже немедленно становится суммой поражений Саладина; — ведь с ним теперь, в этот же момент, другой предатель; старая овца, переодетая агнцем,[1816] в пятьдесят с лишним и с ресницами, изогнутыми, как у восемнадцатилетней, — агент Чамчи, почтенная Чарли Селлерс; — ты не уподобила бы его трансильванскому[1817] кровопийце, нет, Чарли, вопиет гневный наблюдатель; — и хватает еще один бокал; — и видит — на его дне — собственную безвестность, равную знаменитости своего бывшего товарища, и великую несправедливость этого разделения;[1818]

страшнее всего — горько отмечает он — что Джибрил, покоритель Лондона, не способен даже увидеть ценности мира, павшего ныне к его стопам! — почему же ублюдок вечно глумился над этим местом, Благословенным Лондоном, Вилайетом: Англичане, Вилли, какая же они мороженая рыба, клянусь; — Чамча, неуклонно продвигаясь к нему сквозь толпу, кажется, видит — прямо сейчас — то же глумливое выражение на лице Фаришты, то же презрение вывернутого наизнанку Подснепа, для которого все английское достойно осмеяния вместо похвалы; — боже, как это жестоко — что ему, Саладину, чья цель и крестовый поход были сделать этот город своим, приходится видеть Лондон ставшим на колени пред его надменным конкурентом! — а также вот что: что Чамча жаждет примерить рубашку Фаришты,[1819] тогда как его собственная одежда не представляет для Джибрила ни малейшего интереса.

Что есть Непростительное?

Чамча, разглядывая лицо Фаришты впервые с тех пор, как их столь грубо разлучили в холле Розы Диамант, видя странную пустоту в глазах другого, вспоминает с подавляющей силой прежнюю пустоту: Джибрил, стоящий на лестнице и ничего не делающий в тот момент, когда его, Чамчу, рогатого и плененного, тащат в ночь; и чувствует возвращение ненависти, чувствует, как она заполняет его с головы до ног свежей зеленой желчью, не пытайся оправдаться, кричит она в нем, к чертям твои приуменьшения и что-я-мог-тут-поделать; лежащее вне прощения — не прощается. Ты не можешь судить о внутреннем ущербе по размеру отверстия.

Итак: Джибрил Фаришта, осужденный Чамчей, получает более тяжкое взыскание, нежели Мими и Билли в Нью-Йорке, и признается виновным — на веки вечные — в Непростительной Вещи. Из чего следует, следует… — Но мы можем позволить себе размышлять сколь угодно долго об истинном характере этого Предела, этого Неизгладимого Нарушения. — Быть может, это действительно всего лишь его молчание на лестнице Розы? — Или же Саладин во власти более глубокого негодования, для которого эта так называемая Первопричина, говоря по правде, не более чем заменитель, передний план? — Для того, что они — несоединимые противоположности, эти двое, и каждый из них — тень второго? — Один — стремящийся преобразиться, уподобившись иностранцам, которыми он восхищался, другой — высокомерно предпочитающий преобразовывать; один — несчастный парень, наказанный, по-видимому, за не совершенные им преступления, другой — которого всяк и каждый называют ангелом, человек того типа, что избегает любых неприятностей. — Мы можем описать Чамчу как несколько меньшего своей истинной величины; но громкий, вульгарный Джибрил, без сомнения, намного больше того, чем наделила его жизнь: неравенство, легко возбуждающее неопрокрустовы стремления в Чамче: чтобы вытянуться, нужно сократить Фаришту до своего размера.

Что есть Непростительное?

Что как не дрожащая нагота того, кто полностью узнан, заставляет одного не доверять другому? — И разве не Джибрил видел Саладина Чамчу в обстоятельствах — захват, падение, арест, — в которых собственные тайны были выставлены напоказ?

Тогда ладно. — Приблизились ли мы к разгадке? Вправе ли мы даже сказать, что они — два фундаментально различных между собой типа? Можем ли мы не согласиться с тем, что Джибрил, при всех своих сценических именах и представлениях; и несмотря на возрожденческие лозунги, новые начинания, метаморфозы; — должен оставаться в значительной степени непрерывным — то есть целостным и являющим собой результат своего прошлого; — что его не преобразили ни почти фатальная болезнь, ни трансформирующее падение; что, откровенно говоря, он боится, прежде всего, тех измененных состояний, в которых грезы просачиваются к нему в мир бодрствования и сокрушают его, открывая путь другой ипостаси[1820] — тому архангельскому Джибрилу, быть которым он не испытывает ни малейшего желания; — то есть — что он все тот же, которого, в наших нынешних целях, мы можем назвать «истинным»… при том что Саладин Чамча — создание селективных прерываний, волевого переизобретения; и, следовательно, приоритетный мятеж против истории делает его, согласно выбранной нами идиоме, «ложным»? И разве мы не можем тогда, продолжая нашу мысль, сказать, что именно эта собственная ошибочность делает возможной худшую и более глубокую ошибочность в Чамче — назовем ее «злом», — и что это — та истина, та дверь, что открылась в нем при падении? — Тогда как Джибрил, дабы следовать логике установленной нами терминологии, должен рассматриваться как «добро» благодаря своему стремлению к неизменности, несмотря на все превратности судьбы, своей нетронутой человеческой основы.

Но, и снова но: не звучит ли то, что мы делаем, опасно похожим на ошибку интенционалистов?[1821] — Такие различия, которые должны (в идеале) покоиться на идее собственной гомогенности,[1822] негибридности, «чистоты», — совершенно фантастические понятия! — не могут, не должны нас удовлетворять. Нет! Давайте подробнее обсудим еще более сложные вещи: что зло не может быть столь глубоким, как нам нравится говорить об этом. — Что, в действительности, мы падаем в него естественно, то есть никак не вопреки нашему естеству. — И что Саладин Чамча горел желанием уничтожить Джибрила Фаришту, поскольку, наконец, сделать это стало так просто; истинная привлекательность зла есть соблазнительная непринужденность, с которой можно встать на его тропу. (И, позвольте добавить в заключение, невозможность последующего возвращения.)

Саладин Чамча, однако, настаивает на более простой версии. «Это было его предательство в доме Розы Диамант; его молчание, ничто больше[1823]».

Он ступает на подделку Лондонского Моста. Из соседнего красно-бело-полосатого ларька кукольника задира мистер Панч — лупящий Джуди[1824] — взывает к нему: Вот как надо это делать! После чего Джибрил тоже произносит свое приветствие, энтузиазм слов которого нивелируется несоответствующей апатичностью голоса:

— Салли-Вилли, это ты. Ты чертов дьявол. Ты здесь, большой, как жизнь. Подойди-ка сюда, Салат-баба, старина Чамч.

