"Истоки" - читать интересную книгу автора (Алданов Марк Александрович)

II

Кисловодск произвел на него то же чарующее и бодрящее действие, какое он всегда производил на русских. Часть дороги, за Минеральными Водами, Михаил Яковлевич проделал на лошадях. Он вырос уже в пору железных дорог и почти никогда в экипаже не путешествовал. «Не лучше ли было прежде? Никуда люди не торопились, путешествовали в дормезах, видели то, чего из вагонов не увидишь, и крушений не было, и была поэзия дороги, не то, что теперь», — думал Черняков, с неприятным чувством замечая, что начинает по-стариковски хвалить доброе старое время. Были привалы, на которых он ел форель, шашлык, чебуреки. Правил лошадьми худощавый горбоносый кавказец, со сросшимися густыми бровями. На каждом шагу встречались люди с кинжалами, — «чеченцы»!.. Михаил Яковлевич сам чувствовал себя горцем, хотя и мирным. В первое время он восторженно любовался горами и про себя декламировал то, что мог вспомнить из «Демона». Часа через два горы ему надоели.

В Кисловодске «Герой нашего времени» продавался не только в книжных лавках, но и в «Магазине панских товаров». На водах мирные штатские люди жили немного под Лермонтова. Черняков с утра погружался в холодный кипяток нарзана. Встреченный знакомый, присяжный поверенный, страстный поклонник Гамбетты, в черкеске ездил верхом на кабардинце. Немного поколебавшись, Черняков тоже стал ездить верхом (научился верховой езде лет за пятнадцать до того, будучи репетитором в семье помещика). Он обзавелся высокими сапогами и хлыстом, — покупать черкеску все-таки было совестно. Кабардинец оказался смирным животным. В первый день у Михаила Яковлевича очень болело тело, потом пошло отлично, он ездил к Храму воздуха, иногда переходил на рысь и тогда держался за луку седла левой рукой, чтобы не сползти на шею лошади.

В день приезда он познакомился с жившей в той же гостинице очень миловидной дамой. Она читала «Вестник Европы», приятно картавила и говорила, что ее покойный муж был врачом. Несмотря на свой опыт, Михаил Яковлевич не мог толком разобрать, какая это дама. Сначала ему было показалось, что это искательница курортных приключений. Однако в лице, в прекрасных задумчивых глазах дамы было что-то робкое, исключавшее такое предположение. Она восторженно на него смотрела и часто плакала, — не то, чтобы совсем плакала, но на глазах у нее выступали слезы.

По вечерам Михаил Яковлевич в садике гостиницы пил вино, дама ела арбуз со скользкими косточками, говорила о народных страданиях и плакала. На спектакле заезжей фарсовой труппы дама плакала и объясняла, что плачет о человеческой пошлости. На пятый вечер она, по нездоровью, приняла его у себя в номере; в красивом пеньюаре она лежала на груди, неудобно подняв голову, и молча задумчиво-восторженно на него смотрела. Михаил Яковлевич видел, что дама не искательница приключений, но понимал также, что курортный роман вполне возможен. И то, что он этим романом не соблазнился, лишний раз пояснило ему, как он влюблен в Лизу Муравьеву.

Ему теперь казалось, что он сам виноват. «Надо было довести дело до конца; спросить ее прямо: да или нет? Вместо этого я обиделся и уехал. Нет ничего легче, чем обидеться». Как-то, сидя в ванне, Михаил Яковлевич вдруг принял решение написать Лизе. Сказать все в письме было гораздо легче. Он тут же, в шипящей воде источника, принялся мысленно сочинять письмо. Мысли эти так его взволновали, что он не просидел в ванне положенного числа минут, оделся и вышел. Свежий ветерок укрепил его в мысли о необходимости решительных действий. Он шел быстро и на ходу соображал: через сколько времени может прийти ответ?

Когда он вошел в гостиницу, швейцар подал ему телеграмму. Михаил Яковлевич изменился в лице: он редко получал телеграммы, не любил их и боялся. «От Сони? Юрий Павлович…» — подумал он, нервно вскрывая сложенный листок. Ему бросилась в глаза грязноватая подпись: «Лиза». В телеграмме было сказано: «Пью воду в Липецке. Отчего бы вам не приехать? Хотелось бы поговорить о разных вещах. Жму руку. Адрес Воронежская 17. Лиза».

