"Мадам Лафарг" - читать интересную книгу автора (Дюма Александр)8Началась июльская революция. Мария Каппель, никогда до этого не интересовавшаяся политикой, читая газеты, вдруг прониклась революционным фанатизмом. Семью удивлял ее энтузиазм, разделять который близкие не спешили. Потом Мария поняла, что революция делается в пользу Луи-Филиппа. Случилось это на балу, который давал г-н Лаффит и где я повстречал Луизу Коллар, давно уже ставшую мадам Гара. Не виделся я с ней двенадцать лет. Прелестная девушка превратилась в очаровательную молодую женщину двадцати шести лет во всем блеске своей красоты, а главное, свежести, которую не знаешь с чем и сравнить. Переходя из гостиной в гостиную, я вдруг увидел ее в тот миг, когда меньше всего ожидал увидеть. Вскрикнув от радости, я бросился ей навстречу, но, оказавшись рядом, застыл в замешательстве, не зная, как к ней обратиться. Сказать ей «вы»? А может быть, «ты»? Или «мадам»? Или все-таки Луиза? Я покраснел, что-то залепетал, еще секунда, и я достоин был бы осмеяния, но Луиза помогла мне, сказав с улыбкой: – А, это ты, Дюма? Как я рада тебя видеть! Она не поставила между нами границ, и радость моя была безгранична. Если бы мне пришлось обращаться на «вы» к моей милой подруге детства, я был бы скорее огорчен, чем обрадован встречей. Слава Богу, такого не случилось. Луиза взяла меня под руку, объявила, что нуждается в отдыхе, и перенесла свои вальсы и кадрили. Мы заговорили о Вилье-Котре, о Вилье-Элоне, о мадам Коллар, о моей матери, о напугавшей меня г-же де Жанлис, о парке, о разоренных нами гнездах, словом, о нашем детстве – словно застоявшаяся и хлынувшая вновь река, оно играло, сверкало, бурлило, бросало на нас розовые отблески зари, золотило лучами утреннего солнца. Мне исполнилось двадцать восемь, ей двадцать шесть, она сияла красотой, меня осияли первые лучи славы. Я написал уже «Генриха III», «Кристину», «Антони»[65], она аплодировала моим пьесам. Нас связывала чистая и святая детская дружба, драгоценная и лучезарная. Словно лучистый бриллиант, она окутала нас блеском счастья и укрыла от всего остального мира, унесла далеко от него и, что еще отраднее, вознесла высоко над ним. Но мы не могли остаться сидеть так навек – рядышком, держась за руки. Пора было спускаться с цветущих высот, где царит вечная весна первых пятнадцати лет нашей жизни. Потихоньку мы вернулись в сегодняшний день и оказались среди самых красивых женщин Парижа и среди самых знаменитых его мужчин. На час Луиза забыла обо всем, даже о своих победах. Забыл обо всем и я, даже о своем честолюбии. – Мы будем видеться часто, очень часто, – сказала она мне, выпуская мою руку и приготовившись вернуться на место, где сидела. – Нет, – возразил я ей, удерживая еще на миг ее руку, – напротив, мы будем видеться очень редко, дорогая Луиза. Повторяясь, волшебный вечер будет раз от разу тускнеть, пока не потускнеет окончательно. А этот вечер – обещаю! – я не забуду никогда. С тех пор прошло тридцать шесть лет. Я сдержал свое слово: тот вечер все так же свеж у меня в памяти, как если бы был вчера – да нет, он неподвластен времени, ведь если теперь меня спрашивают: «Что вы поделывали вчера?», я честно отвечаю: «Не помню». И еще один вечер оставил о себе точно такую же неувядаемую память. Случился он лет пятнадцать спустя, совсем под другими небесами, и эта встреча никак не была связана с моими воспоминаниями о прошлом, произошла она на великолепном балу, который открывала королева. Юная девушка, предназначенная странной прихотью случая стать в один прекрасный день первой среди великосветских дам, оперлась на мою руку и, несмотря на приглашения принцев, тогда могущественных и знатных, сегодня забытых или изгнанных, оставалась весь вечер подле меня и говорила так романтично, словно была героиней «Романса о Сиде». Она была самой