"Хрен с бугра" - читать интересную книгу автора (Щелоков Александр)ПА-ДЕ-ДЕНа следующий день ближе к полудню меня позвал Главный. — Ты бы разобрался, — выдал он директиву. — Ко мне пришел сигнал. Говорят, что Фея запирается с Лапшичкиным. Формулировка довольно прозрачная, но я сделал вид, будто сквозь нее ничего не проглядывает. — Ну и что? Может, они фотографии печатают? — Может быть. Только сигнал есть, будто у них «Бюро машинной писи» — так с давних пор в редакции именовалось машбюро. Оно располагалось в конце длинного темного коридора, пропахшего типографской краской и табачным дымом. Ходить туда я не любил. Штат бюро делился на две группы, равные по количеству, но отнюдь не по силам. Одну из групп в коллективе называли «ягуси», другую — «феи». Четыре бабы Яги — «ягуси» — представляли собой наследство эпохи Додона. Наш боевой ответственный секретарь искренне заботился о том, чтобы в стены редакции не прокралась никакая буржуазная амораль. А виделась она ему в образе женщины с формами соблазнительными и вызывающими. Самого Додона из предметов женского рода влекли только бутылки. Утверждали, что, когда в компании на подпитии к Додону на колени запрыгнула веселая разбитная девица, он сказал ей на ухо: «Слезай, милая! Я не бабник, я — алкоголик». И стряхнул ее с колен, как кошку. Додон искренне считал, что не будь рядом с племенем пишущих партийных журналистов эмансипированных и наделенных широкими гражданскими правами социалистических тружениц, мир стал бы свободным от скандалов, разводов и всякой другой нервотрепки. Поскольку же кадры в редакцию подбирал Додон, ни одной смазливой рожицы за годы его правления к нам не проникло. В тех редких случаях, когда без боевых подруг обойтись было невозможно, Додон отдавал предпочтение старым, снятым в других местах с вооружения, но еще исправным «пулеметам». Первым и главным «пулеметом» редакции в бюро машинной писи была Ядвига Григорьевна Агеева — женщина неопределенного возраста и определенно сварливого нрава. Свои работы она помечала инициалами «ЯГА», отчего и пошло название всего подразделения пулеметчиц — ягуси. При любой попытке внести в бюро машинной писи элемент живой эстетики Додон ощетинивался и занимал глухую оборону. — Мой долг заботиться о производительности труда, а не об удовлетворении мужицких страстей и бабской похоти, — убеждал он Главного. — Работаем мы вечерами. Народ сытый. Земля горит под ногами. Всякое может случиться. А надо ли нам с вами ЭТО? Додон засевал коллективный цветник терниями и репейником долго и настойчиво. Жизнь среди колючек не выглядела жизнью в эдеме, но, к удивлению, о них не укололся никто. Мужские фирменные сладости — бананы и киви — баловство, борьба с которыми в стенах учреждения обычно доставляла немало беспокойства начальству и мужним женам, наши журналисты уносили по вечерам из редакции с собой и дарили их тайным подругам где-то на стороне. Священная норма морали — греши так, чтобы никто не знал — соблюдалась точно. Привычно бесполое состояние журналистского коллектива изменилось благодаря проистечению алкогольных обстоятельств. Пьянка все больше мешала Додону, и он без колебаний выбрал меньшее зло — бросил работу. Последний раз наши видели его на городской овощной базе. Додон работал грузчиком и пил под каждый переносимый ящик в компании таких же, как и он сам, люмпен-интеллигентов. Вреда картошке, которая все равно замерзала, и капусте, которая гнила на складе, его пьянство не приносило. Место ответственного секретаря занял Стрельчук, человек прогрессивных взглядов и хорошего вкуса. Первой женщиной новой формации, принятой в штат редакции с его легкой руки, стала Фея