"Гроза на Москве" - читать интересную книгу автора (Алтаев (М. В. Ямщикова) Ал.)Глава III БЛАЖЕННЕНЬКИЙБыл ноябрь 1564 года. В мрачной полутьме храма Михаила Архангела мигали бесчисленные желтые огоньки свечей и лампад. Шла служба, двигались молчаливые тени монахов; неслышно ступая, оправляли они лампады, тушили обгоревшие свечи; из алтаря слышался медленный, проникновенный голос архимандрита. В волнах кадильного дыма, за особою завесою — «запоною» стояла на коленях царица Мария. Три года прошло с тех пор, как она принимала самовольно казанского царевича и плакала о том, что царь Иван тешился пирами. Эти три года не прошли для нее даром. Теперь она не была уже ребенком; она сильно похудела; лицо ее осунулось, а в глазах вместе с затаенной печалью появилась суровость. В марте у нее родился сын Василий, а через пять недель его пришлось принести сюда, в этот храм, в маленьком гробике, и схоронить рядом с предками московского царя. Мария не могла забыть крошечного существа, придавшего ей смысл жизни всего на пять недель, а через пять недель угасшего. Ходили синие волны кадильного дыма, ходили и колебались; колебалась алая запона. Царица Мария лежала ничком на ковре, и руки ее были мокры от слез; мокр от слез был и ковер. О чем она плакала? О чем и кому молилась она? Просила ли она Бога русских, Христа, или просила прежнего своего заступника пророка Магомета? Маленький гроб там, рядом с сумрачными большими гробами русских царей, стоял так сиротливо, так трогательно, и мальчик, спрятавшись под его крышкой, лишил ее навсегда надежды на лучшую долю. Крошечное существо было сыном могучего грозного царя, который со дня рождения его стал с нею как будто очень ласков; теперь она превратилась вновь в разряженную, раззолоченную куклу, которая не играла никакой роли в жизни царя, ее господина. А жизнь связала их крепкими путами. И лежала она на полу церкви, и прислушивалась с тоскою к возгласам священника, и плакала, и говорила не то Христу, не то пророку Магомету тихим, скорбным шепотом: — Нет сил терпеть… нет сил… смерть мне пришла… Возьми меня к себе, мое дитятко… Вася, Васенька мой! И вдруг громко зарыдала царица. В толпе боярынь, окружавших ее, произошло смятение. Охали и ахали боярыни: — Убивается как матушка-царица… — Пошто убиваться? Никто, как Бог… — А ты, матушка-царица, отслужи молебен аль закажи, какому угоднику помолиться. — Обопрись на меня, сестрица, — услышала Мария тихий голос, обопрись. Послушайся меня, закажи вышить пелену в храм Зачатия святой Анны ради чада рождения… оно помогает… сына пошлет… И тихий, проникновенный голос княгини Ульяны зазвучал скорбью, мольбою и нежностью: — «Владыка, Господи Боже Вседержатель!..» Вдохновенный голос переходил в шепот. Царица, обхватив шею княгини Ульяны, плакала у нее на груди, повторяя бессвязно: — О, Господи… О, Господи… я не умею молиться… И было мятежно, смутно у нее на душе, а княгиня с голубыми глазами и кроткой улыбкой осторожно поддерживала ее, как больного ребенка. Она молилась вслух тихо и вдохновенно, скрытая от людских глаз алою запоною: — «Иже будет то чадо утешением души рабы твоей, Господи, и жезл старости ее… дай нам, Господи, по Своей благости!» Обедня кончилась; потайно, сокрытую сукнами, под опущенным покрывалом увели плачущую царицу из церкви. С паперти стрельцы уже гнали народ. Оставались только убогие, калеки, юродивые, которым царский милостынник бросал деньги. Как пчелиный рой, гудели голоса нищих, гнусавые, жалобные, полные вековечной муки и унижения: Они протягивали увечные руки, кланялись до земли, показывали обрубки вместо рук, гноившиеся глаза и стонали: — Подай, матушка-царица, милостыньку… — Подай, государыня. Звонили колокола; гудел оттесненный стражей народ, приветствуя царицу издали. И уже собиралась Мария занести ногу в дверцу колымаги, когда увидела впереди толпы знакомое молодое лицо, почти безусое, с большими голубыми глазами, оттененными длинными ресницами. Это было лицо юродивого, к которому так не шел богатый княжеский наряд — бобровый околыш шапки и бархатный