прекрасной на балу, и мне, стало быть, больше всех завидовали. Вознесенная надо всеми, помнит ли она об этом вечере? Сомневаюсь. И попадись ей на глаза эти строки, она, вполне возможно, спросит: «Интересно, о ком это ему захотелось рассказать?» Мне захотелось рассказать о вас, мадам. В благодарность за несколько подаренных мне часов я вот уже двадцать лет преданный друг вам и ваш защитник, за несколько ваших изысканных слов я положил к вашим ногам свою жизнь[66]. Вернемся, однако, к Марии Каппель. Из подростка она стала превращаться в девушку и в пятнадцать лет получила разрешение расширить круг чтения. Она принялась за Вальтера Скотта и нашла свой идеал в Диане Вернон[67], которая стала не только спутницей ее мечтаний, ее воображаемой сестрой, но благородным и ярким образцом для подражания. Да будет нам позволено привести здесь еще один портрет, начертанный рукой Марии Каппель, – портрет ее родственницы, г-жи де Фонтаниль. «Трудно было быть более снисходительной и более жертвенной, чем она, – она забывала о себе полностью. Если мне доводилось проводить с ней утро, я была счастлива. Глаза не позволяли ей читать, и я предоставляла ей свои. Чтобы отблагодарить меня, она читала мне свои чудесные переводы из Шиллера и Гете, стихи были так оригинальны и хороши, что их хотелось назвать переложениями, а не переводами. У г-жи де Фонтаниль детей не было, но был муж и тоже такой же добрый. История их знакомства похожа на небольшой роман. Г-н де Фонтаниль приехал из Гаскони в Париж, мечтая пожить разгульной молодой жизнью, любя все, что есть на свете хорошего. Больше всего на свете его пленяли хорошенькие ножки, он даже составил коллекцию из изящных туфелек, достойных его восторга, и носил на груди кокетливый атласный башмачок, принадлежавший его очередной возлюбленной. Дела призвали его в Страсбург, там в одной из гостиных он увидел ножку, она стояла на спине позолоченного сфинкса, который был подставкой для камина. Ножка была просто чудо – очаровательная, шаловливая, резвая, удивительно изысканная, ни дать ни взять фарфоровая. Изумленный, завороженный г-н Фонтаниль попросил представить его владелице чудесных маленьких ножек. С тех пор он лицезрел их каждый день, он пламенел восторгом, и вдруг узнал, что провинциальный сапожник, облеченный высокой миссией обувать божественные ножки, не соответствует своей высокой цели, он мучает их, стесняет, ранит, бесчестит мозолями. Тревога г-на Фонтаниля не знала границ, она была невыносима, но чтобы спасти маленький шедевр, нужно было стать его сеньором и хозяином, поклоняться ему как божеству, дать ему свое имя, сердце и руку. Он сделал предложение. Предложение приняли. Женившись, г-н Фонтаниль каждый год ездил в Париж, и там под его надзором изготавливались туфли для его жены»[68]. Вскоре семья Марии снова оделась в траур – Жанна, маленькая дочка г-на де Коэхорна и мадам Каппель, худея и бледнея с каждым днем, в конце концов угасла без страданий в возрасте шести месяцев. Ни один врач не мог определить недуг младенца, ни одно лекарство не помогало. Она истаяла, словно маленькая звездочка, сиявшая на ночном небе, побледневшая на рассвете и исчезнувшая при свете дня. Горе мадам де Коэхорн трудно передать. Крошечный гробик закопали под кустом белых роз неподалеку от дома. Муж и жена целыми днями сидели возле могилки. Наконец, обеспокоенные близкие сумели разлучить несчастных супругов с Итенвилем, и они приехали погостить в Вилье-Элон, где уже гостили мадам Гира и мадам де Мартенс, которая стосковалась в Константинополе по родине и приехала во Францию. Семь лет тому назад г-жа де Мартене рассталась со своей семьей и Францией. Вернулась она, став еще прекраснее, еще женственнее. Восток научил ее томной плавности движений, и ее сходство с матерью еще увеличилось. Мария Каппель в своих мемуарах рисует и