* * *

Это случилось:

В тот миг, когда Саладин Чамча подошел достаточно близко к Алли Конус, он был пронзен — и несколько охлажден — ее глазами, он почувствовал, что возродившаяся враждебность к Джибрилу простирается и на нее, с ее морозным катись-ко-всем-чертям взглядом, в котором сквозило посвящение в некую великую, тайную мистерию вселенной; кроме того, те качества, которые он впоследствии воспринимал как нечто дикое, тяжелое, редкое, антиобщественное, замкнутое по своей сути. Почему это раздражало его так сильно? Почему прежде, чем она успела открыть рот, он стал видеть в ней часть врага?

Может быть, потому, что он хотел ее; и хотел даже больше, чем требовалось для внутренней уверенность в ней; испытывая недостаток, он чувствовал зависть и стремился повредить то, чему завидовал. Если любовь — это тоска о том, чтобы стать похожим на своего возлюбленного (даже — стать им), то ненависть, следовало бы сказать, есть порождение той же самой амбиции, не могущей быть реализованной.

Это случилось: Чамча выдумал Алли — и стал антагонистом собственной фантазии… Он не показал этого никому из них. Он улыбнулся, пожал руку, порадовался встрече; и обнял Джибрила. Меня свела с ним голая корысть,[1825] ничего не подозревая, оправдывалась Алли. Этим двоим много найдется чего обсудить, произнесла она и, пообещав в скорости вернуться, удалилась: как она выразилась, на разведку. Он обратил внимание, что она прихрамывала шаг или два; затем остановилась — и уверенно зашагала прочь. Среди того, что он не знал о ней, была ее боль.

Не подозревая, что Джибрил, стоящий перед ним, далекий для глаза и небрежный в приветствии, находился под самым пристальным медицинском наблюдением; — или что ему приходилось ежедневно принимать некоторые препараты, притупляющие чувствительность, из-за совершенно реальной возможности рецидива его более-не-безымянной болезни, иначе говоря — параноидной шизофрении;[1826] — или что он долго держался подальше, благодаря непреклонной настойчивости Алли, от людей киномира, которым она упорно не хотела доверять, особенно после его недавнего буйства; — или что их присутствие на вечеринке Баттуты-Мамульян было тем, чему она искренне старалась воспрепятствовать, нехотя согласившись только после ужасной сцены, когда Джибрил взревел, что не намерен больше оставаться узником и что настроен предпринимать дальнейшие усилия, дабы вернуться к своей «настоящей жизни»; — или что усилия по уходу за беспокойным любовником (способным уставиться на нее, как маленький нетопыреподобный демон, висящий вверх тормашками в рефрижераторе) истончили Алли, как изношенную рубашку, принуждая ее к роли медсестры, козла отпущения и опоры — требуя от нее, в конечном итоге, чтобы она пошла против собственной сложной и беспокойной природы; — не ведая ничего этого, не в силах понять, что Джибрил, на которого он смотрел — и полагал, что видел, — Джибрил, воплощение всех благ фортуны, столь часто недостающих преследуемому яростными Фуриями[1827] Чамче, — есть такой же плод его воображения, такая же фантазия, как его воображаемо-негодующая Алли, эта классическая сногсшибательная блондинка или роковая женщина, вызванная его завистливым, измученным, орестианским[1828] воображением, — Саладин в своем невежестве, однако, пронзил, воспользовавшись подвернувшимся шансом, щель в броне Джибрила (по общему признанию — несколько донкихотской[1829]) и понял, как его ненавистный Двойник может быть наиболее стремительно повержен.

Банальный вопрос Джибрила принес открытие. Не расположенный из-за успокоительных к светской беседе, он спросил неопределенно:

— И как, скажи мне, твоя добрая женушка?

На что Чамча, язык которого был развязан алкоголем, выпалил:

— Как? Дотрахалась. Залетела. Ждет гребаного малыша.[1830]

Засыпающий Джибрил не уловил раздражения в этой речи, рассеянно просиял, обвил рукой плечи Саладина.

— Шабаш, мурабак,[1831] — поздравил он. — Вилли! Чертовски быстрая работа.

— Поздравь ее любовника, — тяжеловесно разбушевался Саладин. — Моего старого друга, Нервина Джоши. Теперь там, могу признать, есть мужчина. Мне кажется, женщины — дикарки. Бог знает почему. Они хотят своих проклятых младенцев, и они даже не спросят твоего согласия.

— Например, кто? — вскричал Джибрил, повернув голову и повергнув Чамчу в изумление. — Кто кто кто? — вопил он, пьяно хихикая.

Саладин Чамча засмеялся тоже: но без удовольствия.

— Я скажу тебе, кто, например. Моя жена, например, вот кто. Это не леди, мистер Фаришта, Джибрил. Памела, моя жена, моя не-леди.[1832]

В этот самый момент, как нельзя кстати, — ибо Саладин из-за своих возлияний совершенно не заметил того эффекта, который возымели его слова на Джибрила (для которого слились воедино, образуя критическую массу, два образа: первым была внезапно нахлынувшая память о Рекхе Меркантиль на летящем ковре, предупреждающей его о тайном желании Алли завести ребенка, не сообщая об этом отцу, кто интересуется позволением семени быть пророщенным, а вторым — появившееся в его воображении тело инструктора боевых искусств, слившееся в высоких ударах вожделения с той же самой мисс Аллилуйей Конус), фигура Нервина Джоши была замечена пересекающей «Саутуоркский Мост» в состоянии некоторого волнения, — в поисках, как оказалось, Памелы, с которой его разлучил тот же поток поющей диккенсовской толпы, что подтолкнул Саладина к столичной груди молоденькой женщины в Лавке Древностей.

— Про черта речь, и черт навстречь,[1833] — кивнул в его сторону Саладин. — Идет, ублюдок.

Он обернулся к Джибрилу: но Джибрила и след простыл.

Алли Конус появилась снова: сердитая, озабоченная.

— Где он? Иисусе! Мне что, нельзя оставить его ни на гребаную секунду? Разве Вы не могли немножко последить за ним?

— Зачем, в чем дело?

Но Алли уже нырнула в толпу, так что, когда Чамча снова заметил Джибрила, пересекающего «Саутуоркский Мост», она была вне пределов слышимости.

И появилась Памела, вопрошая: «Ты видел Нервина?» — И он указал: «Туда», — после чего она тоже исчезла, не сказав ни слова благодарности; а потом Нервин был замечен снова, пересекающий «Саутуоркский Мост» в противоположном направлении (волосы вьются дико, как никогда, прикрывая сутулые плечи, закутанные в пальто, которое он отказался снимать), позыркал вокруг, вернул большой палец в рот; — и, чуть погодя, Джибрил прошествовал по муляжу моста, Построенного Из Железа, следуя тем же самым маршрутом, которым шел Нервин.