Матвеевна Мальцева. Её, еще не зная, как отнесется к смазливому пополнению новый Ответственный секретарь, привел в редакцию Луков. — У вас вакансия, Евгений Михайлович, — сказал он осторожно, будто ступал на бревно над оврагом. — А у меня женщина. Машинистка. Многообещающая… — Знаю я таких, — ответил Стрельчук спокойно. — Пока им самим что-то надо, они всегда обещают. А когда надо бывает нам, тут у них ничего не допросишься… — Я не в том смысле, — смутился скромный Луков. Стрельчук почесал переносицу и невозмутимо заметил: — Я тоже не в том. Где она? Пусть заходит. Фея была принята в штат. Всех машинисток новой формации и молодых привлекательных форм в редакции моментально стали называть «феями». Их появление в коридорах быстро влило новую, бурлящую кровь в наши стареющие жилы. Бананы теперь старались всучить феям на пробу, не унося из стен родного учреждения. Это дало результат. Только за год состоялось рассмотрение трех персональных дел, связанных с исполнением парных танцевальных номеров в положении лежа и с сеансами осуждавшегося советским целомудренным обществом стриптиза. Последствия — два выговора и один строгий с занесением в учетную карточку. И все же мы оценили смелость Стрельчука. Его кадровая политика сослужила службу коллективу. На работу корифеи областного пера и рабы чернил все чаще стали являться чисто выбритыми, а кое-кто регулярно менял рубашки. Даже ботинки некоторых узнали крем и щетку. Дожили! Это был ренессанс. Окрепли связи творческих кадров с техническим персоналом. Раньше отнести рукопись в бюро машинной писи считалось для журналиста делом обременительным. Все ждали, когда бабушка Дарья Васильевна Телегина, ворчливая курьерша, раз за день обойдет отделы и унесет кипу бумаг в конец темного коридора. Теперь все стали бегать туда сами. Конечно, обновление штата принесло и новые заботы руководству редакции. Женский коллектив бюро машинной писи отличался от коллективов других отделов двумя особенностями. Первая состояла в том, что сексуальная озабоченность наших фей с определенного момента стала превышать их трудовой энтузиазм. Вторая проявлялась в ожесточенной, чисто женской войне всех против всех. Невидимая постороннему взгляду битва за утверждение собственного понимания красоты, ума и принципов сексуал-демократии сотрясала бюро машинной писи глухими толчками пятибалльного землетрясения. Потому-то и работали чуткие сейсмографы общественного мнения, и доброжелатели тут же докладывали Главному о любом Отложив все дела, я подался к Лапшичкину. По пути решил заглянуть к Бурляеву. Внезапное появление начальства всегда побуждает подчиненных к старанию. Похвала вызывает прилив энергии, строгое замечание — порождает рвение. Укоризненный взгляд стимулирует прекращение поползновений. Однако визит пришлось отложить. Потянув дверь за ручку, я не стал открывать ее до конца. Какое-то изменение в облике Стаса заставило меня остановиться. Бурляев сидел на подоконнике, положив ногу на ногу. В пальцах левой руки, картинно отставленной в сторону, он держал сигарету и рассуждал, обращаясь к Бэ Полякову и Биону Николаеву одновременно: — Нет, старики! Есть одна древнеиндийская позиция, которую, занимаясь камой с утра, я ни на что менять не стану. Ну, скажу вам, изюминка! Конечно, для понимающих. Неожиданно для себя в потолстевшем и слегка оплешивевшем за последние годы Стасе я узрел прежние черты редакционного секс-атташе. Перебивать лебединую песнь теоретика донжуанства не было никакого смысла. Я прикрыл дверь и взошел на этаж Лапшичкина. К моему удивлению, в хозяйстве Фотика не было затемнения — шла генеральная уборка. Сам Лапшичкин сидел у стола и держался