Он долго не мог опомниться: так поразило его совпадение и так сильна была его радость. Черняков прочел телеграмму раз пять. Ему казалось, что в ее смысле нельзя сомневаться: все-таки человека не вызывают издалека для того, чтобы поболтать о пустяках. «Откуда же она узнала, где я живу? Очевидно, справилась у Коли или у Петра Великого? — восторженно думал он. — Телеграмма ушла вчера в шесть двадцать. Что я делал в шесть двадцать? Да, да, я именно думал, что надо было довести дело до конца! Прямо поразительное совпадение!» Он спрятал телеграмму в карман и снова ее вынул. «Нет, чего стоит ее телеграфный стиль! Все знаки препинания, „в“, два „бы“! „Пью воду Липецке. Отчего вам не приехать. Хочу поговорить разных вещах“, — невольно выправил он в мыслях текст. Больше всего радости доставила ему подпись: «Лиза». — Правда, как же она могла подписать иначе? «Муравьева»? Я, пожалуй, не понял бы. «Елизавета Муравьева»? Глупо: вроде как Елизавета Воробей! Но зачем «Жму руку»? Это так холодно… Нет, она подписала «Лиза»!». Швейцар поглядывал на осанистого петербургского господина, который с сияющей улыбкой перечитывал телеграмму.

Черняков не ответил отчасти именно из-за подписи. Подписаться «Черняков» теперь было невозможно. «Не „Миша“ же все-таки!..» Вместо ответа он на следующий день выехал в Липецк. Немного колебался: сказать ли миловидной даме, — и не решился вечером к ней зайти, немного боясь за себя. Он оставил у швейцара записку: сослался на полученную телеграмму, но не знал, что бы о ней выдумать. На мгновение ему пришла мысль сослаться на болезнь Юрия Павловича, о которой он даме говорил. Эту мысль Черняков отогнал именно потому, что Юрий Павлович был очень болен. Ничего не придумав, он приписал: «требовавшую моего отъезда в самом спешном порядке. Я не решился утром вас потревожить, зная, что вы нездоровы…» — «Глупо: ей приносят чай в восемь», — подумал он. — «Очень надеюсь скоро снова вас увидеть…» — «Где же я еще ее увижу? Стыдно так врать…» — «Знакомство с вами скрасило мои кисловодские дни…» — «Это хорошо: скрасило».

Михаил Яковлевич умел путешествовать: прекрасно укладывал вещи, не нервничал, не опаздывал, не приезжал слишком рано, не забывал запастись папиросами, газетами, книгами. На этот раз он взял в дорогу «Двадцать месяцев в действующей армии» лейб-гвардии штабс-ротмистра Всеволода Крестовского. Как многие штатские люди, Черняков очень любил книги о войне.

В газетах все еще шли сообщения о смерти французского принца и о горе императрицы Евгении. «В чем дело? Ну, убили какого-то юношу, какое кому до этого дело? Кто ему велел ехать на войну англичан с зулусами? И почему его жаль больше, чем хотя бы тех зулусов, которых он ни с того, ни с сего поехал убивать на их же земле, чтобы на их крови подучиться военному делу. Отец и двоюродный дед достаточно этим делом занимались, будет», — думал Черняков. Он читал статью об экономических и финансовых вопросах, изредка отрывался от газеты, смотрел в окно на снеговые вершины гор и думал, что, как бы там ни понижался рубль в Лондоне и Париже, нет пределов богатству, размаху и могуществу России, — у него все усиливалось то чувство, которое либеральные журналисты со сдержанным одобрением называли «здоровым патриотизмом». Михаил Яковлевич читал сообщения из Петербурга, из Москвы, из провинции, — ничего важного не было, все дышало миром и тем же «здоровьем», все доставляло ему радость, даже золотая свадьба германского императора. «…Урядник Блинохватов получил сведения, что солдатка села Карая Авдотья Степанова занимается тайной продажей вина; переодевшись, пришел к ней в дом с свидетелями и купил у нее водки. Составленный об этом акт передан мировому судье 3-го участка». — «Ничего не поделаешь, попалась Авдотья, опростоволосилась, зачем поверила Блинохватову? — весело думал он. — Ничего, что бы они там ни говорили, наш богоспасаемый мир видно крепок, если в газетах пишут о солдатке села Карая и если по случаю гибели «юного героя» целую неделю рыдает Европа!»

