"Рисунки баталиста" - читать интересную книгу автора (Проханов Александр Андреевич)Глава третьяВеретенов летел на угрюмо гудящем транспорте. В грузовом отсеке лежали двигатели для тяжелых грузовиков, стальные трубы для буровых и несколько березовых неошкуренных стволов. Он смотрел на березы, срубленные в какой-то рязанской или курской роще, переносимые самолетом с севера в безлесую Азию. Она, эта Азия, медленно проплывала под пятнистым тритоньим крылом самолета: то волнистые в дымке холмы, то изгрызенные, с обломанными вершинами хребты, то мерцающие в зеленых испарениях долины, где струилась река, вилась дорога, едва заметным отпечатком, как нитяная фактура холста, виднелся кишлак. Военврач смотрел в иллюминатор, оживленный, взволнованный. Стремился разглядеть ту землю, где предстояло ему служить. Впервые применить свое искусство на деле. Хотел наглядеться, налюбоваться на восточные мечети, базары, на лавки торговцев, раздобыть загадочное голубое стекло, изготовленное гератскими стеклодувами, чтобы после, спустя много лет вспомнить эту розовую плывущую гору, эту солнечную под самолетными винтами долину. Кадацкий дремал, откинув голову на дрожащую обшивку. Не пускал в себя мысли и зрелища, приближавшиеся, неизбежные. Покуда можно, отдалял от себя. Легкий свет блуждал по его закрытым глазам. Веретенов глядел на глубокую землю, и ему казалось: кто-то большой, молчаливый несет его на ладони, показывает ему этот мир, к чему-то готовит, что-то желает внушить. Нечто незримое, таящееся среди гор приближалось, входило в него. И он был уже втянут в это неведомое, был частью его. Самолет приземлился, замер среди голого летного поля. Веретенов из прохладных небес окунулся в жаркое серое пекло. Швы на бетоне, наполненные пылью. Алюминиевый кожух остановившегося закопченного двигателя. В отдалении стоят вертолеты. Какие-то строения. Какие-то бредущие люди. Шлейф пыли от идущей машины. У горизонта одинокая, с плоской вершиной гора. И от этой горы, от тусклого солнца, наполняя собою степь, дунул ветер. Понес, убыстряясь, серый пепельный прах, сметал его с невидимых склонов, наносил, ударяя им в губы, глаза, обдирая щеки, превращая алюминиевый самолет в туманное облако, скрывая вертолеты. Дуло ровно, душно, набивало в легкие горячее измельченное вещество, наполняло им кровь, отнимало силы и жизнь. Древний прах, поднятый чьим-то огромным дыханием, летел над землей. Состоял из разрушенных крепостей и жилищ, рассыпавшихся костей и могил, высохших русел, осыпавшихся мозаик и фресок. Это был сор бессчетных исчезнувших жизней, пыль давних нашествий и войн. Это был ветер утомленной одряхлевшей земли. И из пыльного облака вынеслась, резко затормозила машина. – Ну вот и за нами! – сказал Кадацкий, проведя ладонью по бровям. И Веретенов увидел, что лицо у подполковника в мельчайшей едкой пудре, забившей все поры и складки. Измененное, похудевшее, заострившееся за эти минуты лицо, словно промчавшийся ветер иссушил его и обжег. – В часть! – приказал он шоферу. Гладкая сухая бетонка летела среди колкой степи. Развалины глинобитной мечети, похожей на закопченную печь. Пыльное стадо овец с замотанной в лохмотья фигуркой. Рытвина капонира у трассы с торчащей танковой башней. Они въехали в расположение части, в зеленый, обнесенный изгородью городок. Блестел и сочился арык. Торчали мачты антенн. Наряд караульных шел, отбивая шаг. Им встретился молодой офицер в портупее, в лейтенантских погонах, с румяным, смугло-свежим лицом. Ловко вскинул ладонь к панаме, шевельнул в улыбке русыми усами. – А, Молчанов? Здравствуй, Алеша! – не пожал ему руку, а похлопал по плечу Кадацкий. – Небось к отцу пришел? Геннадий-то Корнеевич здоров? Что-то он прихворнул, когда я улетал. – Отец здоров, – зашагал вместе с ними лейтенант. – Вылечился. У нас есть средство домашнее. Мать из дома сухую малину прислала. От всех болезней. Если вам понадобится, товарищ подполковник… – Хорошо – сухая малина! Приду к Геннадию Корнеевичу малиновый чай пить. Ну ладно, делай свои дела! – отпустил его Кадацкий, глядя вслед отходившему, гибкому в талии офицеру. – Тут у нас такая пара интересная служит. Сын и отец. Сын, вот этот лейтенант, ротой командует. Он первый сюда приехал служить. А отец, подполковник, не выдержал, тоже добился перевода в часть. Теперь вот вместе. Рекомендую – семейный портрет! Веретенов, обрадованный и одновременно испуганный, смотрел на удалявшегося ротного. Его, Веретенова, тайна была разгадана, почти названа. Была уже не тайной, а понятной, переживаемой всеми истиной. Он хотел рассказать обо всем Кадацкому, но они подошли к одноэтажному дому, сложенному из каменных брусков. Из дверей выскочил дежурный с повязкой. Доложил подполковнику. И Кадацкий проводил Веретенова в прохладный сумрачный штаб, где у знамени застыл автоматчик и слышался чей-то упорный телефонный голос. – Сейчас, Федор Антонович, пройдем к командиру. Я вас представлю! Командир был не один. Завершал