"Сатанинские стихи" - читать интересную книгу автора (Рушди Ахмед Салман)

II. Махаунд[513]

— К черту этот город! Я возвращаюсь в Джерси, примусь за старое. Карты, диски, поболтать — про девчонок да про рок… — Пророк?!! к/ф «Догма»

Покорившись неизбежности, тяжеловесно скользя к видению своего ангельства, Джибрил упустил из виду, что его любящая мать выдумала ему и другое прозвище, Шайтан, она звала его не иначе как Шайтан, именно так, потому что он дурачился со своими тиффинами, которые нужно было нести в город на завтрак офисным служащим: раскладывая порции по тарелкам, проказник с легкой руки отдавал мусульманские порции мяса индуистским вегетарианским тиффин-курьерам и клиентам в руки. Маленький дьявол, — ругала она, когда он сворачивался в ее руках, — мой маленький фаришта, мальчишки всегда мальчишки, — и он погружался рядом с нею в сон, где видел себя большим и падающим, и падение начинало походить на полет, голос матери доносился до него издали: взгляни, любезный, как ты вырос, прямо-таки огном адина,[514] вах-вах, мои аплодисменты. Он стоит, гигантский, бескрылый, упираясь ногами в горизонт, обхватив руками солнце. В ранних снах он видит начало: Шайтан спускается с неба, чтобы похитить плоды высочайшей Сущности, лотоса крайнего предела,[515] на которое опирается Престол; уход Шайтана, резкое падение, метеор. Но тот, кто не жил, не может умереть, — пелись в преисподней его мягкие стихи, полные соблазна. О сладкие песни, которые знал он! Со своими дочерьми, со своей жестокой группой поддержки, да, с тремя из них, Лат Манат Уззой,[516] с девочками, лишенными матери, смеющимися со своим Абба,[517] хихикающими в руках Джибрила: как хитро мы вошли в доверие к тебе, смеются они, к тебе и к тому бизнесмену на холме. Но о Бизнесмене есть другие истории; здесь он, Архангел Джибрил, показывал весенний Земзем Агарь[518] — Египтянке, чтобы, брошенная пророком Ибрахимом в пустыне с ребенком, рожденным от него, могла она пить прохладные ключевые воды, такие живительные. И позднее, когда джурхумиты[519] наполнят Земзем грязью и золотыми газелями,[520] чтобы тот затерялся во времени, Архангел снова укажет путь, на этот раз — Мутталибу[521] из алых шатров, среброволосому отцу, сын которого, в свою очередь, станет отцом Бизнесмена. Бизнесмен: здесь он и появляется.

Иногда спящий Джибрил осознавал себя вне грез, спящим, грезящим о своем осознании собственных грез, и тогда наступала паника: О Бог мой Аллах, выкрикивал он, о благоликий боговеликий,[522] да свершатся мои чертовы дела. Выкинь тараканов из моей головы, полной безумия, песен гагар и блужданий бабуинов. Подобно ему, Бизнесмену, чувствовал себя Джибрил, когда начинались видения архангела: он был разбит, и ему хотелось броситься вниз от скалы, с высокой скалы; со скалы, где росло чахлое лотосовое древо; скалы столь же высокой, как крыша мира.

Он пришел: проделав свой путь к пещере у Конусной Вершины.[523] Счастливый день рождения: ему сегодня сорок четыре. Но, оставив город позади, и внизу — фестивальные толпы, он поднимается в одиночестве. Никакой очередной день рождения не удовлетворит его, аккуратно устроившегося, свернувшись, возле постели. Человек аскетических вкусов. (Что за странная манера для бизнесмена?)

Вопрос: Какова противоположность веры?

Не неверие. Чересчур окончательное, уверенное, закрытое. Тоже своего рода вера.

Сомнение.

Человеческое состояние; но каково ангельское? На полпути между Аллахобогом и Человеком безумным,[524] они когда-нибудь испытывали сомнения? Испытывали: воспротивясь однажды воле Господа, они скрыли свой ропот под Престолом, осмелившись задать вопросы о запретных вещах: антивопросы.[525] Это их право. Их не за что осуждать. Свобода, древние антипоиски. Он успокоил их, естественно, применив навыки менеджмента а ля[526] бог. Прельстивший их: вы станете орудием моей воли на земле, спасенияпроклятия человека, всей этой обыденности etcetera. И presto — конец протеста, все при нимбах и возвращаются к работе. Ангелы легко умиротворяются; превратите их в орудие, и они будут играть ваши трупные[527] мелодии. Люди — более крепкие орешки, они могут сомневаться в чем угодно, даже в том, что видят собственными очами. В оче-видном. В том, что их тяжеловесное падение обнаружено следящими за ними соглядатаями… Ангелы, не так уж много путей для их желаний. Противоречить; не покоряться; возражать.

Я знаю; слова дьявола. Шайтан перебил Джибрила.

Я?

Бизнесмен: выглядит как и положено, высоколобый, чутконосый, широкоплечий, узкобедрый. Среднего роста, задумчивый, одетый в два отрезка простой ткани, каждый по четыре эла[528] в длину: один обернутый вокруг тела, другой на плечах. Большие глаза; длинные, как у девочки, ресницы. Его успехи могут показаться слишком длинными для его ног, но он — человек легконогий. Чтобы достигать целей, сироты учатся скорому шагу, быстрой реакции, осторожному языку. Сквозь колючие кустарники и бальзамовые деревья[529] идет он, царапаясь о валуны: он — порядочный человек, не какой-нибудь там изворотливый ростовщик. И — да, отмечу снова: он — бизнесвалла[530] довольно странного рода, уходящий в глушь, на Конусную Гору, чтобы побыть в одиночестве — иногда целый месяц.

Его имя: имя в грезах, преображенное видением. Произнесенное правильно, оно означает тот-за-кого-возблагодарится, но он не будет откликаться на него; не будет, хотя и хорошо знает, что в Джахилии[531] они добавляют к его прозвищу — тот-кто-ходит-вверх-и-вниз-по-древнему-Конни. Вот, он не является ни Магометом, ни Мухаммадом;[532] он принял вместо этого демонический ярлык фарангов,[533] обвившийся вокруг его шеи. Дабы обращать оскорбления в Силу — виги, тори, Черные[534] — все стремятся с гордостью носить имена, порожденные презрением; точно так же наш горнолазающий, стремящийся к уединению пророк должен стать детским ужасом Средневековья, синонимом Дьявола: Махаундом.[535]

Это он. Махаунд-бизнесмен, поднимающийся на свою горячую вершину в Хиджазе.[536] Мираж города под ним сверкает на солнце.

* * *

Джахильский город[537] целиком состоит из песка;[538] его структуры сформировались, выросши из пустыни. Это — зрелище, достойное удивления: окруженное стеной, четырехвратное, все это чудо сотворено его горожанами, изучившими секрет преобразования прекрасного белого дюнного песка — материала самого непостоянства, квинтэссенции хаоса, изменчивости, предательства, бесформенности — в строительный материал и алхимически вплетающими его в ткань недавно созданной ими стабильности. Это — люди, всего лишь тремя или четырьмя поколениями отделенные от своего кочевого прошлого, когда они были столь же лишенными корней, как дюны, или же укоренившимися в убеждении, что дорога — это и есть дом.

Учтите, что мигрант может, в принципе, обойтись без путешествий; это не более чем необходимое зло; цель — в пункте назначения.

Еще совсем недавно, будучи проницательными бизнесменами, джахильцы поселились на перекрестке маршрутов больших караванов и обуздали дюны по собственному разумению. Ныне песок обслуживает могущественных городских торговцев. Вымощенные булыжником, пролегают извилистые улицы Джахилии; ночью золотой огонь сверкает в жаровнях отполированного песка. Стекло блестит в окнах — в длинной череде узорных окон на бесконечно высоких песчаных стенах торговых палат; запряженные ослами телеги на гладких кремниевых колесах катятся вперед по переулкам Джахилии. В своей злобе я иногда представляю пришествие великой волны, высокую стену пенящейся воды, с ревом несущейся сквозь пустыню, жидкую катастрофу, наполненную мимолетными лодками и воздетыми руками утопающих, приливную волну, готовую обратить эти тщетные песчаные замки в небытие, в зерна, из которых они возникли. Но здесь нет никаких волн. Вода в Джахилии — враг. Несомая в глиняных горшках, она ни в коем случае не должна быть пролита (уголовный кодекс жестоко карает нарушителей), поскольку там, где она упадет на землю, городу грозит разрушение. Ямы появляются на дорогах, здания кренятся и шатаются. Водоносы Джахилии — ненавистная необходимость, парии,[539] которых нельзя игнорировать и потому невозможно прощать. В Джахилии никогда не идут дожди; нет никаких фонтанов в кремниевых садах. Несколько пальм стоят во внутренних двориках, их корни путешествуют вдаль и вширь под землю в поиске влаги. Вода в город поступает из подземных рек и колодцев, один из которых — легендарный Земзем в сердце песчаного концентрического города, рядом с Домом Черного Камня.[540] Здесь, у Земзема — нерешительный, презренный водонос, доставляющий живительную, опасную жидкость. У него есть имя: Халид.[541]

Город бизнесменов, Джахилия. Название племени — Народ Акулы.[542]

В этом городе обизнесменившийся пророк Махаунд создал одну из великих мировых религий; и подошел в этот день, в день своего рождения, к критической точке своей жизни. И был шепоток на ухо: Какова твоя суть? Человек-или-гном?[543]

Мы знаем этот голос. Мы слышали его однажды раньше.

* * *

Пока Махаунд поднимался на Конус, Джахилия праздновала иную годовщину. Древних времен, когда патриарх Ибрахим вошел в эту долину с Агарью и Исмаилом,[544] их сыном. Здесь, в этой безводной, дикой местности, он отказался от нее. Она спросила его: быть может, такова Божья воля? Он ответил: так. И ушел, ублюдок. Издревле люди использовали Бога, чтобы оправдать свои беззакония. Неисповедимы пути его,[545] — говорят люди. Неудивительно тогда, почему женщины обращаются ко мне.