руками за голову. Услыхав мои шаги, он поднял глаза и вдруг болезненно сморщился. — Уй, какая гадость, — сказал он вне всяких связей. — Уй, гадость! Ходит, зараза, по потолку и голова у ей нисколько не кружится. — Кто? — спросил я, не уследив за вывертом чужих суждений. — Муха! — зло ответил Лапшичкин. — Ходит, курва, вверх ногами и хоть бы ей что! А я головой тряхну и уже масляные круги в глазах плывут. Изработался начисто! — А может быть, это от чачи? — спросил я с видом простака. — А что, после нее такое бывает? — спросил Лапшичкин и посмотрел на меня с видом весьма наивным. — Кто же знал? — Значит, — сказал я, — факты имеют место быть? Легко тебя вывести на чистую воду… Еще утром меня перехватил в коридоре один из редакционных радетелей морали и в интересах всеобщего благополучия человечества доброжелательно сообщил, что Лапшичкину из Грузии прислали бочонок виноградного самогона — чачи. — Как бы не запил, — тревожился доброжелатель. Теперь я проверил информацию и подивился ее достоверности. Стукач знал свое дело. — Уже накапали? — удивился Лапшичкин. — Во, народ! — Ладно, — сказал я. — Считай, что тебя официально предупредили. Поэтому не жалуйся публично на масляные круги в глазах. Они у тебя не от работы, а от усиленного отдыха. Усек? — Да уж куда еще… — По второму пункту дело не менее, а куда более… — Еще?! — ахнул Лапшичкин. — Ну, народ! — Что там у тебя с Феей? — Могу я сам знать, что у меня и с кем? — огрызнулся Лапшичкин. — Когда у нас перестанут в чужую жизнь лезть? Фея — разведенка, и сама за себя отвечает… — Разведенка? Тоже мне, жельтмен! — пресек я его поползновение уйти от ответа. — Так только о сметане говорить можно. Вон, у тети Дуси в лавке на Большой Колхозной она всегда разведенка. Ведро простокваши на бидон сметаны. А Фея — женщина… Лапшичкин пожал плечами. — Вам, начальству, не угодишь. Может, учтете, что я тоже в конце концов холостой. И свои отношения имею право строить по усмотрению… — Опять за свое, — сказал я. — Какой же ты к черту холостой? Холостой — это значит не заряженный. А у тебя сколько жен было? Две? И после этого ты холостой? Не смеши, старик. Ты — разряженный. А точнее — стреляный. — Что же мне теперь, удавиться? — спросил Лапшичкин. — Ну, грешен. Аз погряз во блуде сладостном, что дальше? — Дальше? Сделай для себя вывод. Главный хочет, чтобы до него не доходили слухи, будто ты в лаборатории при красном свете занимаешься темными делами. Есть дом, есть квартира. А ты на работе… — Запечатлел и закрепил, — сказал Лапшичкин обрадованно. — С работой — кончим. Нравоучение подошло к благополучному концу, и я стал разглядывать фотохозяйство при белом свете. Первое, на что обратил внимание, было множество тараканов. Они без всякого страха и зазрения совести бегали по стенам, по полу, по лабораторному оборудованию. Были здесь особи всех размеров, разного возраста и социального положения. Привлекал к себе взор один — грузный, темно-рыжий, с длинными усами — должно быть, крупный чин тараканьего сообщества. Он не бегал, как остальные, а ходил. Уверенно, важно. К нему то и дело подбегали тараканы поменьше, торкались в него усами и что-то докладывали, а может быть, капали один на другого. Я прицелился, топнул ногой, и от чина осталось только мокрое место. Лапшичкин жалобно охнул: — Все! Ты — Васю убил! Ну зачем?! Он — многодетный. — Голос Лапшичкина дрогнул. — Он прародитель всей этой династии. Я его из дома принес! — Что за блажь? — спросил я. — Улучшал породу. Раньше здесь водились только мелкие и вредные таракашки. А теперь пошли один к одному — крупняк… С отсутствующим видом Лапшичкин подошел к шкафчику, на котором висела