В общем, события оказались на грани фарса; но когда, спустя несколько минут, актер, играющий роль «Старика Хэксема» (внимательно высматривающего по всей протяженности диккенсовской Темзы плывущие трупы, освобождая их карманы от ценностей перед тем, как передать полиции), явился, торопливо гребя вниз по студийной реке, с концептуально неровными, седеющими волосами, торчащими во все стороны, фарс немедленно прекратился; ибо там, в его утлой лодчонке, лежало бездыханное тело Нервина Джоши в промокшем пальто.

— Обо что-то ударился, — крикнул лодочник, указав на огромную шишку, выросшую на затылке Нервина, — и без сознания очутился в воде; чудо, что не утонул.

* * *

Неделю спустя, в ответ на возбужденный телефонный звонок от Алли Конус, которая разыскала его через Сисодию, Баттуту и, наконец, Мими и которая, казалось, даже немного оттаяла, Саладин Чамча очутился на пассажирском месте трехлетнего серебряного ситроена[1834] с фургоном, который будущая Алисия Бонек предоставила своей дочери перед долгой калифорнийской поездкой. Алли встретила его на станции Карлайл,[1835] повторив свои прежние телефонные извинения — «У меня нет права говорить с Вами в таком духе; Вы ничего не знали, я имею в виду — о нем; ладно, хвала небесам, никто не видел нападения, и это, кажется, удалось замять, но этот бедный парень, веслом по голове ни за что ни про что, это очень плохо; все, мы выбрали местечко на севере, мои друзья разъехались, это только выглядело хорошо — избегать общества людей, и, в общем, он спрашивал о Вас; думаю, Вы действительно можете помочь ему, и, если откровенно, мне самой будет приятна Ваша помощь», — что оставило Саладина чуть более рассудительным, но исполненным любопытства, — и теперь Шотландия проносилась мимо окон ситроена с опасной скоростью: край Адрианова вала,[1836] старинное прибежище беглецов Гретна-Грин,[1837] а затем долины Южно-Шотландской возвышенности;[1838] Экклефехан, Локерби, Битток, Элвенфут.[1839] Чамча был склонен рассматривать все нестоличные местности как глубины межзвездного пространства, а поездки в них — как чреватые опасностью: если что-то сломается в эдакой пустоте, он, несомненно, умрет в одиночестве, и никто не узнает, где могилка его.[1840] Он опасливо отмечал, что одна из передних фар ситроена разбита, что топливная стрелка коснулась красного поля (как оказалось, она тоже была сломана), свет дневной угасал, а Алли гнала так, словно A74[1841] была треком в Сильверстоуне[1842] в солнечный денек.

— Он не может далеко уйти без транспорта, но Вы не знаете, — объяснила она мрачно. — Три дня назад он украл ключи от автомобиля, и они нашли его виляющим по выездной дороге на М6,[1843] изрыгающим проклятия. Готовьтесь к отмщению Господнему, заявил он дорожным полицейским, ибо скоро призову я своего лейтенанта, Азраила. Они записали все это в своих блокнотах.

Чамча, его сердце все еще полнилось собственной жаждой мести, изобразил сочувствие и шок.

— А Нервин? — поинтересовался он, Алли отпустила руль и развела руками в жесте Что-тут-поделаешь, пока машину пугающе водило из стороны в сторону по изгибам трассы.

— Врачи говорят, что собственническая ревность могла быть звеном в той же цепи; во всяком случае, это может сработать на его безумие как предохранитель.

Она была рада возможности выговориться; и Чамча предоставил ей свое внимающее ухо. Если она доверяла ему, так это потому, что Джибрил доверял ему тоже; у него не было никакого желания разрушить это доверие. Он уже разрушил мое доверие; теперь пусть он, какое-то время, будет уверен во мне. Он был начинающим кукловодом; нужно было изучить нити, выяснять, какая из них к чему тянется…

— Я не могу ничем помочь, — призналась Алли. — Я чувствую некую неясную вину перед ним. Наша жизнь не залаживается, и это — моя ошибка. Моя мать сердится, когда я говорю что-то такое.

Перед посадкой в самолет на запад, Алисия ругала дочь у Третьего Терминала.[1844] «Не понимаю, где ты нахваталась этих понятий, — кричала она среди туристов, портфелей и плача азиатских мамаш. — Ты можешь сказать, что жизнь твоего отца тоже шла не по плану. Так что же, он был виновен в лагерях? Учи историю, Аллилуйя. В истории этого века перестали обращать внимание на прежнюю психологическую ориентацию действительности. Я хочу сказать, сегодня характер — не более чем судьба.[1845] Экономика — судьба. Идеология — судьба. Бомбы — судьба. Разве голод, газовые камеры, гранаты заботятся о том, как ты прожил свою жизнь? Приходит кризис, приходит смерть, и твоя жалкая личность ничего не может с этим поделать, только терпеть последствия. Этот твой Джибрил: может быть, он — как история, которая случилась с тобой». Она вернулась неожиданно к высокому стилю гардероба, предпочитаемого Отто Конусом, и, казалось, к той ораторской манере, которая подходила к нему более, чем черные шляпы и вычурные костюмы. «Наслаждайся Калифорнией, мама», — резко бросила Алли. «Одна из нас счастлива, — молвила Алисия. — Почему бы не я?» И прежде, чем дочь смогла ответить, она проскочила через последний барьер только-для-пассажиров, предъявила паспорт, посадочный талон, билет, направляясь к беспошлинным[1846] бутылкам Opium[1847] и джина Гордонс,[1848] продающимся под светящейся надписью ПРИВЕТ! КУПИ ВСЕГО ХОРОШЕГО![1849]

С последними лучиками света дорога сделала коленце на безлесные, покрытые вереском холмы. Давным-давно, в другой стране, в других сумерках, Чамча сделал такое же коленце и увидел развалины Персеполя. Теперь, однако, он направлялся к человеческим руинам; не восторгаться, а, возможно даже (решение творить зло никогда не принимается окончательно, до самого момента дела; всегда есть последний шанс отказаться), предать акту вандализма. Накарябать свое имя на плоти Джибрила: Превед ат Салодина.[1850]

— Почему Вы с ним? — спросил он у Алли, и, к его удивлению, она покраснела. — Почему бы Вам не уберечь себя от боли?

— Я совершенно не знаю Вас, нисколечко, в самом деле, — начала она, затем осеклась и приняла решение. — Я не горжусь ответом, но это правда, — сказала она. — Это из-за секса. Мы невероятны вместе, совершенны, ничего подобного я не знала. Любовники из грез. Ему только кажется, что… что он знает.[1851] Знает меня.

Она затихла; ночь скрыла ее лицо. Горечь вновь нахлынула на Чамчу. Все вокруг были любовниками из грез; он, лишенный грез, мог только наблюдать. Он рассерженно стиснул зубы; и нечаянно прикусил язык.