Но я не буду отклоняться от сути; Агарь не была ведьмой. Она поверила: теперь, конечно, Он не позволит мне погибнуть. Когда Ибрахим оставил ее, она кормила ребенка грудью, пока не закончилось молоко. Тогда она поднялась на два холма — сперва Сафа, затем Марва,[546] — и в отчаянии бегала от одного к другому, стараясь разглядеть шатер, верблюда, человека. Она ничего не увидела. Именно тогда к ней явился он, Джибрил, и показал ей воды Земзема. Поэтому Агарь выжила; но зачем теперь собираются паломники? Праздновать ее спасение? Нет, нет. Их праздник — в честь посещения долины (кем бы вы думали) Ибрахимом. Во имя этого любящего супруга они собираются, поклоняются и, прежде всего, тратят деньги.

Джахилия сегодня полна парфюма. Ароматы Аравии, Arabia Odorifera,[547] висят в воздухе: бальзам, кассия, корица, ладан, смирна.[548] Пилигримы пьют финиковое вино и гуляют на большой ярмарке в честь праздника Ибрахима. И средь них бродит один, чей морщинистый лоб противопоставляет его веселой толпе: высокий человек в свободных белых одеяниях, он почти на целую голову выше Махаунда. Его борода покрывает изгиб высокоскулого лица; его походка демонстрирует плавность, смертельную элегантность мощи. Как зовут его? — видение, в конечном счете, выдает его имя; оно тоже изменено грезами.[549] Вот он, Керим Абу Симбел,[550] Гранди[551] Джахилии, муж свирепой, прекрасной Хинд. Глава совета градоправителей, богатый сверх меры, владелец доходных храмов в городских воротах, несметного числа верблюдов, проводник караванов, жена его — лучшая из красавиц земли: что могло поколебать несомненные достоинства такого человека? И все же в жизни Абу Симбела тоже приближается кризис. Имя грызет его, и нетрудно догадаться, какое: Махаунд Махаунд Махаунд.

О великолепие дивных торгов Джахилии! Вот в широких душистых шатрах — множества специй, листьев сенны,[552] душистого дерева; здесь можно найти торговцев духами, конкурирующих за носы паломников — и за их кошельки тоже. Абу Симбел прокладывает себе путь через толпы. Торговцы — еврейские, монофизитские,[553] набатейские[554] — покупают и продают серебряные и золотые слитки, взвешивая их, проверяя монеты на зуб. Есть лен из Египта и шелка из Китая; оружие и зерно из Басры.[555] Там азартные игры, и выпивка, и танцы. Есть рабы на продажу — нубийские,[556] анатолийские,[557] эфиопские. Четыре фракции Акульего племени управляют отдельными зонами ярмарки: в Алых Шатрах — ароматы и специи, тогда как в Черных — ткань и кожа. Среброволосая группировка отвечает за драгоценные металлы и мечи. Развлечения — игра в кости, исполнительницы танца живота, пальмовое вино, курение гашиша и опия — является прерогативой четвертой четверти племени — Владельцев Пестрых Верблюдов, заведующих также работорговлей. Абу Симбел смотрит в палатку с танцовщицами. Пилигримы сидят, сжимая кошельки в левой руке; время от времени монеты перемещаются из мешочка в правую ладонь. Танцовщицы трясутся и потеют, и их глаза неотрывно следят за кончиками пальцев паломников; когда перемещение монет прекращается, танец завершается тоже. Большой человек отворачивается и опускает полог шатра.

Джахилия выстроена чередой грубых концентрических кругов,[558] ее здания расходятся вокруг Дома Черного Камня примерно в порядке богатства и ранга. Дворец Абу Симбела находится в первом круге, самом внутреннем кольце; Абу совершает свой путь вниз по одной из неровных, продуваемых ветром радиальных дорог, мимо множества городских провидцев, которые в обмен на деньги паломников щебечут, воркуют, шипят, одержимые всяческими птичьими, звериными, змеиными джиннами. Волшебница, потерпевшая мимолетную неудачу в своих поисках, приседает на его пути:

— Не желаешь ли похитить девичье сердце, дорогой? Не желаешь ли прижать врага к ногтю? Испытай меня; испытай мои маленькие узелки![559]

И, поднявшись, покачивает спутанной веревкой, ловушкой для человеческих жизней, — но, разглядев теперь, к кому обращается, позволяет своей руке разочарованно опуститься и, что-то бормоча под нос, ускользает в песок.

Всюду шум и толкотня. Поэты стоят на ящиках и декламируют, пока паломники швыряют монеты им в ноги. Некоторые барды[560] произносят раджазы,[561] четырехсложный метр которых, согласно легенде, был навеян темпом идущего верблюда; другие читают гасиды[562] — поэмы своенравных хозяек, безрассудного риска, онагровой[563] охоты. День или около того длится ежегодное поэтическое состязание, после которого семь лучших стихов будут прибиты к стенам Дома Черного Камня. Поэты оттачивают форму весь свой долгий день; Абу Симбел смеется над менестрелями,[564] поющими порочную сатиру, ядовитые оды, заказанные одним вождем против другого, одним племенем против своего соседа. И приветливо кивает, узнав одного из поэтов, проходящего в шаге от него, — остроглазого худого юнца с беспокойными пальцами. Этот молодой памфлетист уже обладает самым едким языком во всей Джахилии, но Абу Симбел относится к нему наиболее почтительно.

— Чем так озабочены, Гранди? Если бы Вы уже не потеряли свои волосы, я бы сообщил Вам, что с Вами это вскорости произойдет.

Абу Симбел ухмыляется своей кривой усмешкой.

— Такая репутация, — вздыхает он. — Такая известность, даже прежде, чем выпали Ваши молочные зубы. Приглядитесь, или нам придется вытянуть из Вас эти зубы.

Он дразнит, говоря легко, но даже эта легкость проникает разящей угрозой из-за степени его власти. Паренек невозмутим. Пристраивая свои шаги к широкой поступи Абу Симбела, он отвечает:

— На каждый, что Вы вытянете, вырастет другой, более прочный, глубже разящий, вытягивающий горячие струи крови.

Гранди неопределенно кивает.

— Вы любите вкус крови, — говорит он.

Юноша пожимает плечами.

— Работа поэта, — отвечает он, — называть безымянное, уличать в мошенничествах, принимать стороны, приводить аргументы, формировать мир и прекращать эти блуждания во сне.

И если реки крови вытекают из ран, нанесенных его стихами, они напоят его. Он — сатирик,[565] Баал.[566]

Клубится пыль; это какая-то прекрасная леди Джахилии осматривает ярмарку, несомая на плечах восьмеркой анатолийских рабов. Абу Симбел хватает молодого Баала под локоть под предлогом удаления его с дороги; шепчет:

— Я надеялся найти Вас; если Вы желаете, Ваше слово.

Баал поражается этой способности Гранди. Ища человека, он может заставить свою добычу думать, будто это она охотится за охотником. Хватка Абу Симбела усиливается; он подводит своего компаньона за локоть к святая святых в центре города.

— У меня есть дело к Вам, — сообщает Гранди. — Литературного характера. Я знаю свои ограничения; навыки рифмованной злобы, искусство метрической клеветы совершенно вне моих полномочий. Вы понимаете.

Но Баал — гордый, высокомерный парень — напрягшись, держится с достоинством.

— Это позор для художника — стать слугой государства.

Голос Симбела становится ниже, приобретает шелковистые оттенки.

— Ах, да. Учитывая, что предоставлять себя в распоряжение наемных убийц — совершенно благородная вещь.

Культ мертвых свирепствует в Джахилии. Когда человек умирает, наемные плакальщики бьют себя, царапают себе грудь, рвут волосы. Верблюда с перерезанными сухожилиями оставляют умирать в могиле. И если человек был убит, его самый близкий родственник дает аскетические клятвы и преследует убийцу, пока не воздаст кровью за кровь; после чего принято составлять праздничную поэму; но немногие из мстителей одарены по части рифм. Много поэтов зарабатывает на жизнь, воспевая убийства, и, по общему мнению, лучшим из этих стихотворцев-кровопевцев является талантливый полемист Баал. Чья профессиональная гордость ныне хранит его от уязвления колкостями Гранди.

— Это вопрос культуры, — отвечает он, чем погружает Абу Симбела во все более глубокую шелковистость.

— Быть может, — шепчет он в воротах Дома Черного Камня, — но, Баал, позвольте: разве нет у меня некоторого маленького права на Вас? Мы оба служим — или мне так кажется — одной и той же госпоже.

Теперь кровь покидает щеки Баала; его доверительность трескается, опадая с него подобно скорлупке. Гранди, кажется, не обративший внимания на перемену, проталкивает сатирика вперед в Дом.

В Джахилии говорят, что эта долина — пуп земли; что планета, когда была сотворена, закрутилась вокруг этого места. Адам прибыл сюда и узрел чудо: четыре изумрудных столба, несущие наверху гигантский пылающий рубин, и под этим навесом — огромный белый камень, тоже пылающий собственным светом, будто бы демонстрируя свою душу. Он возвел прочные стены вокруг видения, чтобы навсегда связать его с землей. Таким был первый Дом. Он восстанавливался множество раз — сперва Ибрахимом, затем Агарью и выжившим благодаря ангелу Исмаилом, — и постепенно несчетные прикосновения пилигримов к белому камню за столетия изменили его цвет к черному. Тогда началось время идолов; ко времени Махаунда триста шестьдесят[567] каменных богов окружали личный камень Бога.

Что подумал бы старина Адам? Его собственные сыновья сейчас здесь: колосс Хубал,[568] посланный амаликитянами[569] из Хита,[570] возвышается над казначейством — Хубал-пастух, растущий серп луны; здесь же — глядящий волком жестокий Каин.[571] Он — убывающий месяц, кузнец и музыкант; у него тоже есть приверженцы.

Хубал и Каин глядят свысока на прогуливающихся Гранди и поэта. И набатианский прото-Дионис,[572] Он-Из-Шары;[573] утренняя звезда, Астарта,[574] и мрачный Накрах.[575] Вот — бог солнца, Манаф![576] Смотри: там машет крыльями гигант Наср,[577] орлоподобный бог! Взгляни: Квазах,[578] держащий радугу… Это ли не избыток богов, каменное наводнение, питающее неутолимый голод пилигримов, утоляющее их безобразную жажду? Божества, соблазняющие путешественников, приходят — подобно паломникам — изо всех волостей и весей. Идолы тоже являются своего рода делегатами международной ярмарки.

