"Селеста 7000 [ Джинн из лазури]" - читать интересную книгу автора (Абрамов Александр Иванович, Абрамов Сергей...)6. РАССКАЗ ОБ ИСТИНЕНе было ни шока, ни тумана, ни тьмы. Просто сразу, как в кино, наплывом на палатку, рябую морскую синь и белый скат острова надвинулись другие пространственные формы. Небо не изменилось — та же безоблачная лазурь над головой, то же высокое изнуряющее солнце. Но вместо стекловидного коралла под ногами шуршала мелкая морская галька, а видимость ограничивалась четырьмя глухими стенами внутреннего дворика, похожего на испанские патио, с причудливым фонтаном в центре в виде головы Горгоны, опутанной змеями. Вместо жал змеиные пасти выбрасывали тоненькие струи воды, лениво и почти неслышно падавшие в белое мраморное ложе фонтана. Тоже мраморные, дорические колонны выстроились вдоль стен, образуя крытую, тенистую галерею. Мрамор наполнял мир. Он розовел в колоннах, отливал желтизной в широких скамейках, чернел в дверных проемах, закрытых вместо дверей медными восточными решетками, за которыми просвечивали пурпурные занавески. Рослов и Шпагин сидели на плоских подушках из конского волоса, заботливо брошенных на мраморные скамейки атриума, — они уже знали, что именно так называется дворик с затененной розовой колоннадой. Сидели друг против друга чинно, но не стесненно, не спеша начать разговор, как требовал этикет официальных приемов. Их уже звали иначе — Вителлием и Марцеллом, и они тоже знали об этом, как и о том, что находились в Антиохии первого века, говорили на чистейшей латыни, еще не испорченной средневековьем, и не играли роль Вителлия и Марцелла, а были ими, гражданами великого Рима и легатами империи, возвышенной Августом и Тиберием. Даже сандалии и тоги, сшитые искуснейшими мастерами Антиохии, они носили естественно и привычно, как все, получившие это право в далекой юности. В далекой — описка? Нет. Вителлий был старше Рослова на добрую четверть века, а Шпагин моложе Марцелла по меньшей мере на десятилетие. Что же случилось? Как и подсказал Голос, два сознания, две памяти, две личности. Рослов, как и Шпагин, жил сейчас отвлеченно, пассивно, наблюдая и размышляя, но не действуя. Вителлий, как и Марцелл, жил смачно, активно — и размышляя и действуя. Он мог вздыхать, шептать, говорить, жестикулировать: тело принадлежало ему. Рослов только слышал и видел все это со стороны, читал мысли Вителлия и обдумывал все его дела и проекты. Но вмешаться не мог, даже мысленно. Он помнил все о Рослове — докторе математических наук, москвиче по рождению и марксисту по убежденности, и знал все о Вителлии — императорском проконсуле в Сирии, обласканном при дворе Тиберия в Риме, представителе древнего патрицианского рода, предназначенном с юности к государственной деятельности. Прадед его, участник великих походов Помпея, вновь вернувшего империи ее малоазийские земли, тем самым напомнил Тиберию о Вителлии, когда освободилось место проконсула в Сирии. Рослов знал и о том, что его герой в этом спектакле был эпикурейцем по духу, избегал тревог и волнений и строго следил за тем, чтобы пореже доходили до Цезаря дурные вести из его многонаселенного и беспокойного губернаторства. Его собственный бюст, многократно повторенный в мраморных нишах атриума — нахмуренное чело в лавровом венке, тяжелые надбровные дуги над глубоко запавшими глазами, — казалось, выдавал эти скрытые думы. Какие новости привез Марцелл из Иудеи, куда он часто наезжал для тайной ревизии прокуратора, не настала ли пора окончательно избавиться от ненавистного ему Понтия и передать этот самый тревожный в Сирии пост верному и осторожному Марцеллу? Но Вителлий молчал, следуя привычному этикету, и лишь время от времени освежал глотком фалернского пересохшее горло. В атриуме было жарко, тучный Вителлий то и дело вытирал потные руки о полы светло-коричневой, почти золотистой, тоги и мысленно ругал своих предшественников за то, что они не позаботились расширить розовую колоннаду атриума, увеличив тем самым затененность его мраморной площади. Впрочем, не о том следовало думать сейчас: Марцелл уже почтительно склонил голову, ожидая вопроса. И вопрос последовал, как и подобает по этикету, сначала несущественный, мимоходный: — Ты уже побывал дома, мой Марцелл? Что же ты молчишь, как клиент у патрона, любящего понежиться до полудня? Или недоволен своим управителем? А я уже хотел послать именно из твоих мастерских кожу для седел в конюшни Цезаря. Говорят, в преторианской гвардии они идут на вес золота? А мне помнится, что ты купил