разговор с начальником штаба, невысоким, мускулистым, с маленькими шелковистыми усиками, чье рукопожатие показалось Веретенову горячим коротким ударом. – Вы еще ко мне загляните, Валентин Денисович. Уточним маршрут и обеспечение. К этому времени, полагаю, подоспеют новые разведданные. – Командир отпустил начальника штаба, повернулся к Веретенову своим широким телом, затянутым в полевую форму, на которой, почти сливаясь с ней, зеленели погоны. – Милости прошу, Федор Антонович! Как долетели? – В его вопросе, в сдержанной улыбке Веретенову померещилось легчайшее смущение. Незнание, как обойтись с ним, Веретеновым. Как отнестись к этой, нежданной среди военных забот, помехе. – Долетели хорошо, без пересадок! – ответил за Веретенова Кадацкий, посмеиваясь. И этот простодушный смешок, чуть косолапое топтание снимали смущение обоих, сближали их. – Мы уже с Федором Антоновичем познакомились, поняли друг друга. Сейчас его разместим, как водится, введем помаленьку в курс дела. Думаю, создадим ему все условия! – Очень хорошо. Если какие вопросы, проблемы – пожалуйста, к Андрею Поликарповичу. Мы с ним, как говорится, одно. Я, извините, наверное, не смогу уделить вам достаточно времени. Работаем. Минуты свободной нет. Веретенов смотрел на властного, нестарого, с умным лицом командира. Думал, что от слова, от мысли и воли этого человека зависит жизнь и судьба его сына, а значит, и его, Веретенова. И эта связь и зависимость, неведомая командиру, но ясная Веретенову, мешала ему быть свободным. Ставила его в подчиненное положение. Он робел и смущался. – Вы служили в армии? – поинтересовался командир. – Нет, не служил. Офицер запаса, – ответил Веретенов. – Для того сюда и приехал. Чтоб пережить, увидеть все самому и написать картины. – Думаю, очень важно, очень насущно то, что вы затеяли. Народ-то там, в Союзе, живет в мире, в покое, мало об этом знает. Одна часть народа живет в мире, работает, путешествует, веселится, а другая часть здесь, под пулями. А об этом мало говорят, мало знают. Стыдливость какая-то, что ли? Идет война, настоящая. Объявленная, необъявленная, но война. А какие войны сегодня объявлены? Матерям тяжело, страшно, но они должны знать про своих сыновей. Всякая правда лучше. Армия несет жертвы и хочет, чтоб о них знал народ. А то живем двойной жизнью! – Вы правы. – Эта мысль казалась Веретенову важной, знакомой. – Действительно, как будто две реальности, две жизни. Та, мирная, в которой еще вчера находился, и эта! И они не соприкасаются, что удивительно! – Они и не должны соприкасаться! – сказал командир. – Для этого мы здесь и стоим. Но народ должен знать о своей армии, о своих солдатах, о своей молодежи! Я вот, знаете, был недавно в Союзе всего два дня, на совещании. Гражданские ничего не знают об этой войне. А ведь придется узнать. Страшные вещи узнать придется! И если ваши картины, ваши работы вам удадутся и их увидят люди, это будет важное дело! А мы со своей стороны здесь вам поможем. Все покажем. Все своими глазами увидите! Веретенов в своей настороженности, все еще смущаясь командира, вдруг подумал: эти военные, эти затянутые в ремни офицеры, эти молодые, в зеленых панамах солдаты явились сюда как единое целое, соединенное в роты, батальоны, полки. Но каждый, неповторимый, отдельный, имеет свою тайну, свое понимание войны. Кто боль. Кто ярость. Кто вину и раскаяние. И этот офицер, управляющий войсками, там, на Родине, оставил жену и семью. И бог знает, какие шепоты были у них там, в Союзе, во время их краткой встречи. И этот политработник Кадацкий, утомленный походами. И светлоусый ротный Молчанов, явившийся на свидание к отцу. Все они, действуя слитно, хранят в себе каждый свою неповторимую сущность и тайну, которую ему, художнику, в них предстоит отгадать. – Вот, – говорил командир. – Вот вкратце обстановка, сложившаяся на сегодня в районе Герата. – Отбросил шторки. Открыл карту. Веретенов слушал, а сам стремился проникнуть сквозь сухую схему слов, создать из них образ. Слушал и рисовал одновременно картину, подбирая коричнево-желтую гамму, с мазками зеленого, синего, под стать карте. Ее оттенки терракотовые, сине-голубые, зеленые, очертания гор и равнин, лики материков, разливы океанов напоминали картину. Чей-то портрет. На этой картине не была видна, но подразумевалась жизнь человечества. Войны, строительства, возведение городов и плотин, перемещения народов. Вся эта жизнь человечества протекала на фоне чьих-то огромных смугло-коричневых ликов, нежно-голубых одеяний. Мудрецы, думающие долгую терпеливую думу о людях. – В районе Герата действуют три крупные группы противника, три крупные, как мы их называем, банды, – рассказывал командир. – Главарь одной из них – Кари Ягдаст. Его зона, его базы, захваченные им кишлаки – вот здесь! Он – однорукий. Молодой, образованный. Идеолог. Сам пишет брошюры, листовки. Его поддерживают иранские имамы, иранские шииты. Часто сам бывает в Иране. Это раз! – Офицер