Есть бог, именуемый здесь Аллахом (сиречь просто богом). Спросите джахильцев — и они подтвердят, что этот товарищ имеет в некоторой степени верховные полномочия; но он не шибко популярен, этот всесторонний старикан среди статуй богов-специалистов.

Абу Симбел и снова вспотевший Баал достигают расположенных бок о бок святынь трех наилюбимейших богинь Джахилии. Они склоняются пред всеми тремя: Уззой сверкающеликой, богиней красоты и любви; темной, мрачной Манат, с ее скрытым лицом, с ее таинственными целями, просеивающей песок между пальцами (она отвечает за предначертание: она есть сама Судьба); и, наконец, перед самый высокой из этих трех, перед матерью-богиней, которую греки именуют Лато.[579] Ллат, называют ее здесь, или, чаще, Ал-Лат. Богиня. Даже имя делает ее противоположностью Аллаха и его ровней. Лат всемогущая. С внезапным облегчением на лице Баал бросается наземь и сжимается перед нею. Абу Симбел остается стоять.

Семейство Гранди, Абу Симбел — или, точнее, его жена Хинд, — управляет знаменитым храмом Лат в южных вратах города. (Они также имеют доход от храма Манат в восточных вратах и храма Уззы на севере). Эта дуга конфессий составляет основу состояния Гранди, так что он (и, разумеется, Баал понимает это) — слуга Лат. Преданность сатирика этой богине также известна всей Джахилии. Вот и все, что подразумевал Абу Симбел! Дрожа от облегчения, Баал остается распростертым, вознося хвалу своей Госпоже-патронессе. Благосклонно взирающей на него; но не стоит полагаться на экспрессивную богиню. Баал совершает серьезную ошибку.

Внезапно Гранди бьет поэта ногой по почкам. Подвергшийся нападению в тот миг, когда едва почувствовал себя в безопасности, Баал взвизгивает, переворачивается, а Абу Симбел следует за ним, продолжая пинать. Раздается звук треснувших ребер.

— Недоросток, — констатирует Гранди; его голос остается низким и безупречно естественным. — Тонкоголосый сводник с маленькими яичками. Ты думал, что мастер храма Лат ищет дружбы с тобою только из-за твоей юной страсти к ней?

И множество пинков, регулярных, методичных. Баал плачет в ногах Абу Симбела. Дом Черного Камня далеко не пуст, но кто посмеет встать между Гранди и его гневом? Неожиданно Баалов мучитель садится на корточки, хватает поэта за волосы и, притянув его голову, шепчет в самое ухо:

— Баал, это не та госпожа, которую я подразумевал, — и тогда Баал испускает вой отвратительной жалости к себе, ибо знает, что жизнь его вот-вот завершится: завершится, когда он еще столь малого достиг, бедный парень.

Губы Гранди касаются его головы.

— Говно испуганного верблюда, — выдыхает Абу Симбел, — я знаю, ты ебешь мою жену.

Он с интересом наблюдает, как у Баала начинается эрекция, словно бы воздвигающая насмешливый памятник его страху.

Абу Симбел, рогоносец Гранди, подымается, командует:

— На ноги! — и Баал в изумлении следует за ним наружу.

Могилы Исмаила и его матери Агарь-Египтянки находятся на северо-западном фасаде Дома Черного Камня, в нише, окруженной невысокой стеной. Абу Симбел приближается к ним и останавливается неподалеку. В нише — небольшая группа людей. Там — водонос Халид, и некий бродяга из Персии с диковинным именем Салман,[580] и завершает эту чудную троицу раб Билаль,[581] один из освобожденных Махаундом; этот последний — огромное черное чудовище с голосом, соответствующим его размеру. Трое бездельников сидят на стене ниши.

— Вот эта шобла-ебла,[582] — сообщает Абу Симбел. — Они — твоя задача. Пиши о них; и об их лидере тоже.

Баал, несмотря на весь ужас, не может скрыть своего недоверия.

— Гранди, эти балбесы — эти гребаные клоуны? Вам не следует волноваться о них. Что Вы думаете? Один-единственный Бог этого самого Махаунда сможет обанкротить ваши храмы? Триста шестьдесят против одного — и он победит? Быть такого не может.

Его смех близок к истеричному. Абу Симбел остается спокоен:

— Прибереги свои оскорбления для своих стихов.

Хихикающий Баал не может остановиться.

— Революция водоносов, иммигрантов и рабов… Ого, Гранди. Я действительно испуган.

Абу Симбел пристально смотрит на смеющегося поэта.

— Да, — отвечает он, — все верно, тебе следует бояться. Берись, пожалуйста, за перо, и я ожидаю, что эти стихи станут твоим шедевром.

Баал мнется, скулит:

— Но они — только растрата моего, моего скромного таланта…

Он спохватывается, заметив, что сказал слишком много.

— Делай, что тебе говорят, — напоследок говорит ему Гранди. — У тебя нет иного выбора.

* * *

Гранди развалился в своей спальне, пока наложницы оказывают внимание его потребностям. Кокосовое масло для шелковистости волос, вино для нёба, языки для услаждения. Мальчишка был прав. Почему я боюсь Махаунда? От нечего делать он начинает считать наложниц и, махнув рукой, отказывается от этого занятия на пятнадцатой. Мальчишка. Скорее всего, Хинд продолжает встречаться с ним; какой у него шанс против ее желаний? Это — его слабость, он знает, что слишком много видит, что слишком терпим. У него свои аппетиты, почему у нее не должно быть своих? Пока она благоразумна; и пока он знает. Он должен знать; знание — его наркотик, его пагубная привычка. Он не может терпеть неведения, и по этой причине, если нет никакой другой, Махаунд не враг ему — Махаунд со своей разношерстной бандой; мальчишка был прав в своем смехе. Ему, Гранди, смеяться труднее. Подобно своему оппоненту, он — человек осторожный, он летает на воздушных шарах своих ног. Он помнит великана, раба Билаля; помнит, как его хозяин велел ему, за пределами храма Лат, перечесть богов. «Один», — ответил тот на это своим глубоким музыкальным голосом. Кощунство, наказуемое смертью. Его протащили по ярмарке с валуном на груди. Сколько, говоришь? Один, повторил он, один. Второй валун был добавлен к первому. Один один один. Махаунд заплатил его хозяину большую цену и освободил его.

Нет, размышляет Абу Симбел, мальчишка Баал неправ, эти люди стоят своего времени. Почему я боюсь Махаунда? Из-за этого: один один один, из-за этой ужасающей особенности. При том что я всегда разделен, всегда два или три или пятнадцать. Я могу даже понять его точку зрения; он столь же богат и успешен, как любой из нас, как любой из членов совета, но из-за того, что ему недостает некоторых верных семейных связей, мы не предложили ему место среди нас. Исключенный своей безродностью из коммерческой элиты, он чувствует, что был обманут, что не получил всего причитающегося. Он всегда был честолюбивым парнем. Честолюбивым, но и нелюдимым. Ты не достигнешь вершины, поднимаясь все выше по холму. Если, быть может, не встретишь там ангела… Да, именно так. Я вижу его насквозь. Хотя он бы меня не понял. Какова моя суть? Я сгибаюсь. Я колеблюсь. Я высчитываю разницу, приспосабливаю свои паруса, манипулирую, выживаю. Именно поэтому я не буду обвинять Хинд в прелюбодеянии. Мы отличная пара, лед и огонь. Ее фамильный щит, легендарный алый лев, многозубый мантикор.[583] Пусть себе играется со своим сатириком; все равно между нами никогда не было секса. Я покончу с ним, когда с ним покончит она. Вот величайшая ложь, думает джахильский Гранди, погружаясь в сон: перо могущественнее меча.

* * *

Благосостояние Джахильского города было основано на превосходстве песка перед водой. В старину считалось более безопасным перевозить товары через пустыни, чем по морю, где муссоны могли ударить в любое время. В те времена до возникновения метеорологии такие вещи было невозможно предсказать. Поэтому караван-сараи[584] процветали. Мировые производители шли от Зафара[585] до Сабы[586] и оттуда к Джахилии, к оазису Иасриб[587] и в Мидию,[588] где жил Моисей; а отсюда — в Акабу[589] и Египет. Из Джахилии вели и другие следы: на восток и северо-восток, к Месопотамии[590] и великой Персидской империи. К Петре[591] и Пальмире,[592] где Соломон[593] полюбил Царицу Сабейскую.[594] Это были сочные дни. Но теперь флоты, бороздящие воды вокруг полуострова, приобрели надежную защиту, их команды стали квалифицированнее, их навигационные инструменты — точнее. Караваны верблюдов уступали свой бизнес лодкам. Корабль пустыни и корабль морей: древний спор склонился к равновесию сил. Правители Джахилии испытывали раздражение, но мало что могли поделать. Иногда Абу Симбелу кажется, что только паломничество стоит между городом и его крахом. Совет разыскивает по миру статуи богов-чужаков, чтобы привлечь новых пилигримов к песчаному городу; но в этом у них тоже есть конкуренты. Внизу, в Сабе, построен большой храм, святыня, способная соперничать с Домом Черного Камня. Множество паломников соблазнилось югом, и численность джахильских ярмарок падает.

По рекомендации Абу Симбела в качестве приманки правители Джахилии добавили к религиозным практикам перчинку профанации. За свою распущенность город приобрел славу игорного притона, борделя, места похабных песенок и дикой, громкой музыки. Однажды несколько членов племени Акулы зашли слишком далеко в своей жадности к пилигримским деньгам. Привратники Дома стали требовать взяток с утомленных вояжеров; четверо из них, оскорбленные грошовым подношением, столкнули двух путешественников насмерть вниз с высокого, крутого лестничного пролета.[595] Эти действия возымели неприятные последствия, препятствуя возобновлению визитов…

Сегодня паломницы-женщины частенько похищаются ради выкупа или продаются в качестве наложниц. Банды молодых Акул[596] патрулируют город, блюдя свой собственный закон. Говорят, что Абу Симбел тайно встречается с их предводителями и руководит ими. Вот он — мир, в который Махаунд принес свое послание: один один один. Среди такого многообразия это, пожалуй, самое опасное слово.