табличка «Химикалии», достал из нее бутылку с белым черепом и костями на черной этикетке и поставил на стол. — Я весь в печали, — сказал он грустно. — Трудно жить, когда погибает кто-то из хороших знакомых… Из ящика на стол перекочевали два алюминиевых стаканчика. — Помянем Васю? — спросил Лапшичкин. — По самой маленькой? За упокой тараканьей души… Он быстро и ловко, не расплескав ни капли, набулькал стаканчики до краев. — Ты мне лучше изложи, что с Бурляевым? Я его сегодня совсем не узнал. — Для изменений в характере у него причин достаточно. Он разводится. Уходит от своей коровы и женится на Мымриэтте. — Да ну?! — выдохнул я и машинально царапнул стаканчик до дна. Чача была удивительно крепкой и пахла карболкой. Тем не менее кровь пошла по жилам веселее. — Какая причина? — Причина всегда одна. Для развода — охлаждение души по случаю несходства характеров и темпераментов. Для женитьбы — внезапное увлечение, порождающее неудержимое хотение. Во всяком случае, Стас все именно так объясняет. — А Мариэтта? — Ей-то что? Она на седьмом небе. Вся так и светится. Поистине жизнь прекрасна и удивительна. Что ни день — то новость. Что ни новость, то хоть стой, хоть падай. Спускаясь от Фотика на редакционный этаж, еще на лестнице услыхал голоса Лукова и Зайчика. Разговор, похоже, для обеих сторон был не очень приятным. Я слышал только последние фразы, но и их оказалось достаточно, чтобы судить о накале страстей. — Это ты сейчас фельетонист, — говорил Зайчик со злостью. — А в мое время, таких как ты, рассматривали только как посадочный материал. Даже статью в уголовном кодексе искать не пришлось бы. Злостный критикан — и ты зэк. Никто бы даже не заступился. Ты только в грязи копаешься. Фактики выхватываешь, фельетонист хренов. Найдешь светлое, стараешься перемазать. Наше общество порочишь. А в нем кроме жуликов есть и передовики. Ты хоть об одном написал? Вот то-то и оно! — Фельетон имеешь в виду? — спросил Луков язвительно. — Во! — воскликнул Зайчик. — Уже за одно это тебя можно брать за задницу и паковать в конверт. — Я тебе на это по-испански отвечу, — сказал Луков. — Ну и Хуан же ты, дон Базилио! Ну и Хуан! Когда я приблизился, спорщики стихли. Лишь красные лица выдавали их волнение. — Я к вам шел, — сказал Луков. — Можно? Зайчик повернулся и демонстративно удалился, сверкая декольтированной макушкой круглой, как арбуз, головы. Я взглянул на часы. — Зайди минут через десять. Мне еще предстоит к Бурляеву заглянуть. На сей раз я вошел к Стасу не обращая внимания, на то, что он погружен в творческий процесс. Склонившись над столом, он быстро писал. Перед ним, спиной ко мне, на стуле как на троне восседала бабень размером шестьдесят три при десятом номере бюстгальтера. Веселое цветастое платье плотно обтягивало фигуру, делая женщину похожей на живой монумент. По этим признакам я узнал Проничеву — знатную областную доярку, славившуюся своими формами и трудовым порывом. Подняв на меня глаза, Стас доложил: — Работаю с откликанткой. Это означало, что он уже готовит отклики горячего народного сердца на событие, которое еще и не состоялось. «Откликанты» наперед одобряли все, что еще только собирались сделать или произнести наши замечательные партийные руководители, поскольку мы знали — они ведут общество по прямому маршруту в светлое будущее, значит, не одобрять этого никак нельзя. — Давай, давай, — поддержал я его старание. — Работай, я подожду. И сел в сторонку на подоконник. — Вот, — Стас протянул Проничевой густо исписанный мелким почерком листок. — Все готово, Матвеевна. Ну-ка, прочитай. Все ли верно? — Тю! — весело воскликнула Проничева и хлопнула себя ладонью по необъятной