Джибрил и Алли скрывались в Дурисдире[1852] — деревеньке столь крохотной, что в ней даже не было паба — и жили в лишенной священного статуса Вольной Церкви,[1853] обращенной к мирской жизни (квазирелигиозные термины звучали странно для слуха Чамчи) другом Алли, архитектором, сколотившим состояние на таких метаморфозах священного в светское. Саладина поразил мрачный вид места, все эти белые стены, фонари в нишах и лохматые пышногривые настилы ковров от стены к стене. В саду находились могильные плиты. В качестве приюта для человека, страдающего параноидальной навязчивой идеей, что он является главным архангелом Бога, рассудил Чамча, это вряд ли был его собственный первый выбор. Вольная Церковь была расположена немного поодаль дюжины или около того других блочно-каменных построек, составляя отдельное сообщество: изолированное даже в этой изоляции. Когда подъехала машина, Джибрил стоял в дверях: тень напротив освещенной прихожей.

— Ты добрался сюда, — вскричал он. — Яар, превосходно. Добро пожаловать в проклятую тюрьму.

Лекарства сделали Джибрила неуклюжим. Когда они втроем сидели за сосновым кухонным столиком под аристократически опущенным приглушенным светильником, он дважды сбил свою кофейную чашечку (он демонстративно воздержался от выпивки; Алли, налив две щедрых порции скотча, составила компанию Чамче) и, чертыхаясь, споткнулся на кухне о стопку бумажных полотенец для швабры, рассыпав их по полу.

— Когда на меня накатывают эти приступы, я не сразу спешу сообщить ей, — признался он. — А потом начинает случаться дерьмо. Я клянусь тебе, Вилли, не могу перенести проклятую идею о том, что это никогда не прекратится, что единственная альтернатива — наркотики или дефекты мозга. Не могу проклятую перенести. Клянусь, яар, если бы я подумал, что оно так будет, то я, баста, я не знаю, я бы, я не знаю, что.

— Закрой рот, — мягко сказала Алли.

Но он продолжал выкрикивать:

— Салли, я даже напал на нее, ты знаешь об этом? Ад и проклятье. Как-то раз я решил, что она — некий демон вроде ракшаса,[1854] и тогда я стал надвигаться на нее. Ты знаешь, насколько сильна она, сила безумия?

— К счастью для меня, я начала ходить — упс, так-то — на эти занятия по самозащите, — усмехнулась Алли. — Он преувеличивает, чтобы спасти лицо. На самом деле это закончилось, когда он долбанулся головой об пол.

— Правда, — робко согласился Джибрил.

Пол на кухне был сделан из здоровенных каменных плит.

— Жестоко, — поежился Чамча.

— Ты чертовски прав, — взревел Джибрил, странно веселый теперь. — Она сразила меня тут же, билкул.[1855]

Внутри Вольная Церковь была разделена на большую двухэтажную (на жаргоне агента недвижимости — «двойного объема») приемную — прежний холл конгрегации — и более обычную половину, с кухней и удобствами внизу и спальнями и ванной наверху. В полночь, неспособный в силу некоторых обстоятельств заснуть, Чамча бродил по просторной (и холодной: теплая волна продолжала катиться по югу Англии, но она не создавала и ряби здесь, где климат был осенним и студеным) гостиной, слушая голоса призраков высланных проповедников, пока Джибрил и Алли занимались своей высококачественной любовью. Как и Памела. Он попытался думать о Мишале, о Зини Вакиль, но это не сработало. Затыкая пальцами уши, он боролся со звуковыми эффектами совокупления Аллилуйи Конус и Фаришты.

Их соединение было большим риском с самого начала, заметил он: сперва драматический отказ Джибрила от карьеры и спешное путешествие на другой край света, а теперь бескомпромиссная решимость Алли глядеть в оба, чтобы победить в нем это безумное, ангельское богословие и вернуть человечность, которую она любила. Никаких компромиссов; они шли, пока не сломаются. Тогда как он, Саладин, довольствуется жизнью под одной крышей с женой и этим парнем, ее любовником. Какой путь лучше? Капитан Ахав утонул, напомнил он себе; оппортунист;[1856] Измаил,[1857] вот кто выжил.

* * *

На утро Джибрил назначил восхождение на местную «Вершину». Но Алли отказалась, хотя Чамче было ясно, что возвращение в сельскую местность заставляло ее лучиться от радости.

— Проклятая плоскостопная мэм, — нежно ругал ее Джибрил. — Пойдем, Салат. Наши чертовы городские ловкачи покажут этой покорительнице Эвереста, как надо подниматься. Что за проклятая жизнь вверх тормашками, яар. Мы совершаем восхождение в горы, пока она сидит здесь и ведет деловые переговоры.

Мысли Саладина неслись вскачь: он понял теперь, почему она так странно хромала в Шеппертоне; понял и то, что этот отрезанный от мира приют обязан быть временным — что Алли, находясь здесь, жертвует собственной жизнью и не сможет продолжать это неопределенно долго. Что он должен сделать? Что-нибудь? Ничего? — Если месть должна свершиться, когда и как?

— Надень эти ботинки, — скомандовал Джибрил. — Ты думаешь, дождь продержится весь гребаный день?

Он не продержался. Когда они достигли каменной гряды на вершине выбранного подъема Джибрила, их окружала лишь мелкая изморось.

— Чертовски хорошее шоу, — пыхтел Джибрил. — Смотри: вон она, там, восседает, словно Великий Панджандрам.

Он указал вниз, на Вольную Церковь. Чамча (сердце его колотилось) чувствовал себя идиотом. Ему следует вести себя, как подобает сердечнику. Где слава в смерти от остановки сердца на этой ничтожнейшей из Вершин, ни за что, посреди дождя? Затем Джибрил извлек свой полевой бинокль и принялся осматривать долину. Он различил лишь несколько движущихся фигур — двое-трое людей и собак, какая-то овца, ничего больше. Джибрил проследил за людьми в оптику.

— Теперь, когда мы одни, — сказал он вдруг, — я могу сообщить тебе, зачем мы на самом деле отправились в эту треклятую пустую дыру. Из-за нее. Да-да; пусть тебя не одурачат мои действия! Это все ее чертова красота. Мужики, Вилли: они преследуют ее, как блядские мухи. Клянусь! Я вижу их, слюнявых и лапающих. Это неправильно. Она весьма приватная особа, самая приватная особа в мире. Мы должны защитить ее от страсти.

Эта речь застала Саладина врасплох. Ты несчастный ублюдок, подумал он, ты действительно решил завязать свои жалкие мозги узлом. И, тяжело ступая по пятам этой мысли, вторая сентенция возникла, как по волшебству, в его голове: Не думай, что я тебе это позволю.

* * *

По дороге обратно к железнодорожной станции Карлайла Чамча упомянул, что деревни пустеют.

— Здесь нечем заняться, — ответила Алли. — Вот здесь и пусто. Джибрил говорит, что не может привыкнуть к мысли, что все это место источает бедность: говорит, это кажется ему роскошью после индийского многолюдья.