Гранди садится, и тут же подступившие наложницы возобновляют свои умасливания и поглаживания. Он отстраняет их, хлопает в ладоши. Появляется евнух.

— Направьте посыльного в дом кахина[597] Махаунда, — распоряжается Абу Симбел. Мы устроим ему небольшое испытание. Справедливое соревнование: три против одного.

* * *

Водонос иммигрант раб: три ученика Махаунда моются в источнике Земзем. В городе песка их одержимость водой делает их чудаковатыми. Омовения,[598] постоянные омовения: ноги до колен, руки до локтей, голова до шеи. Сухоторсые, мокрорукие, мокроногие и мокроголовые, сколь эксцентрично они смотрятся! Ать-два, омовение и молитва. На коленях, снова заталкивая руки, ноги, голову обратно в вездесущий песок, — и начинать по-новой цикл воды и молитвы. Они — легкие мишени для Баалова пера. Их водолюбие — предательство собственного вида; люди в Джахилии признают всемогущество песка. Он селится между пальцами рук и ног, запекается на ресницах и в волосах, забивает поры. Они открывают себя пустыне: приди, песок, вымой нас своей сухостью. Это — путь джахильцев от самого высокородного гражданина до нижайшего из низших. Они — люди кремния, и водолюбы появились среди них.

Баал кружит на безопасном расстоянии от них — Билаль не тот человек, с которым стоит шутить — и выкрикивает насмешки:

— Если бы идеи Махаунда стоили чего-то, думаете, они нравились бы только отбросам вроде вас?

Салман сдерживает Билаля:

— Мы должны принять за честь, что могущественный Баал возжелал напасть на нас, — улыбается он, и Билаль расслабляется и успокаивается.

Халид-водонос нервничает при виде тяжеловесной фигуры Хамзы — дядюшки Махаунда, в тревоге приближающегося к ним бегом. Хамза в свои шестьдесят до сих пор самый знаменитый в городе боец и охотник на львов. Хотя правда менее великолепна, чем хвалебные речи: Хамза не раз был побежден в бою, спасен друзьями или счастливой случайностью, вытащен прямо из пасти льва. У него есть деньги, чтобы избежать распространения подобных вестей. И возраст, и сохранность являются своеобразным подтверждением его боевых легенд. Билаль и Салман, забыв о Баале, следуют за Халидом. Все трое — возбужденные, юные.

Он еще не вернулся домой, сообщает Хамза. И Халид, взволнованный: Но уже столько часов, что этот ублюдок делает с ним, пытает, ломает пальцы, бичует? Салман вновь сама рассудительность: Это не стиль Симбела, говорит он, это дело трусов, зависящих от него. И Билаль лояльно мычит: Трусы или нет, я верю в него, в Пророка. Он не сломается. Хамза мягко упрекает его: Ох, Билаль, сколько раз он должен говорить тебе? Прибереги свою веру для Бога. Посланник — лишь человек. Раздраженно вспыхивает Халид; он подступает к старому Хамзе с кулаками, требуя ответа: Вы говорите, что Посланник слаб? Вы, может быть, и его дядя… Хамза лепит водоносу затрещину: Не дайте ему увидеть свой страх, говорит он, даже тогда, когда вы испуганы до полусмерти.

Эти четверо омываются снова, когда приходит Махаунд; они окружают его, кточтопочему. Хамза отступает.

— Племянник, что-то чертовски нехорошее, — он срывается на свой солдатский лай. — Когда ты спускаешься с Конни, от тебя исходит сияние.[599] Сегодня это что-то темное.

Махаунд сидит на краю источника и усмехается.

— Мне предложили дело.

Абу Симбел? кричит Халид. Невероятно. Откажись. Верный Билаль предупреждает его: Не читай лекций Посланнику. Разумеется, он отказался. Салман Перс спрашивает: Какого рода дело? Махаунд улыбается снова:

— Хоть один из вас хочет знать. Это незначительное дельце, — продолжает он. — Песочное зернышко. Абу Симбел просит, чтобы Аллах предоставил ему небольшое покровительство.

Хамза замечает истощение племянника. Будто бы тот боролся с демоном. Водонос кричит:

— Ничего! Ни капли!

Хамза затыкает его.

— Если наш великий Бог сможет допустить в своем сердце — он использовал это слово, допустить — признание того, что три, только три из этих трехсот шестидесяти идолов в Доме достойны поклонения…

— Нет бога кроме Бога![600] — рычит Билаль.

И его товарищи поддерживают его:

— Йа-Аллах!

Махаунд выглядит сердитом:

— Будут ли верные слушать Посланника?

Они затихают, шаркая ногами по пыли.

— Он просит об одобрении Аллахом Лат, Уззы и Манат. Взамен он гарантирует, что нас разрешат, даже официально признают; в знак этого я буду избран в совет Джахилии. Таково предложение.

Салман Перс говорит:

— Это — западня. Если ты поднимешься на Конус и спустишься с таким Посланием, он спросит: как ты смог заставить Джибрила дать нужное откровение? Он сможет назвать тебя шарлатаном, фальшивкой.

Махаунд качает головой.

— Знаешь, Салман, я научился внимать.[601] Это внимание не обычного вида; это также своего рода вопрошание. Обычно, когда является Джибрил, он будто бы знает, что находится в моем сердце. Я чувствую это большую часть времени, будто бы он является из моего сердца: из самых моих глубин, из моей души.

— Или это — другая ловушка, — упорствует Салман. — Как долго мы проповедуем вероучение, принесенное тобою? Нет бога кроме Бога. Чем станем мы, если откажемся от этого теперь? Это ослабит нас, придаст нам абсурдность. Мы перестанем быть опасными. Никто не сможет больше принимать нас всерьез.

Махаунд смеется, искренне удивленный.

— Похоже, ты не был здесь слишком долго, — говорит он любезно. — Разве ты не заметил? Люди не принимают нас всерьез. Не больше пятидесяти в аудитории, где я говорю, и половина из них туристы. Разве ты не читаешь пасквили, которые Баал развесил по всему городу?

Он зачитывает: Посланник, пожалуйста, подставьте чуткое ухо. Ваша монофилия,[602] ваш один один один, не для Джахилии. Возвращайтесь к отправителю.

— Они дразнят нас повсюду, а ты называешь нас опасными, — восклицает он.

Теперь уже Хамза выглядит взволнованным.

— Ты никогда не беспокоился об их мнениях прежде. Почему теперь? Почему после разговора с Симбелом?

Махаунд качает головой.

— Иногда я думаю, что мне следует сделать мою веру легче для людей.

Гнетущая тишина охватывает учеников; они обмениваются взглядами, переминаются с ноги на ногу. Махаунд кричит снова:

— Вы все знаете, что произойдет. Наш отказ превратится в победу. Люди не оставят своих богов. Они не оставят, нет.

Он встает, стремительно удаляется от них, омывается один на дальней стороне Земземского источника, становится на колени для молитвы.

— Люди погружены во тьму, — говорит несчастный Билаль. — Но они увидят. Они услышат. Бог един.

Страдание заражает всех четверых; даже Хамза поник. Махаунд в сомнении, и его последователи потрясены.

Он встает, кланяется, вздыхает, огибает круг, чтобы воссоединиться с ними.

— Послушайте меня, вы все, — говорит он, обхватив одной рукой плечи Билаля, другой — своего дядюшку. — Послушайте: это — интересное предложение.

Необхваченный Халид прерывает горько:

— Это заманчивая[603] сделка.

Остальные выглядят ужасно. Хамза очень мягко обращается к водоносу:

— Разве это не ты, Халид, только что хотел драться со мной, несправедливо допустив, что, назвав Посланника человеком, я в действительности назвал его слабаком? Что теперь? Теперь моя очередь бросать тебе вызов на бой?

Махаунд просит мира:

— Если мы ссоримся, нет никакой надежды. — Он пытается поднять обсуждение на теологический уровень. — Это и не предлагалось, что Аллах примет этих трех как равных себе. Даже Лат. Только то, что они обладают неким посредническим, меньшим статусом.

— Подобно дьяволам, — вспыхивает Билаль.

— Нет, — Салман Перс хватает суть. — Подобно архангелам. Гранди умный человек.

— Ангелы и дьяволы, — говорит Махаунд. — Шайтан и Джибрил. Все мы давно принимаем их существование на полпути между Богом и человеком. Абу Симбел просит, чтобы мы признали только еще трех вдобавок к этой большой компании. Только трех — и, отмечает он, души всей Джахилии будут наши.

— И Дом будет очищен от статуй? — спрашивает Салман.

Махаунд отвечает, что это не оговаривалось. Салман качает головой.

— Это будет сделано, чтобы уничтожить тебя.

А Билаль добавляет:

— Бог не может быть четырьмя.

И Халид, чуть не плача:

— Посланник, что ты говоришь? Лат, Манат, Узза — они все — женщины! Помилуйте! У нас теперь должны быть богини? Эти старые гусыни, цапли, ведьмы?

Усталость напряжение страдание, выгравированные глубоко на лице Пророка. Которого Хамза, как солдат на поле битвы, успокаивающий раненного друга, заключает в кольцо объятий.

— Мы не можем пойти на это ради тебя, племянник, — говорит он. — Подымайся на гору. Иди спрашивать Джибрила.

* * *

Джибрил: сновидец, чей угол зрения — иногда таковой камеры, в другие же моменты — зрителя. Взирая с позиции камеры, он вечно в движении и ненавидит статичные кадры, поэтому плывет на высотном кране, глядя вниз на фигуры попадающих в поле съемки актеров; или же он надвигается, пока не встанет незримо меж ними, медленно поворачиваясь на своей пяте на трехсотшестидесятиградусной площади; или же, быть может, он применяет операторскую тележку, отслеживающую идущих Баала и Абу Симбела, или карманный компьютер, скрытой камерой изучающий тайны спальни Гранди. Но большей частью сидит он на Конусной Горе, словно клиент, купивший билет в бельэтаж,[604] и Джахилия — его серебряный экран. Он наблюдает и взвешивает действия, будто какой-нибудь кинофанат, наслаждается битвами изменами моральными кризисами, но не хватает девочек для настоящего хита, мужик, и где эти чертовы песни? Они могли бы выстроить эту ярмарочную сцену, может быть, с камео-ролью[605] в шоу-шатре для Пимпл Биллимории, трясущей своими знаменитыми титьками.