На небольшой станции в вагон вошел, в сопровождении носильщика, высокий прекрасно одетый господин лет тридцати пяти, со значком инженера путей сообщения. Еще с площадки послышался звучный баритон: — «Сюда, сюда неси, братец. Здесь для курящих. Сюда и ставь, я, брат, поезда знаю лучше тебя». Войдя в отделение, он вежливо поклонился Чернякову. Запахло хорошей туалетной водой. — «Нет, клади наверх, он не тяжелый, не продавит, — говорил носильщику господин. — Вот так, так будет отлично…» Чемоданы у него были превосходные. — «Вот тебе полтинник на водку, выпей за мое здоровье», — сказал он и, удобно расположившись на диване, обратился к Чернякову:

— Вас сигара не обеспокоит?

— Сделайте одолжение. — «Словоохотливый, кажется, субъект», — подумал Михаил Яковлевич, который, впрочем, ничего не имел против того, чтобы поболтать. Господин поговорил о погоде, удивлялся, что поезд пустой, и минуты через две представился. Фамилия у него была самая обыкновенная и никому не известная. Когда Михаил Яковлевич в ответ назвал себя с обычным скромным видом, приблизительно означавшим: «да, я профессор Черняков, тот самый, но это ничего не значит», инженер поступил, как следовало: с приятным удивлением многозначительно поднял брови.

— Вот ведь какие бывают в поезде приятные встречи. В Питер изволите ехать?

— Нет, пока в Липецк.

— В Липецк? Завидую. Бывал несколько раз. Вы не бывали? Местоположение такое, что вы просто ахнете. Воды чудодейственные, знаю по опыту моей жены. Дали бы этот курорт немцам, они сделали бы из него игрушечку, везде были бы превосходнейшие лечебные заведения, рестораны, отели. Но что поделаешь с нашей расейской некультурностью и еще сего больше с манией наших доморощенных Бисмарков совать нос куда не следует? Ведь курорт долго был казенный и все хирел, пока его не отдали частным лицам.

— Вот как? — неопределенно сказал Черняков. Он стаял за частную инициативу в хозяйственной жизни, но с разумными ограничениями.

— Зачем, скажите на милость, государству заниматься делами, в которых оно ни уха ни рыла не смыслит, — спросил инженер. Вид его свидетельствовал, что он намерен говорить долго. — Вы курите? Разрешите предложить вам сигару, у меня недурные… Как, не курите до обеда? Курить сигару всегда можно… Ну, вот видите ли, то же самое и в нашем деле, железнодорожном. Я, когда кончил институт, поступил на казенную железную дорогу. Рутина, казенщина, беспорядок! И платили мне такие гроши, что сказать совестно. А вот перешел на частную, Воронежско—Ростовскую, и с места в карьер стал получать вдвое. Теперь и член правления. Правда, что не получаю ни чинов, ни этих золоченых штучек, но на кой они мне черт? — говорил инженер. «Понимаю. Только что разбогател и еще не может опомниться от своего благополучия. Но как будто симпатичный», — подумал Черняков.

— Однако, есть ведь серьезные доводы в пользу государственного хозяйства, по крайней мере в некоторых областях, разумеется, точно ограниченных.

— Я про идею не говорю. Идея весьма и весьма хорошая, — поспешно сказал инженер, как будто испугавшись своей отсталости. — Но тогда уж давайте социализм! Ничего решительно не имею, хоть он, может быть, и внесет в жизнь некоторое однообразие… Ну, если будут везде одни Михрютки, а? Но, конечно, во главу угла надо ставить именно интерес Михрюток. Только правильно понятый, правильно понятый!

— Мне приходилось слышать, что именно в частном железнодорожном хозяйстве были сильные злоупотребления.