ее портрет – из боязни его испортить я не решусь прибавить к нему ни слова: «Я росла, всегда ощущая любовь моей тети, – пишет она, – и всегда безоглядно верила в ее ум. Теперь у меня достаточно жизненного опыта, чтобы понять, чего стоит моя детская вера, и могу сказать: я верю в ее ум еще безогляднее. Мадам де Мартенс отличалась не только любезностью и остроумием, но еще и бесконечным обаянием, и устоять перед ней было невозможно. Сколько игры, кокетства, изящества было в каждой высказанной ею мысли! В обществе, стремясь нравиться, г-жа де Мартенс избегала серьезности, но случалось, неожиданно брошенное ею слово обнаруживало присущую ей глубину, будя удивительные отклики. Ум ее был сродни прекрасному опалу, в нем сверкала искрами фантазия, пламенел жар сердца»[69]. Впервые с тех пор, как замужние дочери улетели вдаль от родительского гнезда, г-н Коллар вновь видел их всех вместе, он видел дочерей и внучек, но напрасно искал среди склоненных головок стриженую голову мальчугана. Мадам де Мартенс привезла двух своих дочерей – Берту и Антонину. У мадам Гара была одна дочь, кажется, Габриэль. С Марией Каппель и Антониной Каппель мы уже знакомы. В Вилье-Элоне в тот год жили блестящей светской жизнью, эхо ее докатывалось даже до Вилье-Котре. Дело в том, что в Вилье-Котре охотники держали свои своры, в тот год среди охотников видели племянника герцога де Талейрана, герцога де Валенсе, господ де Легль, де Воблан, а также братьев де Монбретон – их Мария Каппель уже описала. Среди празднеств и увеселений мадам де Коэхорн родила третью дочь[70]. Природа возместила потерю крошки Жанны. Первый снег заставил улететь в Париж изящных ласточек. Улетая, они взяли обещание с мадам де Коэхорн непременно их навестить. Она пообещала, и, к величайшему удовлетворению Марии Каппель, сдержала свое обещание. Мария давно мечтала о Париже. Юным созданиям Париж видится гигантским ларцом, таящим в себе все сокровища, какими им хотелось бы обладать. В волшебном городе каждый мог обрести все, чего жаждал – любовь, богатство, славу. Желания Марии пока еще смутны и неотчетливы. Больше всего ей пока хочется стать наконец взрослой. Она пишет, что однажды Эдмонд де Коэхорн, брат ее отчима, поцеловал ей руку, и она так обрадовалась тому, что ее не считают больше маленькой девочкой, что громко закричала: «Спасибо! Спасибо!»[71]. Марию возили в театр. Наступила великая эпоха романтизма, на сцене шли драмы, исполненные страстей, возможно, даже чрезмерных: «Лукреция Борджа», «Антони», «Марион Делорм», «Честер-тон»[72]. Познакомившись с ними, Мария начала лучше понимать, что за чувства ее тревожат, какие желания болезненно томят сердце. Слушала она «Дон Жуана» и «Роберта-Дьявола» в исполнении Нурри, м-м Даморо, м-м Дорюс[73]. «Пение казалось мне небесным, правда, небо было не христианским, а скорее магометанским – там избранники пророка услаждают себя шербетом, наслаждаются гармонией И воспламеняются черными глазами божественных гурий»[74]. Надо заметить, что Мария прекрасно описала себя, состояние юной души, и если бы мемуары появились прежде судебного процесса, а не после него, то не сомневаюсь: образованное общество отнеслось бы к ней с величайшим состраданием, но не потому, что поручилось бы целиком и полностью за непричастность Марии к отравлению мужа и краже бриллиантов, а потому, что могло бы понять то странное и таинственное влияние, какое оказывает физическое нездоровье женщины на ее душу, о чем так обстоятельно пишет Мишле в своей книге «Женщина»[75], обосновывая состояния, в которых женщина перестает владеть собой и не слышит доводов рассудка. Так вот что пишет сама Мария Каппель: «Я повзрослела (в то время ей было шестнадцать, от силы семнадцать лет), но меня все еще считали ребенком и поощряли безудержное веселье и Но Марию ожидало новое испытание, похоже, злонамеренная