И тут вдруг Хамза говорит Махаунду: «Иди спрашивать Джибрила», — и он, мечтатель, сновидец,[606] чувствует, как сердце его тревожно вздрагивает: кого, меня? Я, полагают они, знаю здесь все ответы? Я сижу, наблюдая отсюда эту картину, и тут этот актеришка тычет в меня пальцем; да где это слыхано, чтобы проклятая аудитория устанавливала проклятый сценарий в теологическом кино?

Но изменение грезы всегда изменяет форму; он, Джибрил, более не просто зритель, но центральный персонаж, звезда. Со своей старой слабостью брать слишком много ролей: да, да, он играет не только архангела, но и его, Бизнесмена, Посланника, Махаунда, подымающегося на коническую гору. Мода требует убрать эту двойную роль: двое никогда не будут замечены в одном кадре, каждый должен говорить с пустым воздухом, с воображаемой другой своей инкарнацией, и надеяться на технологии, создающие отсутствующие образы с помощью ножниц и скотча или, что более экзотично, с помощью бегущих дорожек. Не путать — ха-ха — с ковровыми дорожками и волшебными коврами.[607]

Он понимал: его страх перед вторым, перед Бизнесменом, — разве это не сумасшествие? Архангел, дрожащий пред смертным мужем. Это верно; но это тот страх, что ты испытываешь, собираясь участвовать в фильме, где будет сниматься какая-нибудь живая кинолегенда; ты думаешь: я опозорюсь, я засохну, я стану трупом; ты как безумный хочешь быть достойным. Ты будешь затянут в воздушную струю его гения, он может заставить тебя выглядеть превосходно, словно высотный летчик, но ты будешь знать, что не ты тянешь свой вес, и от этого будет только хуже… Страх Джибрила, страх перед им самим созданной грезой заставляет его бороться против прибытия Махаунда, пытаться отсрочить его, но Пророк все же приходит, неотвратимо, и архангел чувствует его дыхание.

Эти сны выбрасывают тебя на этап, когда у тебя появляется работа; ты не знаешь, какова сюжетная линия, но есть совершенно домашний просмотр; просмотр: похоже на то. Или на подлинную историю белой актрисы, играющей черную женщину в Шекспире. Она продолжает свою сцену и затем понимает, что на ней все еще очки, упс, да еще она забыла вычернить руки и потому не может снять свои стекляшки, двойной упс: на это похоже тоже. Махаунд приходит ко мне за откровением, спросить меня, чтобы выбрать между монотеистической и генотеистической[608] альтернативами, но я — всего лишь какой-то идиотский актер с бхенхудскими[609] кошмарами, яар, какого хуя ямогу знать, что тебе сказать, помогите. Помогите.

* * *

Чтобы добраться до Конусной Горы из Джахилии, нужно идти сквозь темные ущелья, где песок — не белый, чистый песок, отфильтрованный в древности телами морских огурцов,[610] но черный и грубый, пьющий солнечный свет. Конни приседает под тобой, словно фантастическая бестия. Ты ползешь по ее хребтине. Оставляя позади последние деревья, белоцветочные с толстыми млечными листьями, ты поднимаешься среди валунов, которые становятся все крупнее по мере твоего восхождения, пока не уподобятся огромным стенам, скрывающим солнце. Изгиб ящерицы, синей, словно тень. Теперь ты на вершине, Джахилия позади тебя, безвидная пустыня впереди. Ты спускаешься в сторону пустыни и примерно через пятьсот футов достигаешь пещеры, достаточно высокой, чтобы стоять в полный рост; пол ее покрыт удивительным песком-альбиносом.[611] Пока ты поднимаешься, ты слышишь диких голубей, выкликающих твое имя, и даже камни приветствуют тебя на своем собственном языке, восклицая Махаунд, Махаунд. Когда ты достигаешь пещеры, ты утомлен, ты ложишься, ты засыпаешь.

* * *

Но когда он отдохнул, он погружается в сон другого вида: своего рода не-сон, состояние, которое он называет вниманием, — и он чувствует тягучую боль в кишках, будто что-то хочет родиться из него; и теперь Джибрил, который реял-в-небе-глядя-вниз, чувствует замешательство: кто я такой, в этот миг ему начинает казаться, что архангел на самом деле внутри Пророка, я[612] — двигающийся в кишках, я — ангел, вытесняемый из пупка спящего, я появляюсь, Джибрил Фаришта, пока мое второе Я, Махаунд, лежит внимающим, очарованным, я связан с ним — пупок в пупок — сияющим шнуром света, не в силах сказать, кому из нас снится второй.[613] Мы течем в обе стороны по шнуру пуповины.

Сегодня, подавленный активностью Махаунда, Джибрил чувствует его отчаяние: его сомнения. Как и то, что он находится в большой нужде; но Джибрил пока что не знает всех тонкостей… Он внимает вниманию-которое-также-вопрошание. Махаунд вопрошает: Им были явлены чудеса, но они не уверовали. Они видели, как ты приходишь ко мне на глазах всего города и открываешь мою грудь;[614] они видели, как ты омыл мое сердце в водах Земзема и вернул его в мое тело. Многие из них видели это, но все равно они поклоняются камням. И когда ты явился ночью и отнес меня в Иерусалим, и я парил над святым городом, разве я, возвратившись, не описал все в точности, как было, в точности до последней детали? Так, чтобы не оставалось никаких сомнений, что это чудо; и все же они пошли к Лат. Разве я не сделал уже все возможное, чтобы сделать все проще для них? Когда ты принес меня прямо к Престолу и Аллах наложил на верных великое бремя сорока молитв в день. По пути обратно я встретил Моисея,[615] и он сказал: бремя слишком велико, возвращайся и проси меньшего. Четыре раза возвращался я, четыре раза говорил мне Моисей: все еще слишком много, возвращайся снова. Но на четвертый раз, когда Аллах уменьшил повинность до пяти молитв, я отказался возвращаться.[616] Мне было стыдно просить еще. В своей щедрости он просит пять вместо сорока, и все же они любят Манат, они хотят Уззу. Что я могу поделать? Что я расскажу им?

Джибрил молчит, ответов нет, ради Святого Петра, бхаи, не надо меня ни о чем спрашивать. Мука Махаунда ужасна. Он вопрошает: могут ли они являться ангелами? Лат, Манат, Узза… Могу я называть их ангельскими? Джибрил, у тебя были сестры? Это дочери Бога? И он ругает себя: О мое тщеславие, я — высокомерный человек; это — слабость, это — лишь мечта о силе? Должен ли я предать себя ради места в совете? Это сознательность и мудрость — или же пустота и самолюбие? Я даже не знаю, был ли искренним Гранди. Знают ли остальные властители? Может, это даже не он. Я слаб, а он силен, предложение дает ему много путей уничтожить меня. Но я тоже могу извлечь из этого большую выгоду. Души города, мира, — они ведь стоят трех ангелов? Действительно ли Аллах столь непреклонен, что не допустит еще троих, чтобы спасти человеческий род? — Я ничего не знаю. — Бог должен быть горд или скромен, величествен или прост, уступчив или нет? Какова его суть? Какова — моя?

* * *

На полпути ко сну — или на полпути обратно к бодрствованию — Джибрил Фаришта часто преисполняется негодования из-за непоявления в его поле зрения Того, у кого, считается, есть ответы; Он никогда не появляется, тот, кто держался в стороне, когда я умирал, когда я нуждался нуждался в нем. Это все он, Аллах Ишвара[617] Бог. Отсутствующий, как всегда, когда мы корчимся и страдаем во имя него.

Всевышняя Сущность удаляется; что остается — это сцена: очарованный Пророк, вытеснение, шнур света и являющийся затем Джибрил в своей двойной роли, в роли обоих — взирающего-сверху-вниз и глядящего-снизу-вверх. И оба они испуганы трансцендентностью[618] происходящего. Джибрил парализован присутствием Пророка, его величием, он думает: я не могу издать ни звука, чтобы не показаться ему богомерзким дураком. Совет Хамзы: никогда не демонстрируйте свой страх; архангелы нуждаются в таком совете не меньше, чем водовозы. Архангел должен выглядеть спокойным, чтобы Пророк не подумал: неужели Бог Всевеликий заговорил невнятно из-за страха перед слушателями?

Это случается: откровение. Примерно так: Махаунд, все еще в своем несне, весь напрягается — вены вздулись на шее — и сжимается в клубочек. Нет, нет, ничего подобного эпилептическому приступу,[619] это нельзя объяснить так просто; какой эпилептик способен обращать день в ночь, управлять облачными массами в вышине, заставлять воздух уплотняться в гущу, пока ангел висит, пугая глупцов, в небе над страдальцем, поддерживая его, как бумажный змей на золотой нити? Замедление и снова замедление, и теперь чудо начинается в его моих наших внутренностях, он напрягается изо всех сил, принуждаемый чем-то, и Джибрил начинает чувствовать, что эта принуждающая сила здесь: она действует у меня во рту, открывающемся закрывающемся; и сила, начинающаяся внутри Махаунда, достигает моих голосовых связок и превращается в голос.

Не мой голос я и не знал никогда таких слов я вовсе не такой классный оратор никогда никогда не был не буду но это не мой голос это Голос.

Глаза Махаунда широко открыты, он созерцает некое видение, пристально уставившись на него, ох, воистину, Джибрил помнит, меня. Он видит меня. Движение моих губ, мои движения. Что, кто? Не знает, не может сказать. Но вот они, выходят из моего рта, из моего горла, мимо моих зубов: Слова.

Быть почтальоном Бога — это не шутка, яар.

Нононо: Бог не в этом кадре.

Бог знает, чьим почтальоном я был.