умолк, позволяя Веретенову запомнить услышанное. – Второй главарь – Туран Исмаил. Он кадровый военный, бывший капитан королевской армии. Дело знает. Конечно же, феодал. Эмир Гератский, как сам себя называет. «Верховный правитель Герата» – так его величают в листовках. Его кишлаки – вот здесь, в самой богатой, плодородной части Гератской долины. С них он собирает дань. В них черпает рекрутов… И третий – Амир Сеид Ахмат. Ну, этот просто бандит, без особой политической линии. Выходит на дороги, грабит мирные караваны. Но тоже враг. Получает деньги и оружие вот отсюда! – Ладонь командира продвинулась к Ирану и встала ребром, как бы прорезая границу. Веретенов рисовал не кистью, а мыслью. Не знал, где и как увидит этих мятежников. Наделял их внешностью – то свирепого бородатого басмача, перепоясанного лентами. То изнеженного, в ярких одеждах наездника, сидящего в дорогом седле. Понимал, что эти образы достаются ему из чужих картин. Сам он покуда пуст. И ему еще предстоит добывать свой собственный опыт и зрение. Свое собственное знание о борьбе, совершаемой на исходе двадцатого века в горной мусульманской стране. Но пока он слушал командира, облекая его слова в видения, черпая их без труда из чужого искусства и опыта. – Из Ирана и Пакистана, вы знаете, идет к бандитам оружие, – продолжал тот. – Много оружия, всякого! Мы его чувствуем своей броней и своей, как говорится, кожей. В избытке стрелковое оружие. В избытке мины. В последнее время – и это очень серьезно – появились инфракрасные ракеты для стрельбы по самолетам и вертолетам. Караваны, караваны, караваны! Текут и текут! Верблюды, лошади, автомашины! От двух границ, ночами. Вместе с афганским полком пытаемся ставить барьер, но пока банды просачиваются. Кишлак, где гнездо главаря, это настоящий опорный пункт с минными полями, артиллерийскими батареями, с инженерными сооружениями. Там, в гнезде, на базе, – советники. Поговорите в штабе, они вам подробней расскажут. Спецгруппы англичан, французов, западных немцев. Налеты на мосты, на автоколонны. Есть такая у нас информация – в район Герата заброшен корреспондент-англичанин. Снимает операции муджахедов, передает репортажи. По сведениям афганской разведки, все три банды, подкрепленные пришедшими из Ирана мятежниками, несколько тысяч, – просочились в Герат. В пригород Деванчу. Растворились среди населения. Заняты усиленными приготовлениями. – Офицер накрыл город ладонью. И под сводом офицерской ладони Веретенов увидел город. Маковки и шпили мечетей. Многоцветное бурление рынков. Бег по улицам разгоряченной толпы. И среди глинобитных дувалов, долгополых, навыпуск, одежд – металлический отсвет орудий, тусклое свечение винтовок. – Готовят путч в Герате. Готовят большую резню. К годовщине Апрельской революции, вот уже очень скоро, через несколько дней, когда горожане выйдут на демонстрацию, банды из Деванчи нападут на город. На райкомы. На государственные учреждения. На фабрики. На школы. На жилища. И устроят резню! Их задача – вырезать активистов. Учителей. Членов партии. Просто торговцев, чтобы создать хаос! Захватить Герат – это первая их задача. Провозгласить автономию, мусульманскую республику Герата – вторая. Блокировать дороги и подступы, продержаться несколько дней, чтобы их признали Иран, Пакистан, западные страны, – третья. Герат – здесь самое мятежное, проклятое место, – добавил командир. Веретенов видел мечущиеся кричащие толпы. Врубавшихся в ряды демонстрантов всадников, визжащих, усатых, машущих саблями. Стрельба, свист клинков. Женщина с рассеченным лицом. Бегущий, потерявший чувяк старик. Едкий дым над дуканами. И потом по пустой дороге стучащие колеса арбы, недвижное, накрытое рогожей тело, как встарь, по дороге в Эрзерум. И там, под рогожей, он сам, Веретенов, в кровавой запекшейся корке, с тусклой пленкой неживых, на жаре высыхающих глаз. – И вот, чтобы этого не случилось, – продолжал командир, – чтобы путч провалился, наши роты войдут в Герат. Отсекут Деванчу. Встанут в оцепление в черте города. Афганские полки, поддерживаемые артиллерией и минометами, а с воздуха – вертолетами, войдут в Деванчу и прочешут ее. Вступят в бой с муджахедами, выбьют их из города. А другой батальон под командованием начальника штаба – вы его только что видели – уходит в горы на перехват караванов с оружием. Вместе с вождями двух пуштунских племен оседлают перевалы и не дадут караванам пройти, пополнить арсеналы мятежников. Накануне операции наши части осуществят удар по путям снабжения, по базам. Прочешут ряд кишлаков, прилегающих к Деванче. Смысл всего этого – сорвать мятеж! Вот вкратце над чем сейчас работает штаб. Все элементы этой борьбы, я думаю, вы увидите своими глазами. Мы обеспечим вам поле деятельности и, разумеется, безопасность. Если возникнут проблемы, обращайтесь ко мне. А в остальном, как мы и условились, к Андрею Поликарповичу. Желаю удачи! – Командир улыбнулся, желая показаться радушным, но не