— А Ваша работа? — поинтересовался Чамча. — Как насчет нее?

Она улыбнулась ему, фасад ледяной девы медленно таял.

— Вы хороший человек, если спрашиваете. Я продолжаю думать, что однажды она станет центром моей жизни, вместо того, что было там первым. Или, ладно, хотя, наверное, трудно использовать вместо единственного числа множественное: нашей жизни. Так звучит лучше, верно?

— Не позволяйте ему отрезать Вас от мира, — посоветовал Саладин. — От Нервина, от ваших собственных миров, неважно.

Это был момент, когда можно было сказать, что его кампания по-настоящему началась; когда он ступил на эту легкую, соблазнительную тропу, идти по которой можно было лишь единственным способом.

— Вы правы, — сказала Алли. — Боже, если бы он только знал. Его драгоценный Сисодия, например: он приходит не только ради этих семифутовых кинозвездочек, хотя их он, несомненно, тоже любит.

— Он пытался клеиться, — предположил Чамча; и одновременно сделал себе зарубку на случай, если придется использовать эту информацию когда-нибудь позже.

— Он совсем бесстыжий, — рассмеялась Алли. — Это было прямо под носом Джибрила. Хотя он не слушает отказов: он только кланяется и бормочет без о, биби… обибид, а потом опять. Представляете, если бы я рассказала об этом Джибрилу?

На станции Чамча пожелал Алли удачи.

— Мы должны быть в Лондоне через пару недель, — сказала она через автомобильное окно. — У меня назначены совещания. Может быть, Вы с Джибрилом сможете встретиться тогда; это действительно хорошо влияет на него.

— Зовите в любое время, — помахал он на прощание и смотрел вослед ситроену, пока тот не скрылся из поля зрения.

* * *

Эта Алли Конус, третья точка треугольника фантазии — в значительной степени благодаря которой и могли быть вместе Джибрил и Алли, воображая друг друга, из своих личных соображений, теми «Алли» и «Джибрилом», в которых мог влюбиться каждый; и разве сам Чамча теперь не попал в зависимость от требований собственного озабоченного и разочарованного сердца? — должна была стать невольным, невинным агентом чамчиной мести, которая стала гораздо более простой для своего проектировщика, Саладина, когда тот узнал, что Джибрил, с которым он договорился провести экваториальный лондонский полдень, ничего не желал столь сильно, как живописать в смущающих деталях плотский экстаз разделения аллилуйиной постели. Каким нужно быть человеком, с отвращением задавался вопросом Саладин, чтобы наслаждаться вываливанием самого интимного перед посторонними? Пока Джибрил (обладающий подобными склонностями) описывал позы, любовные покусывания, тайные словари желания, они прогуливались по Спитлбрикским Полям среди школьниц, и катающейся на роликах малышни, и отцов, неумело швыряющих бумеранги и летающие тарелки своим насмешливым сыновьям, и пробирались мимо поджаривающейся на пляже горизонтальной секретарской плоти; и Джибрил прервал свою эротическую рапсодию, дабы заметить исступленно, что «я смотрю порой на этих розовых людей, и вместо кожи, Вилли, я вижу гниющее мясо; я чую их гнилостное зловоние здесь, — он пылко раздул ноздри, будто раскрывая тайну, — у себя в носу».[1858] Затем вернулся к внутренней поверхности бедер Алли, ее облачным глазам, совершенной долине ее попки, легким вскрикам, которые она издавала. Этот человек находился в неизбежной опасности распасться по швам. Дикая энергия, маниакальная неповторимость его описаний, предложенных Чамче (которому приходилось снова и снова сокращать их дозировки), это вознесение на гребень высшего безумства,[1859] это состояние лихорадочного возбуждения были подобны слепому опьянению в одном отношении (с точки зрения Алли), а именно — что Джибрил мог не помнить, что говорил или делал, когда — неизбежно — спускался с небес на землю.

Дальше и дальше следовали подробности: необыкновенная длина ее сосков, ее неприязнь к прикосновениям к пупку, чувствительность пальцев ее ног. Безумие или не безумие, сказал себе Чамча, но весь этот демонстративный сексуальный треп (поскольку Алли в ситроене вела его тоже) был слабостью их так называемый «великой страсти» (термин, который Алли использовала только полушутя — ибо в этой фразе не было ничего иного, о чем еще можно было сказать что-то хорошее; не было просто никакого другого аспекта их близости, о котором можно было распевать рапсодии).

В то же самое время, однако, он чувствовал себя пробуждающимся. Он стал видеть себя стоящим под ее окном, пока она стояла там обнаженная, словно актриса на экране, и мужские руки ласкали ее тысячами путей, подводя ее все ближе и ближе к экстазу; он начинал видеть себя обладателем этой пары рук, он почти чувствовал ее прохладу, ее реакцию, почти слышал ее крики.

Он контролировал себя. Его желание вызывало у него отвращение. Она была недосягаема; это был чистой воды вуайеризм,[1860] и Чамча не хотел уступать ему.

Но желания, пробужденные откровениями Джибрила, не уходили.

Сексуальная одержимость Джибрила, напомнил себе Чамча, на самом деле сделает кое-что более простым.

— Она, конечно же, весьма привлекательная женщина, — произнес он ради эксперимента и, к своему удовлетворению, получил яростный, отчаянный блеск глаз в ответ.

После чего Джибрил, деланно успокоившись, обнял Саладина и прогрохотал:

— Прости, Салли-Вилли, я — негодяй с дурным характером, беспокоящийся о ней. Но ты и я! Мы — бхаи-бхаи! Бывало и хуже, и мы прошли через все, улыбаясь; пойдем теперь, довольно этого крохотного, ничтожного парка. Давай двинем в город.

Есть миг, предшествующий злу; затем еще миг; затем время после того, когда шаг сделан, и каждый последующий, больший шаг становится легче в геометрической прогрессии.

— Все отлично, — ответил Чамча. — Я рад видеть тебя так здорово выглядящим.

Мальчик лет шести-семи проехал мимо них на BMX-велосипеде.[1861] Обернувшись, чтобы проследить за движением парнишки, Чамча увидел, что тот уверенно катится вниз, вдаль от аллеи, укрытой древесными кронами, сквозь которые тут и там сочится горячий солнечный свет. Шок от обнаружения своего сновидения воочию мгновенно дезориентировал Чамчу и оставил дурной привкус во рту: кислый букет могло-бы-быть. Джибрил поймал такси; и назвал Трафальгарскую площадь.

О, он был в превосходном настроении в этот день, неся вздор о Лондоне и англичанах почти с прежней живостью. Где Чамча видел очаровательно выцветшее великолепие, Джибрил замечал крушение, Город-Робинзон,[1862] застрявший на острове своего прошлого и пытающийся, при помощи деклассированных Пятниц,[1863] соблюдать приличия. Под пристальным взглядом каменных львов он гонялся за голубями, крича:

— Клянусь, Вилли, я никогда не видел таких жирных дома; давай возьмем одного домой на обед.[1864]

Английская душа Чамчи съеживалась от стыда. Позже, в Ковент-Гардене, он поведал Джибрилу назидания ради о том дне, когда старый плодово-овощной рынок был перемещен к Девяти Вязам.[1865] Власти, обеспокоенные крысами, запечатали коллекторы и перебили десятки тысяч; но многие сотни уцелели.