судьба задумала лишить ее всех данных от природы защитников. Мало того, что сама она заболела корью, начавшейся с самых пугающих симптомов, – слегла и ее мать. На протяжении трех недель Мария была на волосок от смерти. Очнувшись, она услышала неосторожно оброненное слово – врач говорил с ее сиделкой – и поняла, что мать ее очень серьезно больна. Но предоставим слово Марии, она одна может правдиво передать охватившую ее тревогу. «Я хотела вскочить, побежать к маме, потребовать, чтобы я ухаживала за ней, как-никак я имела на это право! Но поняла: это невозможно, корь – заразная болезнь; я готова была отдать свою жизнь, но мое присутствие прибавило бы еще одну опасность к той опасности, какая ей грозила. Какие дни – Господи Боже мой! Сколько тревог! Какие опасения! Я вслушивалась с одинаковой тревогой и в любой шум, и в наставшую тишину. Целый день и полночи я сидела у двери, жестоко закрывавшей ее от меня. Г-н Коэхорн и Антонина пытались обмануть меня, твердя слова надежды, но тщетно, голоса их звенели слезами, а меня душили слезы от предчувствий. Я знала правду, состояние мое было ужасно, я чувствовала себя на грани безумия. Наконец меня отвели к маме. Бедная моя мамочка! Бледность ее внушала ужас, губы посинели, голова не могла оторваться от подушки. Она уже не страдала, но не чувствовала и наших жгучих поцелуев, которыми мы осыпали ее руки. Пристальный взгляд ее не отрывался от г-на Коэхорна, ловя, казалось, каждую его слезинку, собирая сокровища для вечности. На миг она обратила свое лицо к нам, подозвала Антонину, несколько минут прижимала ее к сердцу, потом, медленно перебирая пальцами пряди моих волос, отстранила их от моего лица и, вглядевшись ангельским взглядом в мои скорбные глаза, прошептала: «Бедное мое дитятко, я тебя так любила…» Я целовала ее с бережной нежностью, но сердце мое исходило судорожными рыданиями. Меня были вынуждены оторвать от возлюбленной моей мамочки, но я не ушла из спальни и спряталась за шторами… Голова мамы склонилась к голове Эжена, она говорила с ним глазами и всей душой; казалось, его отчаяние придает ей сил; наша боль делала и ей больно, его боль уменьшала ее страдания… Час шел за часом, они застыли, склонившись друг к другу. Забрезжил рассвет, Эжен вскрикнул – она покинула нас!..»[77][78]. Продолжим наш рассказ. Мы столько раз слышали, будто несчастное создание было фальшивой лицемеркой, что я не могу не повторить вместе с Марией еще один всхлип нестерпимой боли, где сфальшивить никак нельзя: «День я провела в нестерпимом страдании, я словно обезумела и уже не в силах была удерживать неотвязную мысль, завладевшую мной: я должна непременно увидеть маму в последний раз!.. Я тихонько положила на кровать Антонину – обессилев от слез, она уснула у меня на руках – и, незамеченная, проскользнула в материнскую спальню. Господи! Смертью Вы являете Ваше всемогущество! Я увидела свою мать – как же она стала прекрасна, перейдя в вечность! Слезы мгновенно высохли у меня на глазах, и я упала возле ее постели на колени, будто перед ложем святой. Я пришла помолиться за нее, но, увидев ее лицо, стала просить ее молиться за нас. «Мамочка, – говорила я, – прости меня! Я не так любила тебя при жизни, как ты того заслуживала. Загляни в мое сердце, ты видишь, как оно страдает? Прости меня, мамочка, мой ангел-хранитель!..» Мне хотелось взять заколку из ее волос, но я не осмелилась. В моих глазах она была святыней. Но коснуться ее лба последним поцелуем я имела право, поцелуй заледенил мне губы, а потом и жизнь. Я потеряла сознание. Меня отнесли в мою спальню»[79]. Когда Мария Лафарг умерла, медики сделали вскрытие, как сделали они его после смерти г-на Лафарга. И вот их заключение: «Сердце осталось здоровым, болезнь поселилась в мозгу». Думаю, что дальнейший рассказ подтвердит их заключение. |
||
|