сумел. Улыбка получилась натянутой. Быть может, он думал о солдатах, которых недосчитается часть после боев за Герат. «А сын?.. А Петрусь?.. Как же Петя?..» – Спасибо, – сказал Веретенов. – Надеюсь, не доставлю вам много хлопот. Кадацкий провел его в штаб с окнами на арык, на зеленый куст. Солдат-дневальный внес и поставил его чемодан на этюдник. – Ну вот, Федор Антонович, здесь будете жить, ночевать. А завтра – в поле! Особых удобств нету. Так и живем! – извинялся он за пустое, с одной кроватью и облезлой тумбочкой, помещение. Веретенов, боясь, что он сейчас уйдет, одолев нерешительность и смущение, вдруг взял его за руку. Усадил рядом с собой на кровать. – Андрей Поликарпович, я хотел вам сказать… – Он разволновался, растерялся опять, пугаясь: возможно ли такое признание? Не разрушит ли оно весь хрупкий, в Москве задуманный план? Не вызовет ли протест, возражение? Не совершает ли он недозволенное и запретное? Но лицо Кадацкого оставалось внимательным. Накопило в себе под тонким слоем пыли столько терпения, что Веретенов вновь испытал к нему доверие. Беззащитно вручил ему свою тайну: – Мне, вы знаете, предлагали лететь в Кандагар. Но я попросился сюда… Здесь у меня сын… В вашей части, солдатом… Его хотел навестить… Это можно?.. Это ничего, что я так?.. Он вглядывался в близкие бледно-голубые глаза, ждал ответа. И в этих глазах что-то дрогнуло. Пробежали тени и свет. Будто оба они, два уставших немолодых человека, проживших разные жизни, с разной судьбой, соединились в чем-то. В чем были извечно едины. И вечно уязвимы. Что хрупко и тайно связывало их на земле. – А я, поверите, Федор Антонович, почти догадался. Узнал-то только сейчас, а тогда еще, в штабе, подумал: что-то такое есть! Что-то болит! Какая-то мука от сердца!.. Где же он служит, сын? – А вот посмотрите. – Веретенов торопливо полез в чемодан. Вынул смятый, данный женой конвертик, где сын написал номер части. – Вот, посмотрите! Кадацкий прочитал на конверте. – Это в полку у Корнеева. – Можно мне с ним повидаться?.. Можно нам встретиться? – голос пресекся, не хватало дыхания. И Кадацкий таким же пресекшимся голосом, торопясь поскорей его успокоить, ответил: – Конечно, Федор Антонович. Отправим вас в полк. Встретитесь с сыном. Я сейчас узнаю! – он коснулся плеча Веретенова, погладил и сжал. А у того благодарность, слабость, близкие слезы. – Спасибо, Андрей Поликарпович… Спасибо вам, дорогой… Подполковник ушел, обещая скоро вернуться, отправить Веретенова в полк. Веретенов почувствовал облегчение, испытывал новое, связанное с близким свиданием волнение. Выложил из чемодана рубашки. Выложил краски, карандаши. Привезенную из Москвы газету – какой-то бородач-реставратор, какая-то северная прялка. Приготовил пакет с пирогом. Сидел, ждал, глядя на фотографию реставратора, рассматривал тонконогих коньков на прялке. Не усидел и вышел. У штаба, похрустывая гравием, останавливались машины. Хлопали дверцы. Быстрые, в ремнях с портупеями, офицеры козыряли дежурному, исчезали в дверях. Стуча подошвами о твердую землю, прошел караул. Худощавые молодые тела ладно двигались под выцветшей формой. Колыхались у поясов подсумки. Лучилось на мушках черно-белое солнце. Навстречу Веретенову попались два прапорщика, сердились, спорили! – А я тебе говорю, триста банок сгущенки и два ящика мыла! Мне зам по тылу приказал! Тащить в район боевых! – А мне зам по тылу не указ! Я с начфином все обговаривал! Мне надо побольше сгущенки и мыла пять ящиков! Умолкли, проходя мимо Веретенова. Оглянулись. Что-то тихо сказали. У соседнего домика, у тенистого, в белых соцветьях куста, стоял солдат с аппаратом. Наводил объектив на офицера. А тот заправлял под ремень складки, оглаживал под фуражкой виски, трогал маленькие шелковистые усики. – Ты меня давай сними раза три, потом выберем, где лицо поспокойнее. Пусть домашние видят: живем здесь нормально, спокойно! – приосанился, улыбался в объектив. Солдат старательно, раз за разом, щелкал затвором. – Внимание, товарищ подполковник!.. Не моргайте, товарищ подполковник!.. Снимаю!.. Веретенов узнал в офицере начальника штаба, того, кому завтра по ущельям, по минным полям, на перехват караванов. А перед этим – снимок домашним. «Все хорошо, все нормально. Не волнуйтесь, мои дорогие…» За каменной невысокой стеной открывалась пустынная степь. Далекая, уже знакомая гора с плоской вершиной. Виднелась башня врытого в землю танка. Шевелились панамы солдат. И в нем, Веретенове, – острое прозрение жизни их, занесенных в эту степь, на эту броню, и себя самого, глядящего на недоступно далекую гору. «Почему мы здесь?.. Стреляем, умираем, тоскуем!.. Так надо? Кому и зачем?» В столовой гремела посуда, брызгала из-под крана вода. Две женщины-посудомойки, голоногие, в легких сарафанах, наклонились над грудами тарелок. Два лейтенанта посмеивались в сторонке, зыркая по их ногам, по быстрым голым рукам, по вырезам сарафанов. «Так надо?.. Пете и мне?..» Двигался