— В тот день голодные крысы заполонили тротуары, — вспоминал он. — Все пути от Набережной[1866] и до Моста Ватерлоо,[1867] в магазины и из них, отчаянно нуждаясь в пище.

Джибрил фыркнул.

— Теперь я знаю, что это — тонущий корабль,[1868] — вскричал он, и Чамча почувствовал, что ярость готова вырваться наружу.

— Даже проклятые крысы. — И, после паузы: — Им ведь был нужен пестрый дудочник,[1869] не так ли? Ведущий их к гибели с музыкой.

Когда он не оскорблял англичан и не описывал тело Алли от корней волос до мягкого треугольника на поле любви, проклятой йони,[1870] — он, казалось, жаждал составлять списки: каковы десять самых любимых книг Салли, хотел он знать; а также фильмов, женщин-кинозвезд, блюд. Чамча выдавал заурядные космополитические ответы. В его список кинофильмов входили Потемкин, Кейн, Otto e Mezzo, Семь Самураев, Альфавиль, El Angel Exterminador.[1871]

— Тебе промыли мозги, — насмехался Джибрил. — Это все дерьмо западного мира искусства.

Его десятка наилучших явилась из «дома» и была вызывающе низкопробной. Мать Индия, Мистер Индия, Шри Чарсавбис:[1872] ни Рэя,[1873] ни Мринал Сена,[1874] ни Аравиндана[1875] или Гхатака.[1876]

— Твоя башка забита всяким хламом, — уведомил он Саладина, — ты забыл все то, что стоит знать.

Его постоянное возбуждение, его неразборчивое стремление превратить мир в совокупность хит-парадов, его свирепый темп ходьбы — они, должно быть, прошли миль двадцать до окончания своего путешествия — давали Чамче понять, что теперь осталось совсем немного, чтобы подтолкнуть его к краю. Кажется, я тоже оказался мошенником, Мими. Искусство убийцы требует сперва подманить жертву; сделать ее более доступной для ножа.

— Я голоден, — властно объявил Джибрил. — Отведи меня в какую-нибудь из своей лучшей десятки столовых.

В такси Джибрил подкалывал Чамчу, не проинформировавшего его о месте назначения.

— Какая-нибудь французская забегаловка, а? Или японская, с сырой рыбкой и осьминогами. Боже, и почему я доверяю твоему вкусу!..

Они добрались до Шаандаар-кафе.

* * *

Нервина там не было.

Он, очевидно, так и не смог примирить Мишалу с матерью; Мишала и Ханиф отсутствовали, и ни Анахита, ни Хинд не устроили Чамче прием, который можно было назвать теплым. Только Хаджи Суфьян поприветствовал его:

— Входи, входи, садись; прекрасно выглядишь.

Кафе было странно пустым, и даже присутствие Джибрила не вызвало особого шевеления. Чамче потребовалось несколько секунд, чтобы сообразить, в чем дело; затем он увидел четверку сидящих за столиком в углу белых юнцов, явно настроенных на ссору.

Молодой официант-бенгалец (которого Хинд пришлось нанимать после отъезда старшей дочери) подошел и принял заказ новых гостей — баклажаны, сикхские кебабы,[1877] рис — под сердитыми взглядами со стороны неприятного квартета; все четверо, как теперь видел Саладин, были серьезно пьяны. Официант, Амин, злился на Суфьяна не меньше, чем на пьяниц.

— Нельзя было позволять им садиться, — бормотал он Чамче и Джибрилу. — Теперь мне приходится обслуживать. Может радоваться, мамона;[1878] он нам не защита, взгляни.

Пьяные получили свою еду одновременно с Чамчей и Джибрилом. Когда они принялись жаловаться на кухню, атмосфера в комнате накалилась еще больше. Наконец, они встали.

— Мы не будем жрать это дерьмо, вы, пиздоболы, — вопил лидер, маленький, низкорослый парень с песочными волосами, бледным тонким лицом, покрытым пятнами. — Это — говно. Еб вашу в жопу, блядские пиздопроебины.[1879]

Три его компаньона, хихикая и сквернословя, покинули кафе. Лидер на мгновение задержался.

— Наслаждаетесь своей жратвой? — закричал он на Чамчу и Джибрила. — Это ебаное говно. Вы вот это жрете у себя дома, да? Пиздец.

Лицо Джибрила приняло выражение, означающее громко и явственно: так вот какими британцы, эта великая нация завоевателей, стали в конце концов. Он не ответил. Маленький крысолицый оратор навис над ними.

— Я, блядь, на хуй, задал вам вопрос, — сказал он. — Я сказал. Вы, блядь, наслаждаетесь своим ебаным говенным обедом?

И Саладин Чамча — возможно, досадуя на то, что Джибрил, как последний трус, оказался застигнут врасплох и не постоял за себя перед человеком, который его чуть не уничтожил — ответил:

— Мы бы с удовольствием, если бы он не предназначался для Вас.

Крысеныш, покачиваясь на своих двоих, какое-то время переваривал эту информацию; а затем совершил нечто весьма странное. Глубоко вздохнув, он вытянулся во все свои пять с половиной футов; потом наклонился вперед и заплевал яростно и обильно всю еду.

— Любезный, если это входило в Вашу десятку, — заметил Джибрил в такси по дороге домой, — не водите меня по местам, которые Вы любите не так сильно.

— «Minnamin, Gut mag alkan, Pern dirstan», — ответил Чамча. — Что означает: «Душка моя, Бог сотворил голодных, а Дьявол — жаждущих». Набоков.

— Он опять начинает, — простонал Джибрил. — Что за проклятый язык?

— Он сочинил его. Земблянская нянюшка сказала это Кинботу, когда тот был маленьким. В Бледном Огне.[1880]

— Перндирстан, — повторил Фаришта. — Звучит как название страны:[1881] может быть, Ада. Так или иначе, я пас. Как можно читать человека, который пишет на своем собственном языке?

Они почти добрались до квартиры Алли, миновав Спитлбрикские Поля.

— Драматург Стриндберг,[1882] — заметил Чамча рассеянно, словно следуя каравану каких-то глубоких размышлений, — после двух неудачных браков женился на знаменитой и прекрасной двадцатилетней актрисе по имени Харриет Боссе.[1883] ВСне[1884] она была великим Паком.[1885] Кроме того, он написал для нее партию Элеоноры в Пасхе.[1886] «Ангел мира». Молодые люди сходили по ней с ума, и Стриндберг, в общем, он стал чрезвычайно ревнив, он почти потерял рассудок. Он пытался запирать ее дома, вдали от глаз людских. Она хотела путешествовать; он приносил ей книги о путешествиях. Как в старой песне Клиффа Ричарда:[1887] Решив закрыть ей все пути, / чтоб ни один / не смог ее похитить.[1888]

Фаришта тяжело кивнул в знак понимания. Он находился в состоянии некоторой задумчивости.