раззолоченный опашень. Глаза были широко раскрыты и смотрели на Божий мир с жутким любопытством, а губы улыбались не то скорбно, не то радостно. И заметив, что у царицы понуро опущена голова, он не выдержал, пробрался к ее возку и, вопреки обычаю, ласково заговорил: — А ты опять плачешь, сестрица? Не плачь… я скажу брату: утри ей слезки, Ваня, утри! Колымага закачалась; лошади дернули и увезли царицу от брата царя, князя Юрия Васильевича. Народ густою толпою повалил с паперти. Громче запели Лазаря убогие… Солнце красным шаром вставало над Москвою; туман еще не успел рассеяться, и в тумане солнце казалось тусклым пятном; от него расходились холодные, негреющие и такие же тусклые лучи. Снег скрипел под ногами; в густой толпе, валившей на площадь, виднелись праздничные цветные шубки боярынь и боярышень; мелькали бобровые, собольи и куньи опушки их шапочек; переливались на зимнем солнце яркие одежды именитых бояр среди сермяжных кафтанов, полушубков и лохмотьев простого народа, и казалось, будто на белом блестящем снегу кто-то раскинул разноцветные диковинные цветы. Было воскресенье. Звонили колокола собора Михаила Архангела; им отзывался башенный бой фроловских часов, а вслед за ними залились немолчным веселым звоном колокола множества московских церквей, и вся Москва загудела тысячами серебряных голосов… А снег горел, искрился и хрустел под ногами. Мороз крепчал. И в красноватом свете зимнего солнца купола церквей, вышки расписных теремов горели как жар. Князь Юрий Васильевич, брат царя, замешкался на паперти. Он любил сам раздавать милостыню; на Москве среди народа шла за ним кличка «Божий человек». И в самом деле выражением своих голубых глаз он был похож на юродивого Ивана, по прозванью Большой Колпак, ходившего зиму и лето в посконной рубахе, с веригами, босиком, в большом валяном колпаке. Иван Большой Колпак сидел на паперти, поджав ноги и выставив деревянную чашку для подаяния. — Братец, братец, — закричал юродивый, — а ты меня и заприметил? Хорош! Положи в чашечку копеечку! Князь Юрий бросил в чашечку блаженного копеечку. — Люблю тебя, братец; ты — мой! Ты убогий! А того боюсь… — Кого боишься, Ваня? — Того, что проткнет жезлом нечестивых, а заденет и бедных, сирых, убогих… святых мучеников… жезлом проткнет, до пупа земли дойдет… — Про кого говоришь ты? Большой Колпак закачался и жалобно заплакал, причитая, как причитают бабы: В толпе возле паперти пошел гул. Бабы стонали: — Ахти, Господи! Быть светопреставлению! Божий человек беду чует. И солнышко ноне красное! — То руда,[13] - сказал блаженный, указывая на небо. — Небушко Господне загрязнилось, как руда брызнула. Лицо князя Юрия все дергалось, губы расплывались в болезненную гримасу. Юродивый не спускал с него глаз и вдруг, указывая на него пальцем, завопил: — И ты, солнышко, закатишься… во мраке и гноище смрадном землю оставишь, братец убогонький, убогонький, как я, скоро ко святым отыдешь… в царство Божие, в могилку… Лицо князя Юрия сделалось смертельно бледным. — Быть казням, быть царскому гневу! — шептались между собою с ужасом москвичи. — Блаженный все знает! Кто-то вдруг завопил: — Глянь-ка, глянь, князь-то батюшка… Ушибиха[14] его хватила, сердешного! — Что же стоите, дурни? Ваня, поддержи князя! Боярин князь Михаил Матвеевич Лыков с племянником проталкивались через густую толпу, окружавшую князя Юрия. Князь Юрий странно взметнул руками и, издав тонкий, придушенный крик, похожий на икоту, упал. Толпа в ужасе отхлынула, и князь, падая, ударился виском о ступень паперти. В толпе слышались взвизгивания, плач. Пышная седеющая борода боярина Лыкова запачкалась в алой крови, когда он склонился, чтобы поднять князя. Вдвоем с племянником осторожно понес он Юрия к его дворцу. Было тихо в опочивальне князя Юрия, тихо и темно от спущенных завес, сквозь которые слабо сквозил красноватый свет. На приступках перед громадной постелью стояла княгиня Ульяна и внимательно вглядывалась в лицо лежавшего в полузабытьи мужа. Ему уже успели промыть рану на голове, присыпав ее порохом, но он все еще не приходил в себя