дальше. «Библиотека» – бросилось в глаза Веретенову. Вошел. Было прохладно, пусто. Стояли железные полки с потрепанными, читаными-перечитаными книгами. За столом сидела женщина, подклеивала рваную книгу. Ее лицо, милое, тихое, показалось Веретенову знакомым. Быть может, похожее лицо было у его первой, полузабытой теперь учительницы. Чуть наивное, чуть печальное, округлое, неяркое лицо. – Здравствуйте, – сказал Веретенов. – Добрый день, – ответила женщина. – Что-то немного у вас народу, – сказал он, радуясь, что голос женщины оказался под стать ее облику, тихий, светлый. – Да сейчас ведь служба! Вот к вечеру начнут приходить. А многие на боевые ушли! – Вижу, читают. Книги-то все потрепаны. Распушенные, как одуванчики. – Читают много. Там, на Родине, так не читают. – А эту, что у вас, совсем разодрали. – А эту книгу взрыв разодрал. Ее солдат с собой брал в боевую машину. Машина наскочила на мину, и книгу всю посекло. И ее стараюсь подклеить. Веретенов смотрел на растерзанную книгу. Хотел спросить про солдата. Старался представить его судьбу, то место в степи, где ударило пламенем. Не решился спросить. Легкие спокойные пальцы макали кисточку в клей, мазали полоску бумаги, накладывали на страницы бинты и повязки. – Вы позволите взглянуть, какие у вас книги на полках? – спросил он. – Конечно. Посмотрите, пожалуйста… Веретенов стал ходить среди полок, осторожно снимая книги, всматриваясь не в названия, не в строчки, а в сами растрепанные, замусоленные страницы, в распавшиеся изломанные корешки. Казалось, в страницы набилась степная пыль, машинная копоть. В книгах, о чем бы в них ни писалось, было второе, одинаковое во всех содержание. Об этой степи, о боях и походах, о горе, страдании и смерти. Вошел офицер, невысокий, немолодой, аккуратный. Осторожно, стараясь не стучать, приблизился к столику. Сказал: – Здравствуй, Таня! – Здравствуй! – тихо сказала она. И то, как они сказали друг другу и как потом замолчали, показалось Веретенову необычным. Он стоял за книжными полками, слушал ту тишину, в которой они молчали. Что-то важное, уже между ними случившееся или готовое вот-вот случиться, чудилось ему в тишине. – Я пришел узнать… – Что узнать, Гриша? – Ты обещала ответить. – Я ведь тебе сказала… – Завтра уходим в Герат. Неделю с тобой не увидимся. Буду все думать, мучиться. Неужели не ответишь? – Не могу сейчас, Гриша, сказать. Вот вернешься, тогда… – Всю неделю мне ждать? – Уж ты подожди, хорошо? Очень прошу, подожди! Вернешься, тогда и скажу… Они опять замолчали. И опять Веретенову показалось, как минуту назад, как и прежде, в штабе, как и раньше, при знакомстве с Кадацким: у всех пришедших в эту военную степь помимо грозной, равняющей всех заботы, одинаковой военной судьбы существует своя, невидимая, отдельная боль, незримое ожидание, по которому может ударить взрыв, рассечь, оборвать. Громко, сильно прозвучали шаги. Голос Кадацкого произнес: – Здравствуйте, Татьяна Владимировна… Здравия желаю, Григорий Васильевич! Вас-то я и ищу. В полк к вам звонил. Тут, понимаете, есть одно дело такое… Веретенов вышел из-за книг. Кадацкий увидел его. Одной рукой коснулся плеча офицера, другой приглашал Веретенова ближе: – Ну вот и хорошо, замечательно! Уже познакомились?.. Подполковник Корнеев Григорий Васильевич. Тот самый, который нам нужен… А это наш гость из Москвы, художник Федор Антонович Веретенов. Приехал к нам делать батальные зарисовки. Будет здесь с нами работать… И кроме того, у вас в полку, Григорий Васильевич, служит его сын, в роте Молчанова. Надо бы им повидаться. Понимаете? Сыну с отцом повидаться! – Я готов, – сказал Корнеев. – Сейчас возвращаюсь к себе. Вот только сюда на минутку… Веретенов его разглядел. У него было простое обветренное лицо, губы в мельчайших трещинках, виски с сединой, глаза под смуглым лбом смотрели глубоко и спокойно. Веретенов, глядя в эти глаза, хотел узнать в них про сына. – Рота Молчанова завтра идет на задание? – спросил Кадацкий. – Так точно, – ответил Корнеев. – Мы с Федором Антоновичем на солнышке вас подождем. А потом вы с ним в полк поедете. Когда оказались вдвоем на солнце, Кадацкий сказал: – Тоже удивительное, скажу я вам, дело! Ну кажется – что здесь? Война, беда! Ан нет! Кто-то, конечно, судьбу здесь свою завершает, голову свою оставляет, а кто-то судьбу находит! Женщины приезжают работать. Телефонистки, продавщицы, библиотекарши. Ну, само собой, незамужние. От семьи какая женщина сюда к нам приедет? И вот, бывает, счастье свое здесь находят. Корнеев – вдовец. Овдовел года два назад. И она, Татьяна, незамужняя. И что-то у них здесь назревает! Мы ведь все знаем! Все на виду! Ничего не укроешь. Любовь у них. Глядишь, и поженятся. Удивительное, скажу я вам, дело! В дверях показался Корнеев, спокойный, твердый. – Я готов. Машина у КПП. Можем проехать в полк. Расположение полка – приплюснутые сборно-щитовые казармы. Клубящееся до неба сухое облако пыли, и в недрах облака – работающая стальная