— И что? — спросил он, когда они достигли места назначения.

— Она бросила его, — невинно объявил Чамча. — Она сказала, что не в силах примирить его с человеческим родом.

* * *

По дороге из метро домой Аллилуйя Конус читала безумно счастливое письмо матери из Стэнфорда, Калифорния. «Если люди скажут тебе, что счастье недостижимо, — писала Алисия крупными, округлыми, наклоненными влево, неуклюжими буквами, — любезно направляй их ко мне. Я покажу им. Я обрела его дважды: первый раз, как ты знаешь, с твоим отцом, второй — с этим добрым, широкой души человеком, чье лицо — цвета апельсинов, растущих повсюду в этих краях. Удовлетворенность, Алли. Она побеждает волнение. Испытай его, и ты его полюбишь». Оглядевшись, Алли увидела призрак Мориса Уилсона, сидящего на вершине огромного медноствольного бука в своем обычном шерстяном одеянии — тэмешэнте, свитере «плюс четыре»[1889] с ромбическим узором от Pringle,[1890] — выглядящем чрезмерно теплым для такой жары. «Теперь у меня нет на тебя времени»,[1891] — сообщила она ему, и он пожал плечами. Я умею ждать.

Ноги снова давали о себе знать. Она сжала зубы и побрела дальше.

Саладин Чамча, укрывшись за тем самым меднотелым буком, с которого призрак Мориса Уилсона взирал на болезненный шаг Алли, наблюдал за Фариштой, появившимся из передней двери квартиры, в которой он нетерпеливо ожидал ее возвращения; наблюдал за ним, красноглазым и безумным. Демоны ревности сидели на плечах Джибрила, и он кричал строки из той же старой песни, гдеада пламеннаяпечь кудаувлечь меняпосмела сукасукасука.[1892] Казалось, Стриндберг преуспел там, где Нервин (поскольку его не оказалось рядом) потерпел поражение.

Наблюдатель на верхних ветвях дематериализовался; второй, довольно кивнув, направился вдаль по аллее тенистых, раскидистых деревьев.

* * *

Затем начали поступать телефонные звонки — сперва в лондонскую резиденцию, а затем и в дальнюю, в Дамфрисе и Галлоуэе[1893] — в адрес Алли и Джибрила, сперва не слишком частые; потом же их стало трудно назвать редкими. При этом, говоря по правде, голосов было не слишком много; а потом снова стало вполне достаточно. Эти звонки не были краткими, вроде тех, что делаются горячими воздыхателями и другими телефонными хулиганами, но, с другой стороны, они никогда не продолжались достаточно долго для полиции, прослушивающей их, чтобы отследить источник. При этом весь сомнительный эпизод длился не очень долго — всего лишь дело трех с половиной недель, после которых звонящие прекратили надоедать им навсегда; но, стоит отметить, это происходило ровно столько, сколько требовалось, то есть пока не заставило Джибрила Фаришту совершить по отношению к Алли Конус то, что он прежде совершил с Саладином; а именно — Непростительную Вещь.

Следует сказать, что никто — ни Алли, ни Джибрил, ни даже профессионалы телефонного прослушивания, которых они пригласили — так и не смог заподозрить, что все звонки являются делом рук единственного человека; но для Саладина Чамчи, некогда известного (хотя и в узких кругах специалистов) как Человек Тысячи Голосов, такой обман был делом нехитрым, совершенно лишенным усилий или риска. Всего-то и пришлось, что выбрать (из своих тысячи и одного голосов) общее количество не более тридцати девяти.

Когда отвечала Алли, она слышала неизвестных мужчин, мурлычущих на ухо ее сокровенные тайны: незнакомцев, которые, казалось, знали самые дальние закоулки ее тела, безликих тварей, свидетельствующих о том, что на опыте узнали ее избранные предпочтения среди бесчисленных форм любви; и когда началось расследование звонков, ее возмущение выросло, ибо теперь она не могла просто пригласить к телефону кого-то другого, но была вынуждена стоять и слушать, с жаром, нахлынувших на лицо, и холодом, бегущим вдоль позвоночника, старательно предпринимая попытки (так ни разу и не сработавшие) продлить разговор.

Джибрил тоже получил свою долю голосов: высокомерное хвастовство байроновских[1894] аристократов поиметь «покорившую Эверест», глумление беспризорников, елейные высказывания голосов лучших друзей, в которых мешались предупреждения и лживые соболезнования, будь мудрее, как же глупо ты себя ведешь, ты же знаешь, что все, что ей нужно — это кое-что у тебя в штанах, ты бедный идиот, послушай старого друга. Но один голос выделялся среди остальных: высокий, проникновенный голос поэта, один из первых голосов, услышанных Джибрилом, и тот, что глубже всех отзывался у него под кожей; голос, говорящий исключительно рифмами, читающий строки дурных стишков подчеркнутой наивности, даже невинности, так сильно контрастирующей с мастурбаторной грубостью большинства других звонящих, что Джибрил скоро стал думать о нем как о самом коварном и угрожающем из всех.

Чай люблю, люблю я кофе, Полон я к тебе любовью.[1895]

Расскажите ей это, сорвался голос, и трубку повесили. В другой раз он вернулся с другими песенками:

Чище льда и мягче хлеба, Ты — мое Седьмое Небо.[1896]

Передайте ей это послание тоже; будьте так любезны. Было что-то демоническое,[1897] решил Джибрил, что-то глубоко безнравственное в продажной клоаке этих открыточных тум-ти-тум.

Сто блюдей на кухне этой, Но тебя вкуснее нету.[1898]

A… Я… Я… Джибрил с отвращением и страхом ударил по рычагу; и содрогнулся. После этого стихотворец на некоторое время перестал звонить; но именно этого голоса стал ждать Джибрил, боясь его нового появления, понимая, по всей видимости, на некоем подсознательном уровне, что это инфернальное, искреннее зло погубит его навсегда.