* * *

Махаунда ждут в Джахилии у источника. Водонос Халид, как никогда нетерпеливый, то и дело бегает на разведку к городским воротам. Хамза, как все старые солдаты привычный находиться в компании самого себя, приседает на корточки в пыли и поигрывает галькой. Нет смысла торопиться; бывает, что его нет долго — дни, даже недели. И сегодня город почти пуст; все разошлись по большим ярмарочным шатрам послушать, как соревнуются поэты. Тишину нарушает лишь шум Хамзовской гальки, да воркуют парочки скалистых голубей, гости с Конусной Горы. Затем раздается звук бегущих ног.

Запыхавшись, появляется Халид; он выглядит несчастным. Посланник возвращается, но он идет не к Земзему. Теперь на ногах они все, озадаченные этим отступлением от установленной практики. Ожидавшие с пальмовыми листьями и ветвями спрашивают Хамзу: Неужели не будет никакого Послания? Но Халид, все еще хватающий воздух ртом, качает головой:

— Я думаю, будет. Он выглядит, как всегда, когда получает Слово. Но он не говорил со мной и шел не сюда, а к ярмарочной площади.

Хамза берет командование на себя, предупреждая дискуссии, и следует впереди. Ученики — собралось около двадцати — следуют за ним через злачные места города с выражением набожного отвращения на лице; кажется, только Хамза с надеждой ожидает прихода на ярмарку.

Возле шатров Владельцев Пестрых Верблюдов они находят Махаунда, стоящего с закрытыми глазами, твердо видящими цель. Они задают свои беспокойные вопросы; он не отвечает. Спустя несколько мгновений он входит в поэтический шатер.

* * *

Аудитория внутри шатра реагирует на появление непопулярного Пророка и его несчастных последователей насмешками. Но, поскольку Махаунд идет вперед, плотно прикрыв глаза, шиканье и свист замирают и тонут в тишине. Махаунд не открывает глаз ни на миг, но его шаги уверенны, и он достигает сцены, ни разу не споткнувшись и не столкнувшись ни с кем. Он поднимает лицо к свету; но глаза его по-прежнему закрыты. Собравшиеся поэты-лирики, сочинители од карателям,[620] чтецы поэм и сатирики — Баал, разумеется, среди них — пристально глядят на лунатичного Махаунда — с весельем, но и с некоторой долей неловкости. Его ученики проталкиваются сквозь толпу в поисках места. Писцы стремятся оказаться возле него, чтобы разобрать все, что бы он ни сказал.

Гранди Абу Симбел отдыхает напротив, устроившись на шелковистом ковре возле сцены. С ним, великолепная в своем золотом египетском ожерелье, — его жена Хинд, ее знаменитый греческий профиль с черными волосами, столь же длинными, как и ее тело.[621] Абу Симбел поднимается и обращается к Махаунду.

— Добро пожаловать. — Он — сама учтивость. — Добро пожаловать, Махаунд, провидец, кахин.

Это — публичное заявление уважения, и оно весьма впечатляет собравшуюся толпу. Учеников Пророка больше не отпихивают в сторону, но позволяют им пройти. Изумленные, полудовольные, они пробираются в первые ряды. Не открывая глаз, Махаунд начинает говорить.

— Это — собрание множества поэтов, — явственно произносит он, — и я не могу похвастаться, что был одним из них. Но я — Посланник, и я приношу стихи от Большего, чем любой находящийся здесь.

Аудитория теряет терпение. Религия — для храма; джахильцы и паломники собрались здесь ради развлечения. Заткните парня! Вышвырните его!

Но Абу Симбел говорит снова.

— Если Ваш Бог действительно говорил с Вами, — молвит он, — тогда весь мир должен слышать это.

И вмиг в шатре наступает полная тишина.

— Звезда,[622] — восклицает Махаунд, и писцы принимаются писать.

— Во имя Аллаха, Милостивого, Милосердного!

— Клянусь Плеядами,[623] когда они закатываются!

— Не сбился с пути ваш товарищ; и не заблудился.

— И говорит он не по пристрастию.

— Это — только откровение, которое ниспосылается.

— Научил его сильный мощью,

— Обладатель могущества; вот Он стал прямо

— На высшем горизонте,

— Потом он приблизился и спустился,

— И был на расстоянии двух луков или ближе,

— И открыл Своему рабу то, что открыл.

— Сердце ему не солгало в том, что он видел.

— Разве вы станете спорить с ним о том, что он видит?

— И видел я[624] Его при другом нисхождении

— У лотоса крайнего предела.

— У Него — Сад Прибежища.

— Когда покрывало лотос то, что покрывало.

— Не уклонилось мое зрение и не зашло далеко:

— Я действительно видел из знамений своего Господа величайшее.

На этом месте, без малейшего следа колебания или сомнения, он читает два следующих стиха:

— Но видели ль вы Уззу, Лат, и третью среди них — Манат?

После первого стиха Хинд поднимается на ноги; Гранди Джахилии вытягивается в струнку. И Махаунд, не раскрывая глаз, декламирует:

— Они — возвышенные птицы,[625] желанна помощь, что подарят их десницы.[626]

Пока шум — возгласы, приветствия, ругань, преданные крики богине Ал-Лат — ширится и взрывает пространство шатра, и без того удивленная конгрегация созерцает вдвойне сенсационное зрелище Гранди Абу Симбела, который прикладывает большие пальцы к ушным раковинам, расставляет пальцы обеих рук веером и громким голосом произносит формулу: «Аллах Акбар[627]». После чего падает на колени и уверенно прижимает лоб к земле. Его жена, Хинд, немедленно следует его примеру.

Все это время водонос Халид оставался возле полога шатра. Теперь он в ужасе глядит на всех собравшихся здесь, ибо толпа мужчин и женщин в шатре и за его пределами начинает становиться на колени, ряд за рядом, шевелиться, слегка пульсировать во все стороны от Хинд и Гранди, будто те были галькой, брошенной в озеро; пока все собрание, снаружи и внутри шатра, не становится на колени пятой точкой к небу пред грезящим Пророком, признавшим божества городского патрона. Сам Посланник остается стоять, словно не желает присоединяться к собранию верных. Разрыдавшись, водонос убегает в пустынное сердце города песков. Слезы его, бегущего, прожигают в земле дыры, словно содержат некую едкую коррозийную кислоту.

Махаунд остается недвижим. Ни следа влаги не найти на ресницах его нераскрытых очей.

* * *

Той ночью — ночью опустошающего триумфа Бизнесмена в шатре неверных — произойдут некоторые убийства, за которые первая леди Джахилии спустя долгие годы ожидания свершит свою страшную месть.

Дядя Пророка Хамза возвращается домой один, с головой поникшей и седой в сумерках этой меланхоличной победы, когда он слышит рев и оглядывается, чтобы увидеть гигантского красного льва, напружинившегося перед броском на него с высоких зубчатых стен города. Он знает эту тварь, это предание. Лоснящийся багрянец его шкуры сливается с мерцающим блеском песчаной пустыни. Его ноздри выдыхают ужас одиноких мест земли. Он изрыгает чуму, и когда армии осмеливаются забраться в глушь, он пожирает их без остатка.[628] Сквозь синий последний свет вечера он кричит на зверя — безоружный, готовый встретить свою смерть:

— Прыгай, ты, блядский мантикор! Я передушил много больших кошек в свое время… Когда я был моложе. Когда я был молод.

Позади него раздается смех, и смех этот отражается — или это только кажется — от зубчатых стен. Он оглядывается вокруг; мантикор исчез с крепостного вала. Он окружен группой разодетых в причудливые платья джахильцев, возвращающихся с ярмарки и хихикающих:

— Теперь, когда эти мистики приняли нашу Лат, они видят новых богов за каждым углом, да?

Хамза, понимая, что ночь будет полна ужасами, возвращается домой и требует свой боевой меч.

— Больше всего на свете, — рычит он пергаментнолицему оруженосцу, служившему ему верой и правдой в бою и в мирное время сорок четыре года, — я ненавижу допускать, что у моих врагов есть особенности. Я всегда думал, что лучше убивать проклятых выблядков. Лучше всего кровавое лекарство. — Меч оставался вложенным в кожаные ножны со дня его преображения силой племянника, но сегодня вечером он доверяется слуге: — Лев на свободе.[629] С миром нужно еще подождать.

Это последняя ночь фестиваля Ибрахима. Джахилия — маскарад и безумие. Намасленные, лоснящиеся тела борцов завершили свои кривляния, и семь новых поэм уже прибиты к стенам Дома Черного Камня. Теперь поющие шлюхи сменяют поэтов, и танцующие шлюхи, с такими же намасленными телами, работают тоже; ночные бои сменяют дневное разнообразие. Куртизанки танцуют и поют в золотых птицеклювых масках, и золото отражается в блестящих глазах клиентов. Золото, повсюду золото: в ладонях джахильских спекулянтов и их чувственных гостей, в пылающих жаровнях песка, на сверкающих стенах ночного города. Хамза болезненно пробирается через улицы золота, то и дело натыкаясь на пилигримов, лежащих без сознания, пока карманники добывают себе пропитание. Он слышит пьяный кутеж за каждым сверкающе-золотым дверным проемом и ощущает, что пение, воющий смех и бренчание монет ранит его подобно смертельным оскорблениям. Но он не обнаруживает того, что ищет: его здесь нет, и потому он идет прочь от сверкающего золотого веселья и начинает преследовать тени, высматривая появление льва.

И находит, спустя часы поиска, то, что, как он и предполагал, должно ожидать его в темном углу внешних городских стен: предмет своего видения, красного мантикора с тремя рядами зубов. У мантикора голубые глаза и мужеподобное лицо, а голос его — полутруба и полуфлейта. Он проворен как ветер, его когти изогнуты как буравы, а его хвост разбрасывает отравленные дротики. Он любит питаться человеческой плотью… Начинается свара. Ножи, свистящие в тишине, и время от времени — столкновение металла с металлом.[630] Хамза узнает атакованных: Халид, Салман, Билаль. Лев прямо здесь, Хамза вынимает свой меч — рев разрывает тишину — и несется вперед с такой скоростью, с какой позволяют ему его шестидесятилетние ноги. Противники его друзей неузнаваемы за масками.