техника. Выхлопы, гарь, чуть видные контуры залезших на башни людей. Фанерный раскрашенный щит – боевая машина пехоты карабкается на скалистый откос. Надпись: «Гвардейцы-мотострелки, учитесь действовать в горах!» Строение клуба. Арык с текущей в нефтяных разводах водой. Солдат из шланга поливает деревья, и они, вживленные в спекшийся шлаковый грунт, жадно пьют воду. Корнеев провел Веретенова в спальное помещение, сумрачное после пекла, полосатое от косого света, уставленное двухъярусными железными койками. Спросил у щелкнувшего каблуками дневального: – Где ротный? – В парке, на технике, товарищ подполковник! – Дневальный, невысокий, с круглым деревенским лицом, стоял навытяжку, разглядывая командира и Веретенова. И как ни был взволнован Веретенов, отметил у солдата выражение спокойного достоинства. Отыскал в лице штрихи, овалы, блестящие точки в глазах, создающие это выражение. – В вашей роте служит Петр Веретенов? – Так точно! – Где его койка? – Вот здесь! – Дневальный простучал подошвами, коснулся двухъярусной кровати, не отличимой от остальных. Те же темно-синие, плотно заправленные одеяла, взбитые квадраты белых подушек. – Внизу? Наверху? – Внизу! Веретенов подошел, коснулся железной спинки. Провел ладонью по одеялу, испытывая мучительную то ли сладость, то ли тоску. Стеснялся ее. Стеснялся этих двоих, наблюдавших за ним. Это прикосновение было прикосновением к сыну. Сын вытягивался на кровати своим худым длинным телом. Его руки сегодня утром заправляли одеяло, взбивали подушку. Его ноги топтали этот выметенный, с облезлой краской пол. Его глаза смотрели в это полосатое пространство с наклеенным на стену боевым листком. Он, Веретенов, дышал тем же самым воздухом, что и сын. Сын был рядом, здесь. И сейчас они встретятся. Сердце заколотилось так сильно, что он присел на кровать. Держал ладони на одеяле, боясь смять, продавить гладь постели. Корнеев что-то обдумывал. Видимо, угадывал его состояние. – Дневальный, идемте со мной! – приказал он солдату. Обратился к Веретенову: – А вы посидите здесь. Сейчас кончаются работы в парке. Все вернутся. И ушел, уведя солдата, оставив Веретенова одного среди разграфленной пустоты помещения, давая ему приготовиться. Он сидел, поглаживая ворс одеяла, стараясь представить сына на этой солдатской койке. Сыновние думы во тьме среди солдатских дыханий. Его последние, перед тем как забыться, мысли – о доме, о матери, о Москве, и о нем, об отце, о той подмосковной даче, где жили когда-то. Сад, облетевший, в красных холодных яблоках, в пролетных стаях дроздов, сквозил синевой. И так чудно было втроем в натопленной теплой избе! Когда просыпались утром, все разом, в запотелых, студеных окнах что-то золотилось, краснело – все тот же осенний сад. Застучали подошвы. Появился дневальный. Веретенов поднялся с постели. Смутившись, равнял оставленные на ней морщины. – Может, вам надо чего? – спросил дневальный. – Может, пить хотите? Веретенов был тронут участием. Этот маленький, перетянутый толстым ремнем солдат угадывал его состояние. Желал услужить и помочь. – Да нет, спасибо, – ответил Веретенов. – Ты-то откуда родом? – С Вятки, – ответил солдат. – Из города? Из села? – Из села. Из Усолья. Прямо на Вятке стоит, на самой реке. Может, слыхали? – Не слыхал… А служишь долго? – Больше года. В отпуске был. По ранению. – А как Веретенов здесь служит? Как он, Петя, вообще? – Нормально. Служит как все. Все мы служим нормально… Глаза солдата были спокойные, умные. За словом «нормально» Веретенов чувствовал ставшую привычной эту пыльную степь, нагретую, фыркающую гарью броню, запах хлора в воде, эти монотонные железные койки, на которых вытягиваются утомленные, сморенные зноем тела, готовые по команде вскочить, кинуться в отсеки и люки, мчаться в размытых пространствах навстречу огню и взрывам. И этот солдат познал ранение, боль. «А Петя? Как Петя?» Вдруг подумал: в те дни, когда сын уходил служить, присылались повестки, мать собирала вещи, навещали сына друзья, вчерашние школяры, тревожились и храбрились – кто в десант, кто на флот, кто в ракетные, – он, Веретенов, уехал в Италию. Его пригласило итальянское культурное общество в Палермо, где в старинном романском замке устраивались выставки живописи. Он развесил свои картины под гулкими закопченными сводами на седых средневековых камнях. Рядом висели работы француза, англичанина, немца. Они, художники разных школ и течений, пили вкусное сицилийское вино, философствовали и шутили. Он помнит прелестное лицо переводчицы, озаренное мягкими бликами. Мчались в открытой машине вдоль лазурного берега. Ели мидий в крохотном ресторанчике в Сиракузах. Рыбный базар сверкал кусками льда, шевелился черно-золотыми угрями, розовыми креветками, фиолетовыми осьминогами. Развалины античного театра казались огромной, наполненной светом раковиной. А в это время сын уходил служить. Утренние сумерки военкомата. Стриженые головы. Рюкзаки за спиной. Женские причитания