и не поднимал длинных ресниц. Вдруг веки князя дрогнули; он открыл голубые глаза, полные жуткой печали и вопроса, и тихо прошептал: — Ульянушка… здесь? Он что-то силился припомнить, и глубокая складка легла между его бровями, и губы дрогнули, но не сказали ни слова. Припав к руке мужа, Ульяна шептала скорбно: — Солнышко ты мое красное… Юрий… Слышишь ли меня? Хоть словечко вымолви… Глубокая складка между бровями князя не исчезла. Луч сознания мелькнул в его глазах; губы раскрылись и сложились в детскую улыбку, и вдруг рука его приподнялась и тяжело опустилась на голову жены. Княгиня шептала: — Юрий, Юрий… ровно дитятко малое, незлобивое… Хворенький мой… недужный… Она ласкала его, целовала руки и плакала, плакала с умилением, и жалостью, и страхом потерять его, глупенького, хрупкого, недужного, материнская любовь к которому поглощала всю ее, жаждавшую жертвы и подвига. Столпившиеся в дверях слуги плакали. В это время в соседних покоях послышались торопливые шаги. Вбежал старый ключник, махая руками и крича: — Сам государь, княгиня! Княгиня Ульяна встала и оправила праздничный наряд, в котором была в церкви. В опочивальню уже входил царь. Ему успели сообщить о болезни князя Юрия. Поклонившись низко, большим поклоном, Ульяна стала поодаль. Царь приблизился к постели. Глаза Юрия встретились с глазами брата. Он силился что-то сказать. Царь махнул рукою: — Выйдите вон. И ты, Ульяна. Они остались вдвоем. При свете лампад особенно бледным казалось лицо Юрия. Юрий все старался что-то припомнить. Ему не давала покоя забота о каком-то обещании сестрице Марии, и эта забота терзала его. А царь вглядывался в женственное лицо брата, и на него разом нахлынули воспоминания: он видел царственные покои, и себя, и этого блаженненького, с вечною улыбкою на тонких бескровных губах; они оба сиротливо прижимаются в угол опочивальни их покойного отца и оттуда смотрят на Шуйских, своих воспитателей и хозяев над Московской землею после смерти матери — великой княгини Елены. Пугливо смотрят детские глаза; робко шепчут губы Юрия: — Ваня, а Ваня, гляди: пошто они там лаются? А князь Иван Шуйский, развалясь, опершись локтем на кровать их отца, к которой прежде приблизиться не смел, говорит: — Что загляделся, государь великий князь? Аль не видала твоя милость, как мы с братом твою казну блюдем? А брат тот, другой Шуйский, уже тащит из ларца один за другим кубки, чары, братины, блюда, золотые сулейки, что у родителей хранились, тащит и говорит: — Полно тебе, Иван; разве дележ не пополам? Побойся Бога, окаянный! — Братец, а братец, — шепчет Юрий, — боюсь я их; чего они делят, чего лаются? — А куда ты это деваешь ларечную кузнь,[15] боярин? — спрашивает, задыхаясь, десятилетний государь и великий князь московский. И смеется Шуйский: — Вишь ты, государь мой, твоя матушка-покойница, царство ей небесное, по своей женской слабости не соблюла, как надо, твою казну… Людишки-то кругом — вороги; ну так вот приходится нам, верным холопам твоим, по твоей княжеской воле, заботу иметь: в казне денег нет, надо их на твой государев обиход, так я, скудоумный, твои чарочки на деньги переплавлю… а новые еще наживем! А сам так нагло смеется, и нога у него уже не на полу, свесившись, а лежит на скамье. Сидят царственные братья в старых зипунишках, и у Юрия, и у самого государя московского локти протерты и кое-как заштопаны, — а у Шуйских кафтаны как жар горят, крытые новой кизылбашской шелковой материей. Слышали братья еще сегодня, что у Шуйских чуть не каждый день пиры, что на чарках да стаканах царских вырезают они свои имена, и сжимает кулаки маленький государь московский, и шепчет чуть слышно брату Юрию: — Молчи, Юрий, молчи: я им это припомню… ужо я всем припомню! И проносятся одна за другой картины в голове царя: видит он, как отняли у него любимую мамку Аграфену Федоровну Челядину; и тогда уже он не плакал; он зарылся головою в подушки и заглушал стоны и проклятия. Плакал один Юрий. А потом были ночные страхи. Тонули во мраке своды, и на стенах оживали птицы, чудовищные птицы с человеческими