Но — о, как легко это, оказывается, было! Как уютно зло, поселившееся в этих податливых, бесконечно гибких голосовых связках, этих ниточках кукловода! Как ровно несется оно по высоким проводам телефонной сети, балансируя, как босой канатоходец; как безо всяких сомнений входит оно в контакт с жертвами, столь же уверенное в своем эффекте, как красивый мужчина — в изысканности костюма! И как тщательно дожидалось оно своего часа, посылая вперед себя голоса, но голоса, демонстрирующие изящество кульбитов — в том числе и Саладину, осознавшему особые возможности дурных стишков: глубокие голоса и голоса писклявые, медленные, торопливые, грустные и веселые, источающие агрессию и застенчивые. Один за одним сочились они в уши Джибрила, ослабляя его связь с реальным миром, затягивая постепенно в свою обманчивую сеть, чтоб мало-помалу непристойные, выдуманные женщины затмили реальную женщину, словно мутная зеленая пленка, и, несмотря на все свои заверения в обратном, он стал убегать от нее; а затем пришло время для возвращения коротеньких сатанинских стишков, сделавших его безумцем.

* * * Синяя фиалка, розовая роза, Даже мед не слаще губ твоих морозных.[1899]

Передайте это. Он вернулся, такой же невинный, как прежде, порождая беспорядочную суматоху бабочек в закрученных узлом внутренностях Джибрила. После этого рифмы стали тяжелыми и быстрыми. На них налипла грязь школьного стадиона:

По мосту при непогоде Голышом она проходит; В лужах Лестерская площадь;[1900] Там она трусы полощет;[1901]

или, раз или два, ритм спортивных болельщиков:

Факермейкер, фейерверкер, Сис! Бум! Бах! Аллилуйя! Аллилуйя! Рах! Рах! Рах![1902]

И, наконец, когда они вернулись в Лондон и Алли отлучилась на церемонию открытия аукционного зала замороженной продукции в Хаунслоу, последняя рифма.

Розовая роза, синяя фиалка, Не пора ли прыгнуть к ней под одеялко?[1903] Прощай, сосунок. Длинный гудок. * * *

Аллилуйя Конус, вернувшись, обнаружила, что Джибрил ушел, и в оскверненной тишине квартиры решила, что на сей раз не пустит его обратно, в каком бы печальном состоянии или в сколь жалостливом виде он ни явился, ползая перед нею, умоляя о прощения и о любви; ибо прежде, чем уйти, он обрушил на нее свою страшную месть, уничтожив все до одного суррогатные Гималаи, собранные ею за эти годы, растопив ледяной Эверест, который она хранила в морозильнике, содрав и изорвав в клочья пики из парашютного шелка, возвышавшиеся над ее кроватью, и изрубив в щепки (он использовал маленький топорик, который она хранила в кладовке рядом с огнетушителем) бесценный миниатюрный трофей покоренной Джомолунгмы, подаренный на память шерпой Пембой как предупреждение и как ознаменование. Для Али-Биби. Нам повезло. Не пытайся снова.

Она высунулась в открытое окно по пояс и извергла проклятья на ни в чем не повинные Поля под собой.

— Сдохни медленно! Гори в аду!

Затем, рыдая, она позвонила Саладину Чамче, дабы сообщить пренеприятнейшее известие.[1904]

* * *

Господин Джон Маслама — владелец ночного клуба «Горячий Воск», звукозаписывающей сети того же названия и «Попутных Ветров», легендарного магазина, где вы можете приобрести самые прекрасные духовые инструменты[1905] (рожки, кларнеты, саксофоны, тромбоны[1906]) из всех, что можно найти в Лондоне — был мужчиной занятым, поэтому он всегда будет приписывать вмешательству Божественного Провидения тот счастливый шанс, что заставил его присутствовать в магазине рожков в то время, когда Архангел Божий ступил туда с громами и молниями, покоящимися подобно лавровому венцу на его благородном челе. Будучи практичным бизнесменом, мистер Маслама вплоть до сего момента скрывал от служащих свою внеурочную деятельность в качестве главного герольда вернувшейся Небесной и Богоподобной Сущности, наклеивая постеры на своих витринах лишь тогда, когда был уверен, что за ним не наблюдают, пренебрегая подписыванием контрактов на демонстрацию рекламы, за которую газеты и журналы назначали огромные суммы, провозглашая неизбежную Славу Явления Господнего.[1907] Он выпускал официальные релизы для печати через филиал по связям с общественностью агентства Паулина, настаивая на тщательном сохранении собственной анонимности. «Наш клиент имеет возможность заявить, — тайно гласили эти издания — наслаждавшиеся некоторое время вызывающим удивление ростом популярности среди обывателей Флит-стрит,[1908] — что собственными очами лицезрел вышеозначенную Славу. Джибрил среди нас в этот момент, где-нибудь во внутреннем городе Лондона — быть может, в Кэмдене,[1909] Спитлбрике, Тауэр-Хэмлетс[1910] или Хакни,[1911] — и он явит себя, вероятно: в ближайшие дни или недели». Все это было неведомо трем высоким, вялым мужчинам-консультантам из Попутных Ветров (Маслама отказался использовать здесь женщин в качестве помощников продавца; «я считаю, — любил шутить он, — что никто не будет доверять женщине в том, чтобы она помогла ему приобрести рожки»[1912]); которые не могли поверить своим глазам, когда их самоуверенный наниматель вдруг подвергся полному преображению личности и помчался навстречу этому дикому, небритому незнакомцу, будто бы тот и правда был Богом Всесильным: в двухцветных лакированных кожаных ботинках, в костюме от Армани[1913] и с зачесанными назад, как у Роберта де Ниро,[1914] волосами над густыми бровями, Маслама отнюдь не выглядел подхалимом, но, отлично, что же он тогда делал, своим проклятым животом раздвигая персонал, я сам обслужу джентльмена, кланяясь и расшаркиваясь, пятясь, как возможно в такое поверить?

Так или иначе, у незнакомца был этот жирный денежный пояс под рубашкой, и он устремился к стеллажам с самыми высоко звучащими наименованиями; он указал на трубу на верхней полке, вот такая, точно такая же, только посмотри на это, и мистер Маслама взгромоздился на лестницу, тут же, Я-подам-его-послушайте-я-подам — его, и вот уже самое удивительное, он попытался отказаться от оплаты, Маслама! он твердил нет нет сэр никаких денег сэр, но незнакомец все равно заплатил, запихнув бумажки в верхний карман жилета Масламы, словно какому-нибудь коридорному, Вы должны быть там, и напоследок управляющий отвернулся от клиента ко всему магазину и завопил на самом верхнем регистре своего голоса: Я — правая рука Бога! Поистине, тебе не покажется это странным, если проклятый Судный День на носу.

Маслама встал справа от него, потрясенный до глубины души, почти опустившись на колени, — И тогда незнакомец воздел трубу над головой и вскричал: Я нарекаю эту трубу Азраилом, Последним Козырем в Игре[1915] , Истребителем Человеков! — и мы просто стояли там, поведаю я вам, обратившись в камень, ибо все вокруг этого гребаного психа, невменяемого ублюдка заливало это ослепительное сияние, вы знаете? струящееся — как будто — из некой точки за его головой.

Ореол.

Говорите это свое как будто, повторяли впоследствии каждому, кто был готов слушать, эти трое магазинных служащих, говорите это свое как будто, но мы видели то, что видели.