сквозь рокот гитар. И уже поджидала его эта койка, боевой листок на стене, бачок с тепловатой водой, с прикованной на цепочке кружкой. А он, Веретенов, загорелый, счастливый, кидался в лазурь сверкавшего под пальмовой кроной бассейна! «Боже мой!.. Эгоизм! Ослепление?.. Или страшный, несмываемый грех?..» Застучало, зашумело снаружи. Входили солдаты. Стало тесно от голосов и движений. – Рота! Смирно! – зычно скомандовал дневальный. Вошел офицер, смуглолицый, с русыми подстриженными усами. Веретенов узнал в нем того, с кем встретились при въезде в часть. «Ротный Молчанов, – вспомнил он. – Тот, к кому приехал отец». Не успел изумиться совпадению, только отметил его – и увидел сына. Петра. Первое, что увидел, жадно, страстно, не глазами, а всей задохнувшейся душой, – что сын очень вырос и похудел. Был очень высок, почти тощ. Казался сутулым. Руки его вылезали из коротких рукавов, были в машинной грязи. Лицо, прежде округлое, мягкое, заострилось, выступил крупный нос, подбородок. Ввалились виски. Губы утратили нежную пухлость, тот чудесный, всегда волновавший его, художника, рисунок. Были плотно стиснуты, казались расплющенными. А глаза, прежде сиявшие, ждущие, смотрели напряженно, исподлобья. В них таились две малые металлические точки, как дробинки. Но это был его сын, Петя. Стоял перед ним по стойке «смирно», в солдатском обмундировании, и эта несвободная напряженная поза, на которую натолкнулся отцовский порыв, невозможность тут же обнять и прижать, вызвали в Веретенове ответную парализующую неподвижность. – Здравия желаю! – сказал лейтенант, козыряя, улыбаясь, узнавая Веретенова. – Вот, пожалуйста, вы просили позвать. Рядовой Веретенов. В моей роте… Вы хотите здесь побеседовать? Или, может, в ленинской комнате? Солдаты издалека, каждый занимаясь своим делом, поглядывали в их сторону. И их взгляды, их любопытство мешали Веретенову. Ему хотелось уединиться с сыном. Но почему-то боялся остаться с ним вдвоем, чувствовал, что и сын боится. – Да нет, спасибо, мы здесь! – ответил он. – Петя, ну здравствуй! И опять не обнял, а издали коснулся его острого худого плеча. Не решился прижать к груди. Почувствовал, как по телу сына пробежала мелкая дрожь от его, отца, прикосновения. – Да вы садитесь на койку! – приглашал, ободрял их ротный. А сам, что-то громко говоря и приказывая, увлекал за собой солдат, замыкал на себе их внимание, уводил в дальний угол, оставляя отца и сына наедине друг с другом. – Ну вот, Петя, и встретились… Не ожидал? Удивляешься? – Веретенов сидел рядом с сыном, чуть касаясь его плечом, дорожа этим слабым прикосновением, надеясь, что через это касание они перельют друг в друга то, что в них существовало отдельно, накопилось порознь, мучило и томило. Все станет нераздельным и общим, как и должно быть у сына и отца. – Я, вот видишь, только что сегодня приехал… – Зачем? – спросил сын. И в этом вопросе была отчужденность, почти подозрительность. – Рисовать… Делать наброски, этюды… Можно было в другие провинции поехать. В Джелалабад, например. Или в Кандагар… Я выбрал сюда, к тебе… – Понятно, – ответил сын. И в этом «понятно», как и в недавнем «нормально», было закодировано неведомое Веретенову знание. О том, что пережил в эти месяцы сын. Что он понял и выстрадал. Что иссушило его кожу и мышцы. Заострило лицо, расплющило и лишило симметрии губы. Поместило в зрачки две мерцающие капли металла. В этом «понятно» было нечто, касавшееся и его, Веретенова, связанное с его перед сыном виной, непрощенной. – Как мама? – спросил сын. И в лице его мелькнуло живое, из тревоги и нежности, выражение. И оно, замеченное Веретеновым, ранило его. Тревога и нежность были не о нем. – Все хорошо. Накануне был у нее. Пирог тебе прислала, с яблоками. Вот грех-то, забыл пирог в гостинице… Завтра принесу. Твой любимый… Все у нее хорошо!.. – Понятно. – Ну как ты здесь, Петя? – Веретенов пытался пробиться сквозь незримый барьер, огромный, как горы, над которыми пролетал, как душное облако пыли, которое пахнуло в лицо. Барьер, который возвел и сам он, отец. – Ну, как тебе здесь приходится? Трудно? Достается? – Да нет… Как всем… Ничего… – неопределенно ответил сын. – Ты мне совсем не писал! Я послал тебе большое письмо, а ты не ответил. – Я не знал, что отвечать. В последние годы ты так мало интересовался мной. Я не знал, что тебе отвечать. Что тебе интересно… – Петя, родной… Может быть, я перед тобой виноват!.. Даже знаю наверное – виноват! Перед матерью, перед тобой!.. Хочу тебе объяснить… Для этого, может быть, и приехал… Ты должен знать, Петя, что сейчас у меня нет дороже человека, чем ты!.. Ты – самый любимый, родной!.. Хочу тебе все рассказать… Я очень мучился, Петя… – Веретенов говорил и сбивался. Нет, не надо было ни о чем говорить. Надо просто обнять этого худого, родного юнца, поцеловать, прижаться губами к макушке, вдыхая знакомый запах волос, как бывало, когда подкрадывался к нему, сидевшему с кубиками, внезапно кидался и