здесь несколько кожевен и гноильных чанов близ мясного рынка. — Они пусты, мой Вителлий, — ответил Марцелл. На правах друга и претора по званию он не титуловал губернатора. — Почему? — Рабы-христиане ушли в пустыню. — Опять христиане, — поморщился Вителлий. — Что-то слишком уж часто они напоминают о себе за последние годы. Десять лет назад никто даже не слыхал этого слова. Христиане… — задумчиво повторил он. — Откуда взялось оно? Что означает? — Ничего, мой Вителлий. Это поборники некоего Хрестуса из Назарета, пророка, который якобы называл себя сыном Божьим. — Хрестус? — переспросил Вителлий. — Не слыхал. Рабское имя. Пятеро из любой сотни рабов — Хрестусы. Позволь, позволь, — вдруг оживился он, — ты, кажется, сказал: из Назарета? Так нет же такого города в Палестине. Еще один миф. — Он пожевал губами и спросил: — Почему же ушли рабы? — Они верят, что тяготы жизни в пустыне приведут их души в Элизиум, созданный Богом. — Богами, Марцелл. — У них единый Бог, проконсул. — Старо, — вздохнул Вителлий. — Еще Платон в Греции проводил идею единобожия. С тех пор она создает только распри жрецов и священников. Дай им принцип, они возведут его в догму. И побьют камнями всякого, кто попытается изменить ее. Кто их пророк, Марцелл? — Безумный Савл, здешний ткач, между прочим. Из Антиохии. Почему-то — мне неясно, кто просил за него, — ему дали римское гражданство. Теперь он именует себя Павлом. — Слыхал о нем, — снова поморщился Вителлий, — мутит народ исподтишка. Опасен. Я уже два раза приказывал арестовать его, но он успевал скрыться в Египте. Сколько я их видел на своем веку, таких лжепророков и горе-фанатиков, из легенды творящих догму, а из догмы — власть. — Они проповедуют смирение, мой Вителлий. — Проповедуя смирение, порождают насилие. Проконсул замолчал, подбрасывая большим пальцем ноги мелкую гальку атриума. «Кажется, я понимаю, почему нас ввели в этот спектакль, — подумал Рослов. — Разговор за обедом у Келленхема, визит к Смэтсу — и вот из наших складов памяти извлекается догма о Христе, до которой нам, в сущности, нет никакого дела. Но Невидимка, должно быть, заинтересован. Интересно, чем? Мифом о Христе или источником христианства? Любопытно, что Семка думает?» Рослов знал, что Шпагин подключен к Марцеллу точно так же, как он сам к Вителлию. Не догадывался, не подозревал, а именно знал, хотя почему — неизвестно. И тут же «услышал» ответ, беззвучный отклик в сознании, подобно вторжению столь же беззвучного Голоса: — Ты, оказывается, меня только мысленно Семкой зовешь, а так все Шпагин да Шпагин. Как в школе. Не подобает иначе докторам наук. Угадал? Нужно было в Древней Сирии очутиться, чтобы научиться чужие мысли читать. Рослов пропустил мимо реплику о Семке. — А ты сообразил, что мы в Древней Сирии? — За меня Марцелл сообразил. С пяти лет, когда его, как патрицианского отпрыска, отдали в обучение к греку Аполлидору. — Вжился? Я тоже. В одно мгновение, между прочим. Вся жизнь этого римского полубога у меня закодирована. К сожалению, не могу ткнуть пальцем в лоб, чтобы показать, где именно закодирована. А мы, представь себе, не отключены. — Так он же предупреждал, этот Некто невидимый. Отключил мозолистое тело — и привет. — Что-что? — Тоже мне математик, приобщившийся к биологии! Так это же нервная связь между полушариями мозга. — Я не расслышал. Отключение, кстати, одностороннее. Я слышу Вителлия, вижу его отражение в ложе фонтана, а он меня — нет. Зато я не в состоянии проверить реальность этого мира. Он может, а я — нет. Вдруг все это только мираж? — Смотри. Марцелл оперся рукой о мрамор скамейки. Холодный, между прочим. И гладкий. Оба чувствуем. А теперь — опустил. Рука дрожит. — Возвращаю комплимент, биолог. Эта дрожь называется тремором. — Давай по-человечески. Просто волнуется. Интересно, зачем твоему Некто эта экскурсия в Древнюю Сирию? — Опыт дистанционной передачи информации, заключенной, по-видимому, в этой квазиисторической ситуации. — Ошибаешься, — вмешался Голос. — Не квази, а действительно исторической. Прислушайтесь и внимайте. «Кажется, мой Марцелл действительно прерывает молчание», — принял Рослов мысль Шпагина и тотчас же услышал железную латынь соратника и друга проконсула. Тот был тоньше, суше и подвижнее Вителлия, и Рослов даже позавидовал, что Шпагину достался более совершенный образец древнеримской породы. — Позволь мне перебить твои думы, мой Вителлий. Ты, кажется, сказал: Хрестус — миф. Еще один миф. А ведь этот миф рожден не без участия Понтия. — Не понимаю. — Молва