ляжке. — Делов у меня нет — все тут читать. Да я отродясь газет не беру в руки. Мне коровьих титек хватает. — Всегда с ней так, — посетовал Стас. — Откликается на любое важное событие, а прочитать, что сама пишет, хоть тресни — не хочет. Пожаловавшись, он снова заговорил с дояркой. — Ладно, Матвеевна. Я здесь так написал, что комар носу не подточит. Выступление Никифора Сергеевича ты слушать будешь. Как я думаю, полностью одобришь. Ведь не станешь с ним спорить? Мысли товарищ Хрящев выскажет дельные. А дальше пойдут факты. О том, что вашему колхозу дает кукуруза… — Ити ее мать, — уныло сказала доярка. — Ничего она не дает. Эвона при такой погоде жди от ей пользы. Если бы не сено, молока вообще не стало бы. — Ладно мать, — сказал Стас. — Это мы и без тебя знаем. Но пойми, в кукурузе сейчас важно не зерно, важен заключенный в ней политический момент. Нам дана линия. И тебе и мне. Значит, надо ее проводить в жизнь и доброе слово говорить про кукурузу. Конечно, если товарищ Хрящев это в своем выступлении отметит. А если нет, я твой отклик переключу на одобрение внешней политики. Ты ведь за мир? Ну и добро. — Ай, пиши, что хочешь! — разрешила доярка и махнула рукой. — Тебе виднее, мое дело маленькое. Надо — значит надо. Кто когда спорит? Поставив авансом подпись под откликом, Проничева поднялась. — Надо пока в город вырвалась, универмаг проведать, — сказала она. — Даром, что ли, километры мотала? Уяснив, что работа у Стаса в полном разгаре и нужные газете отклики будут с опережением срока, я перешел к бытовому вопросу. — Как же так? — спросил я. — Раньше ты утверждал, что Мариэтта женщина не обильная, а вот теперь… — Один — ноль! — весело согласился Стас. — В вашу пользу. Еще одно подтверждение тому, что любая теория без женщины мертва. Мэтти такая умница! Просто непостижимо. Ко всему в ней внутреннее море огня. Мы друг друга берем с полуслова… Стас посмотрел на меня внимательно и, должно быть, заметил тень сомнения, которое я действительно в тот момент испытывал. Тогда он решил дать более научную трактовку своему поведению. — Потом, — сказал он, приняв вид человека, прослушавшего популярную лекцию по ядерной физике и кое-что уяснившего для себя в движении электронов, — очень важно учитывать гормональный фактор. Я ведь полностью согласен с теми учеными, которые говорят, что жизнь — это особая форма существования белковых тел. И с этой стороны у нас прекрасно. Полная гармония. Надеюсь, вы меня поняли? Я не понял ровным счетом ничего из рассуждений о гормональных факторах и белковых телах, но вряд ли тогда в этом стоило признаваться. Куда важнее было то, что мужику приспичило, и он не может терпеть. Ну и пускай. Ведь на карту были поставлены его гормональные факторы. — Вы берете друг друга с полуслова, — сказал я задумчиво. — Это уже серьезно. — Точно, — захлебнувшись от радости, утвердил Стас. Я ушел, унося сомнение в прочности перспективы совместного существования двух крупных белковых тел, поскольку полностью был согласен с теми учеными, которые говорили: философствовать — значит сомневаться. Но все же я радовался. К нам ехал дорогой Никифор Сергеевич. Ехал, чтобы осчастливить своим историческим пребыванием целый край затурканной и замордованной властями земли, а на ней жизнь шла своим чередом — люди влюблялись, спаривались и расходились, считали, что бегать по магазинам куда полезнее, чем славить мудрость вождей, хотя понимали: раз этим кто-то занят, пусть так и будет. А коли так, не все еще нами потеряно. Мы еще покрутимся, поживем! Вернувшись к себе, углубился в бумаги, которые ко мне приносили большими пачками. Уж чего-чего, а читать всякой мути за день