целовал в торчащий смешной хохолок, а сын счастливо, тонко смеялся. – Мы должны объясниться, Петя!.. Лейтенант вышел на середину. Властно, с рокочущими интонациями скомандовал: – Рота!.. На обед… становись! Солдаты, топоча, повалили к выходу. И сын вскочил, одергивая под ремнем одежду, машинально, повинуясь команде, устремляясь к дверям. – Подожди, Петя!.. Я с командиром говорил!.. Нам ротный позволит!.. Давай еще посидим!.. – Не могу! Мне после обеда машину готовить. – Петя!.. – Не могу. Потом! – И сын, увлекаемый ротой, с облегчением, как показалось Веретенову, исчез в дверях. Веретенов беспомощно, испытывая муку, испытывая жжение в груди, смотрел на койку, смятую, сморщенную прикосновением сына. – У них, вы знаете, действительно день напряженный. – Лейтенант деликатно, видя потрясенное лицо Веретенова, утешал его. – Я вам скажу, сын ваш – толковый парень! Служба идет хорошо. Исполнительный. Все понимает. С товарищами по роте ладит. Да они здесь все ладят. Нельзя здесь не ладить! – И помолчав, сказал: – Я вас хорошо понимаю. Ко мне ведь тоже отец приехал. Боится, заботится. Почему-то, вы знаете, иногда мне жалко отца. В чем-то я отца моего сильнее!.. – Да, да! – кивнул Веретенов. – В чем-то вы, дети, сильнее… За территорией части, где кончались строения, начинался сорный пустырь и проходила бетонка, среди пыльных колючек Веретенов увидел остов разбитой машины. Длинная, с прицепом, она была стянута с дороги, продрала голыми ободами коросту пустыни. Ребристый след гусениц, оставленный тягачом, делал у машины дугу, исчезал на бетонке. – Приволокли на прошлой неделе, – сказал лейтенант. – На дороге в засаду попала. Шла в колонне. Машина с прицепом лежала, расколотая страшным ударом, будто у нее в двух местах был переломлен хребет, раздроблен лобастый, зияющий провалами череп. Колеса прицепа вывернуты ободами вверх, как скрюченные обожженные лапы. Цистерны были сизые от окалины, сморщенные, в рваных пробоинах. От грузовика шел дух солярки, зловонье окисленного металла, горелой резины. И сквозь эти жестокие запахи летел чистый ветер; вглядываясь в серые камни, Веретенов заметил у обожженных колес, в тени, крохотный синий цветочек. Нежное, колеблемое ветром соцветие. Поразился соседству железного, сотворенного и убитого человеком изделия и малого творения природы, продолжавшей свое вечное творчество. – Вот они где, наши КамАЗы, работают! Вот где службу служат! – лейтенант гладил мятые бортовины. – Я бы один такой грузовик поднял да отвез в Союз. Поставил бы на гранитный постамент хоть в Москве, хоть где! Пусть хоть народ узнает, как мы баранки крутим. А то думают, что мы здесь арыки копаем и садики садим! – А что с водителем? – Веретенов заглядывал в кабину, усыпанную стеклянной крошкой, пеплом, с торчащими прогнутыми рычагами. – Один убит, другой выжил! Точно не знаю… Они ее под огнем тянули. Она горит, а они ее на ободах тянут. Вывели из-под обстрела колонну!.. Это уж после мы ее тягачом сюда дотащили. – Лейтенант тихонько хлопал по гулкому пустому металлу, и металл отзывался тягуче и жалобно. Среди лохматого пепла Веретенов углядел два обрывка бумаги. Достал, сдул гарь. С обугленной фотографии смотрело девичье лицо, серьезное, без улыбки, и за ним какое-то дерево, часть кирпичной стены. Снимок неизвестного города, неизвестного дома и дерева, снимок девушки был пропущен сквозь пламя. Не сгорел, лишь обуглился. Она, неизвестная, еще не жена, не невеста, не избежала беды. Другой листок был письмом, прожженным и смятым, с остатками слов. Веретенов читал, разбирая круглый старательный почерк: «Здравствуй, Сенечка, родненький наш сыно… Прими приветы и добрые слова от своих роди… Как же я без тебя скучаю, все сны снятся, все места себе не… Я Вере наказала свитер тебе связать… А кошка наша Мурка окотилась, сразу шесть… И на твою кровать всех котят перетаска….» Этот клочок письма, исписанный крупным почерком, должно быть, матерью, был тоже пропущен сквозь пламя, опалившее сухое дерево крестьянской избы, половики на полу, цветок-гераньку, весь бесхитростный, из любви и покоя, уклад. Сквозь него просвистели пули, пролетели жгучие капли. «Зачем? Это нужно кому-то? Мне? Лейтенанту? Пете? Есть ли такой, кому нужно?» Веретенов, горюя, сдул с бумаги копоть, бережно спрятал обрывки у себя на груди. И там, в нагрудном кармане, коснувшись сердца, они продолжали звучать неслышными голосами. – Если позволите, я задержусь на минуту. Только один набросок! – Веретенов достал блокнот и, щурясь от жесткого яркого солнца, стал рисовать машину, ее изломы и вмятины, слыша в себе тонкую боль, едва различимые голоса. Он рисовал пустую кабину, зная, что после, в Москве, нарисует в кабине солдат, уже видел их лица, напоминавшие лицо сына. Будущая большая картина начиналась здесь, на выжженном пустыре, в афганской пустыне. Уже имела свой колорит, свой рисунок. Имела свое название. «Двое на горной дороге» – так называлась картина. |
||||||||||||
|