говорит, что он казнил сына Божьего. — Когда? — Семь лет назад. Незадолго до восстания в Тивериаде и Кане. — Вздор, — отмахнулся Вителлий. — Тогда был повешен Варавва, убийца императорского курьера. Я хорошо помню это, потому что Понтий сам отправил донесение Тиберию. Но я перехватил его и оставил только сообщение о галилейской смуте. — Жаль, что умер Тит Ливий, — вздохнул Марцелл. — Какую чудесную главу написал бы он о превращении разбойника в сына Божьего. Но у меня в Риме есть Цестий, который тоже записывает все достойные памяти события в империи. Пусть реабилитирует неповинного прокуратора. Все-таки он не казнил пророка, которого не было. — А зачем? — вдруг спросил Вителлий. Марцелл подождал, пока проконсул ответит сам. — Он уже не прокуратор, Марцелл. С этой минуты. Ты собрал все сведения о восстании самаритян? — Все, мой Вителлий. Оно уже подавлено. — Это не облегчает положения пятого прокуратора Иудеи. Не смуты и раздоры укрепляют величие Рима, а мир и благоденствие в границах империи. Пусть сам едет объясняться с Тиберием. — А его место? — Займешь ты. А главу о казни пророка, приписываемой Пилату, потомки не прочтут ни у Ливия, ни у Цестия. О последнем уже ты позаботишься. Зачем исправлять молву, если она обижает негодного. Пусть обижает. Марцелл встал и молча поклонился Вителлию. «А историю оба все-таки обманули, — тотчас же сигнализировала Рослову мысль Шпагина. — Пустили неопровергнутый миф на свободу, как бактерию из разбитой колбы. Только непонятно, зачем нам демонстрируют эту историческую гравюрку? Мы и так знаем, что миф — это миф». — Вы об этом думали, а я вмешался, — сказал Голос. — Кстати, гравюрка, о которой вы говорите, могла бы стереть начисто миф о Христе. Это глава из «Меморабилий» Клавдия Цестия, изданных Марцеллом в конце первого века по вашему летосчислению. Марцелл не согласился с Вителлием и обнародовал разговор, который уже тогда разбивал постамент христианской доктрины. К сожалению, записки Цестия не дошли до нашего времени: все экземпляры погибли во время пожара Рима. — Откуда же тогда известно вам их содержание? — Сначала согласуем личные местоимения в обращении друг к другу. Я не приемлю людской путаницы единственного и множественного числа. Теперь о воспоминаниях Клавдия Цестия. Я знаю любой вклад человеческой мысли в историю письменности и книгопечатания. Моя память хранит собрание не только Британского музея, но и погибшей для потомства Александрийской библиотеки. Я знаю все папирусы фараонов и все рукописи средневековья. Я был Гомером и Ксенофонтом, Тацитом и Светонием, Свифтом и Байроном. Любая мысль, двигавшая их творчество, хранится в моих запасниках. Так что не задавайте мне глупых вопросов о моем контакте с человечеством. Он пока односторонний, но с вашим появлением я рассчитываю и на обратную связь. — На какую? Но ответа не было. Голос умолк, и атриум Вителлия сразу же сменила палатка «белого острова». Смайли и Янина сидели неподвижно, с каменными лицами и стеклянными глазами. Рослов и Шпагин переглянулись. — Для них все еще продолжается. Может, разбудить? — спросил не очень уверенно Шпагин. — Погоди. В этот момент Смайли вздрогнул. Мысль вернула жизнь лицу и глазам. Почти тотчас же очнулась и Янина, вернее, возвратилась из путешествия в Неведомое на их родной коралловый риф. — Страшно было? — ласково спросил Шпагин, но даже это дружеское участие не вернуло кровь к побелевшим губам Янины. — Страшно — не то слово, — прошептала она и умолкла. — А знаете что, ребятки? — сказал Смайли. — Знаете, что я сделаю по возвращении в Гамильтон? Возьму свою «беретту», зарегистрированную в нью-йоркской полиции, и застрелю обоих своих ночных визитеров. Сон не сон, бред не бред, но они, кажется, меня доконали. — Уедем отсюда, — выдавила сквозь стиснутые зубы Янина. — Рассказывать можно и дома. Ей казалось, что у нее просто не хватит сил для рассказа. Но как можно было возразить Рослову? В черной ассиро-вавилонской бороде его было что-то деспотическое и непреклонное. Должно быть, не зря Невидимка подключил его к римскому правителю Сирии. Он и отрезал, как Вителлий: — Опыт окончен, как я понимаю. Нас предупредили о нем и просили поберечь нервы. Рассказывать надо здесь. Если мы ошибемся, нас поправят. Начинай, биолог. — Почему я? — удивился Шпагин. Он не привык к тому, чтобы Рослов когда-нибудь уступал свое первенство. — Потому что будущий прокуратор Иудеи все же подчинен проконсулу Сирии. Так был обнародован рассказ об истине, не замеченной историками первого века. |
||
|