головами. Хлопали они крыльями, а бояре говорили лежащему в постели великому государю московскому: — Дьявол зорок, государь. Спи. Спи, а мы, твои верные холопы, станем сторожить твой сон ангельский, чтобы не допустить до тебя лиходеев. — А где лиходеи? — спрашивал маленький московский государь побелевшими губами. — А лиходеи по всей земле раскиданы, государь, пуще всего их вокруг тебя, во дворце. — Что станут лиходеи со мною творить? — спрашивал Иван. — Напустят лихую болезнь, аль нечисть какую, станешь сохнуть… везде опасаться их надо, и днем, и ночью. След твой царский вынут, призраки страшные на тебя напустят, станешь блеять по-козьему или собакою вякать; мертвецов тоже с земли лихие люди выкапывают… а то жабьи кости в питье кладут… И обоим князьям грезилось по ночам, что мертвецы оживают и нечисть ползет по стене; что жабьи кости колют им сердца, что душат их косматые лапы ведьмы, а из углов крадутся к ним убийцы с ножами и отравою, и просыпались они после тревожного сна, полного страшных грез, в холодном поту. А маленький государь московский сжимал кулаки и шептал: — Погоди, погоди, я им все припомню! От унижений Иван озлоблялся, а Юрий робел и хитрил. Помнил царь и забавы свои в теремах дворцовых. Приносили во дворец дворовые люди в забаву ему и Юрию щенят, белок, зайчат, котят и других зверьков. Юрий растил их, а Иван придумал другую забаву. Любил он забираться на вышки, откуда Москва была как на ладони и кишела в праздничные дни, ровно муравейник. На солнце горели гребни кровель, золотые купола церквей, резные теремки. Свежий ветер смеялся в лицо детям, трепал полы их кафтанов, развевал кудри. Смотрел ласково на Божий мир Юрий; горели глаза маленького государя московского, и злобный смех душил его. — Гляди, Ваня, — смеялся Юрий, — вон лошадка внизу! Ровно кошка ма-а-хонькая! Злобно хохотал старший брат. — А погляди-ка, какова будет собачка! — кричал он и, взяв любимого щенка Юрия, маленького, смешного, с разъезжающимися лапками, бросал его с головокружительной высоты. Он помнил, как в глазах Юрия застывал ужас. Он помнил, как широко раскрывались его голубые, чистые, как весенние незабудки, глаза. А бояре смеялись: — Ай да и потеха. Упал — не пискнул… Давай еще! Государь великий тешится. Государь великий тешился. Плакал Юрий, а старший брат шептал ему: — Молчи… молчи, Юрий… так буду я бросать, когда вырасту, лиходеев моих… Молчи, Юрий, я все припомню… И с внезапной жестокой шуткой он раз обернулся к брату: — Хочешь сейчас тебя сброшу? Он помнил, как передернулось лицо Юрия и покрылись страшной бледностью его щеки, потом закатились глаза так, что видны были одни белки; потом Юрий взметнул руками и, отчаянно вскрикнув, упал и забился в припадке родимца. То был первый припадок, а за ним пошло и пошло, и Юрий вырос бедным слабоумным князем, а Иван сел на престол отцовский грозным и беспощадным судьею бояр. Все это припомнил теперь, стоя над постелью брата, московский царь. Мигали тусклые огоньки бесчисленных лампад; с алых шелковых подушек глядело на царя знакомое детское лицо, белое, как повязка на лбу. И вдруг царь вздрогнул: он ясно увидел в этом лице страшное сходство с лицом своего сына, сырого,[16] болезненного Федора. Та же улыбка, то же выражение глаз, растерянное и скорбное… Неужели и сына его ждет та же судьба? Он склонился к самому лицу Юрия. — Брат… Юрий… узнал? Очнись! Узнал? В голосе его звучала небывалая нежность. Сознание мелькнуло в глазах Юрия. Он вспомнил то, что так мучило его. — Брат, — прошептал князь, протягивая к царю худую, прозрачную руку, — брат… Я умру… Жена… твоя жена… Мария… плакала… о сыне… о сыне она убивается… пожалеть ее надо, брат… пожалеть… она бедная… Он помолчал и тихо, чуть слышно прошептал: — И мою… мою Ульянушку… блюди, брат… Больше Юрий говорить не мог, закрыл глаза и забылся… Царь встал, открыл завесу и крикнул: — Ульяна! Отходит Юрий… попа нужно — отходную читать… Пришел священник и нашел князя Юрия без памяти, прочел над ним молитву, причастил и соборовал. Надежды на выздоровление больного не было. |
||
|