Это была ночь масок. Проходя по улицам распутной Джахилии, сквозь его полное желчью сердце, Хамза видел мужчин и женщин в облике орлов, шакалов, лошадей, грифонов,[631] саламандр,[632] бородавочников,[633] птиц-рок;[634] выплывающие из темноты переулков, появлялись двухголовые амфисбены[635] и крылатые быки, известные как Ассирийские Сфинксы.[636] Джинны, гурии,[637] демоны населяют город в эту ночь фантасмагории[638] и страсти. Но лишь теперь, в этом темном месте, замечает он красные маски, которые искал. Маски людей-львов: он мчится к своей судьбе.

* * *

Во власти самоубийственного несчастья эти три ученика выпили и из-за своего незнакомства с алкоголем вскоре напились не только до опьянения, но и до одури. Они встали на маленьком пятачке и принялись злословить на прохожих, а некоторое время спустя водонос Халид взялся размахивать своим кожаным бурдюком, похваляясь. Он мог бы уничтожить город, он держал предельное оружие. Вода: это избавило бы Джахилию от грязи, смыло бы город, чтобы дать начало новому, сотворенному из очищенного белого песка. Тогда-то люди-львы и погнались за ними и после долгого преследования загнали в угол; просохшие от страха бузотеры, они смотрели в красные маски смерти, когда как нельзя кстати появился Хамза.

…Джибрил плавает над городом, наблюдая за битвой. Она завершается быстро, едва Хамза выходит на сцену. Двое замаскированных налетчиков убегают, еще двое лежат мертвыми. Билаль, Халид и Салман порезаны, но не слишком страшно. Серьезнее, чем их раны — новость о том, кто обнаружился мертвым под львиными масками.

— Братья Хинд, — признает Хамза. — Свод судьбы теперь сомкнулся над нами.[639]

Убийцы мантикоров, водные террористы, последователи Махаунда, сидят и плачут в тени городской стены.

* * *

Что до него, Бизнесмена Посланника Пророка: его глаза теперь открыты. Он обойдет внутренний дворик своего дома — дома своей жены, — и не будет входить к ней. Ей почти семьдесят, и в эти дни он относится к ней скорее как к матери, нежели иначе. К ней, богатой женщине, много времени назад нанявшей его, чтобы управлять ее караванами. Его навыки менеджмента были первой вещью, которую она полюбила в нем. А через некоторое время они полюбили друг друга. Нелегко быть блестящей, успешной женщиной в городе, где боги женские, но женщины — всего лишь товар. Люди или боялись ее, или считали настолько сильной, будто она не нуждалась в их соображениях. Он не боялся и смог дать ей чувство постоянства, в котором она так нуждалась. Тогда как он, сирота, нашел множество женщин в ней одной: мать сестру любовницу сивиллу[640] друга. Когда он казался себе сумасшедшим, она была той, кто верила в его видения. «Это архангел, — сказала она ему, — а не какой-то туман в твоей голове. Это Джибрил, а ты — Посланник Бога».

Он не может не видеть ее теперь. Она наблюдает за ним сквозь каменнорешетное окно. Он не может прекратить идти, наворачивать круги по внутреннему дворику в случайной последовательности неосознанных конфигураций; его шаги вычерчивают ряды эллипсов, трапеций, ромбоидов, овалов, колец. Она еще помнит, как он возвращался с караванных путей полным историй, услышанных в придорожных оазисах. Пророк, Иса, рожденный женщиной по имени Марьям:[641] рожденный без мужчины под пальмовым деревом в пустыне. Истории, заставлявшие сиять его глаза, ныне тают в отдалении. Она помнит его возбужденность: страсть, с которой он был готов спорить — всю ночь напролет, если потребуется, — что древние кочевые времена были лучше, чем этот город золота, где люди бросают своих малолетних дочерей в дикой глуши. В древних племенах позаботились бы даже о беднейшей сироте. Бог — в пустыне, — говорил он, — не в этом злосчастном месте. И она отвечала: Никаких обсуждений, моя любовь, уже поздно, и завтра нам надо работать с отчетностью.

У нее длинные уши; она уже слышала то, что он сказал о Лат, Уззе, Манат. Ну и что? В прежние дни он мечтал защищать маленьких дочерей Джахилии; почему он не может собрать под своим крылом и дочерей Аллаха? Но после того, как он задает ей этот вопрос, она качает головой и отклоняется далеко за прохладную стену возле своего досчато-каменного окна. Пока ее муж внизу проходит пятиугольники, параллелограммы, шестиконечные звезды, а затем абстрактные и все более лабиринтообразные фигуры, для которых нет названий, словно он неспособен найти прямую линию.

Она выглядывает во внутренний дворик несколько мгновений спустя, однако он уже ушел.

* * *

Пророк пробуждается на шелковых простынях, с разрывающейся от боли головой, в незнакомой комнате. Солнце за окном стоит почти в зените, и на фоне оконной белизны вырисовывается высокая фигура в черном плаще с капюшоном, мягко поющая сильным низким голосом. Песню — ту, которой женщины джахильского хора провожают мужчин на войну.

Сражайтесь — мы обнимем вас, Обнимем вас, обнимем вас, Сражайтесь — мы обнимем вас, Венки вам будем вить. Сбежите — мы покинем вас, Оставим вас, покинем вас, Отступите — забудем вас, Не позовем к любви.[642]

Он узнает голос Хинд, садится и находит себя обнаженным под кремовой простыней. Он обращается к ней:

— На меня напали?

Хинд поворачивается к нему, улыбаясь своей хиндиной улыбкой.

— Напали? — передразнивает она его, и хлопает в ладоши к завтраку.

Наложники входят, вносят, обслуживают, удаляются, убегают. Махаунд прячется в шелковистый черно-золотой халат; Хинд наигранно отводит глаза.

— Моя голова, — спрашивает он снова. — Я был избит?

Она стоит у окна с низко опущенной головой, изображая скромницу.

— О, Посланник, Посланник, — дразнит его она. — Какой негалантный это Посланник. Ты ведь не мог прийти в мою комнату сознательно, по собственной воле? Нет, конечно же нет, я же вызываю у тебя отвращение, я уверена.

Он не станет играть в ее игру.

— Значит, я пленник? — спрашивает он, и снова она смеется над ним.

— Не будь дураком. — И затем пожимает плечами, смягчившись: — Я проходила по городским улицам вчера вечером, в маске, чтобы посмотреть празднества или чтобы споткнуться о твое бесчувственное тело? Словно пьяница в сточной канаве, Махаунд. Я послала за своим мусорщиком, и он принес тебя домой. Скажи спасибо.

— Спасибо.

— Не думаю, что ты мне признателен, — говорит она. — Или, может, тебе стоило умереть. Ты знаешь, каким был город вчера вечером. Многие переусердствовали. Мои собственные братья до сих пор не вернулись домой.

Она возвращается к нему теперь — его дикая, мучительная прогулка по продажному городу, пристальный взгляд душ, которые он намеревался спасти, проглядывающих сквозь изображения симургов,[643] маски дьяволов, бегемотов и гиппогрифов.[644] Усталость того длинного дня, в который он спустился с Конусной Горы, явился в город, подвергся напряжению событий в поэтическом шатре, — и после — гнев учеников, сомнения, — все это сокрушило его.

— Я упал в обморок, — вспоминает он.

Она подходит и садится рядом с ним на кровать, вытягивает палец, отыскивает зазор между полами его халата, поглаживает его грудь.

— Упал в обморок, — мурлычет она. — Это слабость, Махаунд. Ты становишься слабым?

Она кладет поглаживающий палец на его губы прежде, чем он успевает ответить.

— Не говори ничего, Махаунд. Я — жена Гранди, и никто из нас тебе не друг. Но муж мой — слабый человек. В Джахилии все думают, что он хитер, но я знаю лучше. Он знает, что я веду счет любовникам, но он ничего не делает с этим, потому что храмы находятся на попечении моего семейства. Лат, Уззы, Манат. Эти — я могу называть их «мечетями»? — ваших новых ангелов.

Она предлагает ему дынные кубики с блюда, пытается кормить его с рук. Он не позволяет класть себе фрукты в рот, берет кусочки собственной рукой, ест. Она продолжает:

— Моим последним любовником был мальчик, Баал. — Она замечает гнев на его лице. — Да, — сообщает она довольно. — Я слышала, что он добрался до твоей шкуры. Но он не имеет значения. Ни он, ни Абу Симбел тебе не ровня. Но я.

— Я должен идти, — говорит он.

— Вскорости, — отвечает она, возвращаясь к окну.

По всему периметру города сворачивают прочь шатры, длинные вереницы верблюдов готовятся отправляться в путь, колонны телег уже потянулись вдаль через пустыню; карнавал закончен. Она вновь поворачивается к нему.

— Я тебе ровня, — повторяет она, — но и твоя противоположность. Я не хочу, чтобы ты становился слабым. Ты не должен был делать то, что ты сделал.

— Но Вы получите прибыль, — отвечает горько Махаунд. — Доходам Вашего храма больше ничто не угрожает.

— Ты упускаешь суть, — произносит она мягко, приближаясь к нему, придвигая свое лицо к нему вплотную. — Если ты — для Аллаха, то я — для Ал-Лат. И она не верит твоему Богу, когда тот признает ее. Ее оппозиция ему непримирима, безвозвратна, всеобъемлюща. Война между нами не может закончиться перемирием. И каким перемирием! Твой покровительственный, снисходительный господь. Ал-Лат не имеет ни малейшего желания быть его дочерью. Она ровня ему, как и я тебе. Спроси Баала: он знает ее. Потому что он знает меня.

— Поэтому Гранди изменит своему обязательству, — констатирует Махаунд.

— Кто знает? — усмехается Хинд. — Он и сам себя не знает. Ему нужно творить рознь. Слабый, как я тебе и сказала. Но ты знаешь, что я говорю правду. Между Аллахом и Тремя не может быть никакого мира. Я не хочу этого. Я хочу борьбы. До смерти; это — моя суть. А какова твоя суть?

— Вы — песок, а я — вода, — говорит Пророк. — Вода смоет песок.

— И пустыня впитывает воду, — отвечает ему Хинд. — Посмотри вокруг.