— Где ж их нет? — воскликнул инженер и рассказал о хищениях и взятках на других дорогах. — Конечно, расейская некультурность и головотяпство сказываются во всем. Да вот возьмите этот самый благословенный Липецк. Ну-с, ладно, перешел он, наконец, от государства в частные руки. И что же? Перессорились главные акционеры: Кожин, Башмаков, князь Васильчиков. Это все мои приятели, да и к дельцу сему я имел кой-какое отношение. Мы хотели пригласить Спасовича… Знаете Владимира Даниловича? Мы с ним большие друзья.

— Какой это Васильчиков? — спросил Черняков, и разговор перешел на политические дела. Инженер чрезвычайно бранил правительство и выражал надежду на революционное движение, вопросительно поглядывая на Чернякова. Видимо, он не твердо знал, как относится к революционному движению передовая столичная интеллигенция.

— …А убийцу Мезенцова так и не нашли, а? Молодец парень! — сказал он, смеясь и давая понять, что ему известно, кто убил Мезенцова. Михаил Яковлевич тоже слегка улыбнулся (он действительно слышал фамилию Кравчинского). — Бывают, конечно, и промахи. Вот в Киеве в прошлом году убили барона Гейкинга. По случайнейшей из всех случайностей во вселенной, я его знал, хоть вообще сих господ, вы мне поверите, избегаю как чумы. Должен сказать, что это был человек весьма и весьма добродушный. Я имел с ним дела по администрации, и он охотно оказывал услуги всем, даже радикалам. Что ж, без промашки дел не бывает. Нет, они молодцы! Я, грешный человек, недавно в Киеве пожертвовал им двести рублей, один помещик на пикнике собирал.

— Я не сочувствую террору, — мрачно сказал Черняков.

— Да и я, если хотите, не сочувствую, но как иначе прикажете действовать с этими господами? Лично царь, конечно, не виноват; но он устал и больше ничем не интересуется, кроме княжны Долгорукой. Говорят, ждет не дождется смерти императрицы, чтоб жениться на этой своей Катеньке. Ведь он ее перевез в Зимний дворец, это скандал на всю Европу! Таких вещей не было со времен Екатерины и Павла. Ох, помяните мое слово, не кончится все это добром… Говорят, что они готовят на царя новые покушения, — сказал инженер таинственным шепотом.

Михаил Яковлевич разговора не поддержал. Как он ни привык в последнее время к вольным речам в петербургском обществе, все же тон инженера изумил его. «В вагоне, с незнакомым человеком! Правда, я ему назвал себя, но ведь и шпик мог сказать, что он профессор Черняков! Нет, что-то изменилось в России в последние два-три года». Не нравились ему речи его собеседника и по существу. Михаил Яковлевич не был ни скептиком, ни пессимистом, но ему пришло в голову, что все в мире, война, мир, революция, контрреволюция идут на пользу таким людям, как этот инженер. «Что бы там в мире ни случилось, эти господа всегда будут жить припеваючи. Ему свобода нужна для железнодорожных дел, но он и при самодержавии не пропадет. Впрочем, деньги он дает революционерам не для этого, а так, потому что мода, потому что весело, потому что денег куры не клюют, потому что дурак помещик попросил, как же отказать? Мамонтов говорит, что есть только одна порода людей еще противнее, чем дельцы-ретрограды: это дельцы-радикалы. Может быть, pour une fois[152], Мамонтов и не совсем неправ… Нет, что-то неблагополучно в датском королевстве», — думал Черняков, глядя на инженера без своей обычной благожелательности.

— …А вот наследник Александр Александрович, как я знаю из весьма и весьма верного источника, человек либеральных, передовых взглядов. Очень интересуется русской историей, русской стариной, русской культурой. А главное, он молод и, как мы все, как вся русская интеллигенция, горит желанием работать, — говорил инженер. Черняков сокрушенно вздохнул. Он уже несколько раз слышал в радикальном обществе рассказы о либерализме наследника престола. Между тем ему от сестры было известно, что Александр Александрович крайний ретроград. — «Сказать этому болвану, что ли?» — спросил он себя и раздумал: сообщение об его свойстве с фон Дюммлером после всего сказанного вызвало бы холодок и неловкость. «Вот какая у них информация! Хуже всего когда легкомыслие и невежество соединяются с самоуверенностью. А свое коммерческое или техническое дело он, может быть, понимает очень тонко…»

— Это уж так принято: всегда и везде считают, что наследник престола либерал, и возлагают на него не всегда основательные надежды.

— Но вы не отрицаете, что сейчас у нас все ни к черту не годится, начиная с работы блюстителей порядка. Вот ведь наши Лекоки и Веру Засулич поймать до сих пор не могут. И слава Богу, конечно, что не могут!.. А что, кстати, правда ли, будто Щедрин поддерживает дружеские отношения с бурбоном Треповым, который слово «еще» пишет с четырьмя ошибками: ять-эс-че-о?

— О дружеских отношениях я не слышал. Знаю, что они знакомы и бывают друг у друга.

— Не к чести нашего великого сатирика. Однако, Салтыкову можно простить все. У нас в провинции его тоже читают, захлебываясь от восторга. Я ни одной его вещи никогда не пропускаю… Вероятно вы его и лично знаете?

— Михаила Евграфовича? Знаю, но очень мало. Из писателей я больше встречался с Тургеневым, с Достоевским, — сказал Михаил Яковлевич и сам немного смутился. Уж очень хорошо было этими именами, как тузом короля, покрыть имя Спасовича. «Вот поди, разберись. Социализм и Воронежско-Ростовская, террористы и Александр Александрович!» — с недумением думал Черняков, любивший деление людей по их взглядам. — А где же можно будет заморить червячка? — спросил он. Инженер оживился еще больше. Он вынул из жилетного кармана огромные золотые часы.

— До первого сносного буфета еще далеко. Идея же заморить червячка первоклассная. Хотя час и не адмиральский, но что бы вы сказали о рюмочке коньячку, а? Простите, я не знаю вашего имени-отчества. Михаил Яковлевич. Я ведь помнил, что М. Я.! Мое Алексей Васильевич, но мы люди маленькие, провинциалы… Так вот, Михаил Яковлевич, разрешите вас приветствовать. — Он вскочил, снял с полки новенький несессер и достал красивую плоскую бутылочку, закрывавшуюся серебряным стаканчиком. — Коньячок, смею сказать, весьма и весьма приличный. Не побрезгуете из одной рюмочки? Нехорошей болезнью, клянусь, не болел.

Михаил Яковлевич, человек брезгливый, предпочел бы достать свой собственный дорожный стакан, но это было теперь неудобно. Они выпили.

— Правда, недурной коньячок, а? Я прямо от Елисеева выписываю, а то у нас в провинции всякой мерзости подливают, в расчете на расейские желудки, — сказал инженер, видимо очень стыдившийся того, что живет не в столице. — Найдется и кой-какой закусон.

Он заговорил о еде и оказался благодушнейшим человеком. «Верно боялся не попасть в тон столичной интеллигенции. О коньяке он говорит гораздо лучше, чем о терроре». Инженера успокоило то, что профессор М. Я. Черняков, сотрудник «Вестника Европы», пьет коньяк как обыкновенные люди. Недоброжелательное чувство Михаила Яковлевича рассеялось.

— Так вы хорошо знаете Липецк?

— Знаю, да и знать-то собственно нечего… Еще по единой? Только по единой, а? Нет? Ну как знаете. А я еще выпью… Вы спрашиваете о Липецке. Весь городишко — созданье Петра Великого. Он мой, кстати сказать, любимейший император… Попалась мне там как-то писулька: «Его царское величество, милосердствуя своим подданным яко отец», рекомендует им Липецкие воды и лично наставляет, как ими пользоваться. «Чтобы всяк сведом был, как оные марциальные воды употреблять, дабы непорядочным употреблением оных не был никто своему здравию повредителем», — весело процитировал инженер и выпил еще. — Правда, прелесть? Как хотите, а все, что у нас есть мало-мальски сносного на святой Руси, идет от Петра. Хотя он-то и создал атмосферу полицейского гнета и оргию слежки, в которой мы все задыхаемся… Вы где хотите остановиться? Могу вам рекомендовать гостиницу в центре городка, на Дворянской улице, в двух шагах от бюветки. С виду «и вот заведение», по бессмертному выражению Гоголя, «иностранец из Лондона и Парижа», но их повар Василий, батюшка, даст десять очков всем вашим столичным Дононам и Борелям. А уж в нашей богоспасаемой провинции я нигде так не едал, хоть исколесил ее вдоль и поперек.