Вскоре после его ухода раненые люди достигают дворца Гранди, чтобы, преодолев свой страх, сообщить Хинд, что старый Хамза убил ее братьев. Но к тому времени Посланника и след простыл; он снова медленно поднимается по Конусной Горе.

* * *

Джибрил, когда он утомлен, готов убить свою мать, давшую ему это проклятое дурацкое имя, ангел, какое слово, он просит что? кого? спасти грезящий город[645] рушащихся песчаных дворцов и львов с трехрядными зубами, некоторых чистосердых пророков или прочитанных инструкций или обещаний рая, позвольте же завершить откровения, finito,[646] кхаттам-шуд.[647] Что он ждет с нетерпением: черный, безгрезный сон. Ебеноматерные грезы, причина всех проблем человеческой расы, как и кино, если бы я был Богом, я бы полностью вырезал воображение из людей, и тогда, быть может, бедные ублюдки вроде меня смогли бы получить славный ночной отдых. Борясь со сном, он заставляет свои глаза оставаться открытыми, немигающими, пока зрительный пурпур не исчезает с сетчатки и не дарит ему слепоту, но лишь человеческую; в конце концов он падает в кроличью норку, и там он снова в Стране Чудес, на горе, и Бизнесмен будит его, и опять его желания, его потребности, его дела, не на моем языке и не в моих словах, а целиком в моем теле; он умаляет меня до своего собственного размера и затягивает меня в себя, его гравитационное поле невероятно, столь же мощное, как у чертовой мегазвезды… и затем Джибрил и Пророк борются, обнаженные, многократно перекатываясь по пещере прекрасного белого песка, вздымающегося вокруг подобно вуали. Как будто он узнает меня, ищет меня, как будто он испытывает меня.

В пятистах футах под пещерой на вершине Конусной Горы Махаунд борется с архангелом, швыряя его из стороны в сторону, и, позвольте мне сообщать вам, он проник в меня везде, его язык в моем ухе его кулак вокруг моих яиц, никогда не было в нем человека с таким гневом, он хочет хочет знать он хочет ЗНАТЬ а мне нечего сообщить ему, физически он вдвое выносливее меня и в четыре раза опытнее, минимум, мы может быть оба научились сами много слушали много плакаливидели но он был даже лучшим слушателем чем я; так что мы катаемся пинаемся царапаемся, он пытается порезать меня но конечно моя кожа остается гладкой как у младенца, вы не можете поймать ангела в проклятом терновнике, вы не можете ударить его о скалы. И у них есть аудитория, есть джинны и ифриты, и всевозможные призраки, сидящие на валунах и наблюдающие за борьбой, и в небе — три крылатых существа, подобных цаплям или лебедям или всего лишь женщинам, в зависимости от хитросплетений света… Махаунд прекращает борьбу. Он сдается.

После битвы, длившейся часы или даже недели, Махаунд склоняется пред ангелом, это его желание, это его воля, заполняющая меня и дающая мне силы, чтобы подавить его, ибо архангелы не могут проигрывать такие поединки, нет у них такого права, только дьяволы побиваются в этом цирке, и в тот момент, когда я возвысился над ним, он заплакал от радости, а затем провел свою старую уловку, заставляя мой рот открыться и вынудив голос, Голос, излиться из меня снова, заставив излиться на него целиком, словно блевоту.

* * *

В завершение своего борцовского матча с Архангелом Джибрилом[648] Пророк Махаунд падает в свой привычный, истощенный, постразоблачительный сон, но на этот раз он восстанавливается быстрее, чем обычно. Когда он приходит в чувство, в этой высокой глуши не видно никого, никакие крылатые существа не сидят на камнях, и он подскакивает на ноги, заполненный безотлагательностью своих новостей.

— Это был Дьявол, — сообщает он громко пустому воздуху, придавая истинность своему высказыванию. — В прошлый раз, то был Шайтан.

Вот что он услышал в своем внимании: что его обхитрили, что Дьявол явился к нему в облике архангела, и потому стихи, которые запомнил он — те, что рассказал он в шатре поэтов, — были не реальностью, но ее дьявольской противоположностью, не божественными, но сатанинскими. Он возвращается в город так быстро, как может: вычеркнуть грязные стихи, густо пахнущие углем и серой, вырвать записи о них раз и навсегда, чтобы они выжили разве что в одном или двух ненадежных сборниках старых традиций и ортодоксальные переводчики, разобравшись, отказались их переписывать; но Джибрил, реющий наблюдатель с камерой самого высокого угла, знает одну маленькую деталь, всего лишь одну крошечную вещь, которая создает здесь небольшую проблемку, а именно — что это был я оба раза, любезнейший, я сначала и вторично тоже я. Из моих уст, и утверждение, и отказ, оба варианта стихов: все версии и конверсии, реверсы и универсумы,[649] все это, и все мы знаем, что это творилось моими устами.

— Сначала это был Дьявол, — бормочет Махаунд, пока мчится к Джахилии. — Но на сей раз это ангел, без вопросов. Он уложил меня на лопатки.

* * *

Ученики останавливают его в ущельях у подножья Конусной Горы предупредить о ярости Хинд, носящей белые траурные одеяния и распустившей свои черные волосы, позволив им лететь за нею подобно шторму или пыльному шлейфу, стирающему ее следы, чтобы казалась она самой инкарнацией духа мести. Они все сбежали из города, и Хамза тоже лежит здесь, поникший; но говорит, что Абу Симбел пока что не согласился на притязания жены о крови, смывающей кровь. Он все еще вычисляет все за и против о Махаунде и богинях… Махаунд, вопреки совету своих последователей, возвращается в Джахилию, направляясь прямо к Дому Черного Камня. Ученики следуют за ним несмотря на свои опасения. Толпа собирается в ожидании дальнейшего скандала или резни или иного развлечения. Махаунд не разочаровывает их.

Он стоит перед статуями Трех и объявляет об отмене стихов, которые Шайтан нашептал ему на ухо. Эти стихи изгнаны из истинного провозглашения, аль-корана.[650] Новые стихи гремят вместо них.

— Неужели у вас — сыновья, а у Него — дочери? — декламирует Махаунд. — Это тогда — разделение чудное!

— Они — только имена, которыми вы сами назвали, вы и отцы ваши. Аллах не посылал с ними никакого знамения.[651]

Он оставляет потрясенный Дом прежде, чем кто-либо успевает схватить его или бросить свой первый камень.

* * *

После отказа от Сатанинских стихов Пророк Махаунд возвращается домой, чтобы обнаружить некую кару, ожидающую его. Своего рода месть — чью? Света или тьмы? Хорошийпарень плохойпарень? — отыгрался, что не в новинку, на невиновных. Жена Пророка, семидесяти лет от роду, сидит возле подоконника каменнорешетного окна: сидит прямо, прислонившись спиной к стене, мертвая.

Махаунд во власти страдания погружается в себя, произнося едва слово в неделю. Джахильский Гранди устанавливает курс на преследование, продвигающееся слишком медленно для Хинд. Имя новой религии — Покорность;[652] теперь Абу Симбел постановляет, что ее приверженцы должны покориться, смирившись с изоляцией в самых убогих, наполненных хижинами кварталах города; с комендантским часом; с запретом на работу. И с многочисленными физическими нападениями, женскими плевками в магазинах, грубостью к верным со стороны бригад молодых турков, тайно направляемых Гранди, огнем, бросаемым ночью в окна, чтобы упасть среди беззаботно спящих. И — один из известных парадоксов истории — количество верных умножается подобно посеву, чудом процветающему, несмотря на то, что состояние почвы и климата становится все хуже и хуже.

Получено предложение от граждан оазисного поселения Иасриб на севере: Иасриб защитит тех-кто-покорился, если они пожелают оставить Джахилию. Хамза считает, что они должны идти.

— Ты никогда не завершишь свое Послание здесь, племянник, даю тебе слово. Хинд не будет счастлива, пока не вырвет твой язык, не говоря уже о моих яйцах, прости меня.

Махаунд, одинокий и полный воспоминаний в доме своей тяжелой утраты, дает согласие, и верные отбывают, чтобы вершить свои планы. Халид-водонос замирает, обернувшись, и пустоглазый Пророк ждет его слов. Тот молвит неловко:

— Посланник, я сомневался насчет тебя. Но ты оказался мудрее, чем мы думали. Сначала мы сказали: Махаунд никогда не пойдет на компромисс, но ты скомпрометировал себя. Тогда мы сказали: Махаунд предал нас, но ты принес нам более глубокую истину. Ты принес нам Дьявола собственной персоной, чтобы мы могли быть свидетелями дел Злого и его ниспровержения Справедливостью. Ты обогатил нашу веру. Я сожалею о том, что я думал о тебе.

Махаунд прячется от солнечного света, падающего в окно.

— Да. — Горечь, цинизм. — Это была здоровская штука, то, что я совершил. Более глубокая истина. Предоставление вам Дьявола. Да, который говорит как я.

С пика Конусной Горы Джибрил наблюдает исход джахильских верных, оставляющих засушливый город ради края прохладных пальм и воды, воды, воды. Маленькими группками, почти налегке, движутся они сквозь империю солнца, в этот первый день первого года начала нового Времени,[653] самопроизвольно родившегося снова, пока старое умирает позади них, а новое ждет впереди. И в этот день Махаунд ускользает. Когда его бегство обнаружено, Баал составляет прощальную оду:

В чем суть У них — Покорных — в эту ночь? Страх каждой тени. Суть их — бегство прочь.[654]

Махаунд достиг своего оазиса; Джибрил не столь удачлив. Теперь зачастую обнаруживает он на вершине Конусной Горы, омытой холодом, падающие звезды, а затем они падают на него с ночного неба; три крылатых существа, Лат Узза Манат, обхватывают его голову, вцарапываются в его глаза, кусают, хлестая его своими волосами, своими крыльями. Он поднимает руки, чтобы защититься, но их месть неустанна, она возобновляется всякий раз, когда он отдыхает, всякий раз, когда он ослабляет свою защиту. Он борется с ними, но они быстрее, проворнее, крылатее.

У него нет никакого дьявола, чтобы отречься. Грезящий, он не может убраться прочь.