приходилось до посинения. От дел меня оторвал легкий стук в дверь. — Войдите, — разрешил я, приняв вид мыслителя, утомившегося от размышлений. Если появится посторонний, он должен будет проникнуться уважением к трудовому напору работника газетного фронта, если ввалится кто-то из редакционных, пусть видит, что начальство тоже несет на себе бремя творческих мук. В узкую щель приоткрывшейся двери бочком протиснулся Луков. — Что там у вас вышло с Зайчиком? — спросил я, не дав ему опомниться. — Почему ты назвал его Хуаном? — Все по тому же фельетону. О запахе воблы. Я ведь выяснил, почему он так на летучке на меня навалился. Гражданка Таганкова, которая спекулирует рыбкой, его родственница по жене. Вот он и сделал финт ушами против фельетонов вообще. Объяснение Лукова походило на правду. Уж кто-кто, а Зайчик знал все приемы, рассчитанные на то, чтобы придавить тех, кто оказался по неосторожности на его дороге. Бренькнул телефон. Я снял трубку. — Редакция? — спросил надтреснутый женский голос. — Скажите, был у вас недавно фельетон? — Был, — ответил я. — Вас какой именно интересует? — Против атеистических предрассудков. За одну вредную массам гадалку. Которая снимает порчу и сглаз. — Такой был. А в чем дело? — Мне этой гадалки адрес нужен по внезапному случаю. К сожалению, в газете адрес не разоблачен. Это для читателя неудобно. — Обратитесь в милицию, — сказал я и повесил трубку. Луков улыбался. — С этим адресом мне всю душу вымотали. На день по пять раз. Все выясняют, где гадалка принимает. Я ее разоблачил, а народ так ничего и не понял. Дай им координаты, и все тут! — А ты в пай к гадалке войди, — присоветовал я. — Пусть отчисляет долю за рекламу. Так что ты мне хотел сказать? — Потрясная новость! — вдохновился Луков чуть более прежнего. — Додолбали мы бюрократов фельетонами. Вот узнал, наконец, и в наш универмаг завезли товары. В продуктовом появилось мясо. Даже колбасу-салями кто-то видел… — И что? — Разве не ясно? Не зря мы бомбили фельетонами жулье из облторга! Не зря! Зашевелились, голубчики! Проняло! А говорят, пользы от моих выступлений нет! Луков бодро потер руки и широко улыбнулся. — Один вы меня всегда поддерживали. Один вы! И результат налицо. Правду говорят, что капля даже камень долбит. Мне стало с одной стороны смешно, с другой — грустно. Взрослый человек, марксист-бессребреник, человек, никогда не бравший взяток, ярый враг жулья, табака, водки; фельетонист, привыкший проверять факты и документы, вдруг поверил в то, что его фельетоны вызвали появление колбасы и мяса на наших прилавках. Боже праведный, как же надо обманываться! Жалко бывает убивать святую и наивную веру, но убивать ее надо. Я всегда считал и по сей день считаю, что именно вера, слепая, бездумная, позволяет дурить людей каждому, кто врать горазд без зазрения совести. Сколько раз нам лгали в глаза, обещали то, чего заведомо нельзя было выполнить, а мы ни разу ни до, ни после не попросили отчета от тех, кто старый обман прикрывал новым, но еще более впечатляющим, еще более крупномасштабным. Вера, какой бы объект она ни обожествляла, унизительна и безнравственна. В нашей сельской школе учителем всех наук долгие годы был один человек — Александр Николаевич Воинов. Он вернулся с гражданской войны из-под Перекопа с простреленным легким и долго выздоравливал, прохаживаясь по краю между жизнью и смертью. Сейчас, вспоминая то время, я прихожу к печальному выводу, что среди огромного числа дипломированных директоров, завучей, классных руководителей в наших школах вряд ли сыщешь десяток подобных учителей. Александр Николаевич не просто преподавал словесность и арифметику. Он был АПОСТОЛОМ просвещения. Он нес нам свет знаний, человечность, безмерную доброту. Уважение деревенского люда к Александру Николаевичу было столь велико, что его укоризненного взгляда ребята опасались больше, чем ремней-чересседельников, которыми их пороли отцы. — Поднимайте почаще головы к Звездам, — наставлял нас УЧИТЕЛЬ. — Не для БОГА, а для СЕБЯ. И никому не молитесь. Ни в душе, ни открыто. Ни Богу, ни Царю, ни Герою. Бога — нет. Царь — даже мужицкий — есть человек. И не всегда самый лучший из нас. Потом может статься, что молитесь вы обычному дураку, хаму или просто пролазе. Героем каждый из вас может сделаться сам. Зачем же молиться тому, кто подобен тебе во всем? Любая вера — позорна! Уроки Учителя помогли мне навсегда убить в себе веру в богов земных и небесных. Увы, не у всех бывают Учителя. И хотя многие не вешали в советское время в углах своих квартир иконы, чтобы не выглядеть менее современными, нежели другие, зато красные углы сделали прибежищем боготворимых ПОРТРЕТОВ. Сколько их за долгие годы взирало на нас со стен! Пусть попробуют старики рассказать внукам, кому на своем веку они молились, перед кем преклонялись, кому кричали ура и да здравствует. Пусть попробуют! Вряд ли многие рискнут это сделать. В душе-то они знают, что слепая вера всегда позорна. Вот почему я замахнулся на ту маленькую верочку в силу печатного слова, что Луков таил в себе. — Через неделю мяса снова не будет. Могу стучать о заклад. И никакие фельетоны не вернут его на прилавки. — Почему так? — спросил Луков оторопело. — А ты подумай. Посиди, сопоставь факты. Я видел в глазах Лукова блеск внутреннего протеста. Он готов был драться за веру в силу партийного печатного слова, которая помогала ему жить. Именно вера в могущество советской прессы дарила ему ощущение своей значимости в этом мире, своей причастности к событиям историческим. Так уж устроен человек, живущий в недобром мире под холодными взглядами добрых богов. Ему нужна, просто необходима вера. Маленькая, зыбкая, но своя, выношенная под сердцем, будто дитя. Чувство, принесенное в век электричества из темноты полуосвещенных кострами пещер, не может исчезнуть сразу. Пусть отпал у нас хвост, копчик — остается… Вера приспосабливается, меняет объекты почитания и обожествления, но окончательно от людей не уходит. В детстве я видел мужиков, взявших в руки колья. Они поднялись на защиту святых мощей, которые комсомольцы собирались вынести из собора. Пока кучка костей и волос покоилась в инкрустированной перламутром раке, огромному племени пьющих, курящих и вонявших крепким прокислым потом трудяг не было до нее никакого дела. Лежали кости — и пусть лежат хоть еще сотню лет там, куда их положили предки. Но вот кто-то поднял руку на их забытую веру. Плохонькую, ничтожную, смутную. И деревня взялась за дрючки. Когда в Москве была сказана правда о Сталине, толпы пылких грузин вышли на улицы Тбилиси и Гори отстаивать «доброе имя» Вождя и Учителя. Они искренне верили, что можно спасти то, чего не было в природе. Тем более что царь носил фамилию Джушашвили, а это значило — русские нашего бьют, как не встать на его защиту! — Господи боже, владыка небесный, помоги грешным рабам твоим, — молятся всевышнему христиане. — Бисмилля р-рахмани р-рахим, — взывают к аллаху мусульмане. — Ин номинус падре, эт фили, эт спиритус санкти, — обращаются к Отцу и Сыну и Святому Духу благочестивые католики. — О мани падмехум, — тревожат сокровище, сидящее на лотосе, верующие в Будду. — Господи-боже, — говорю я. — Отврати от меня помощь и поддержку твою. Сами люди в конце концов ниспровергнут в прах сотворения духовного несовершенства — сонмы богов на земле и на небеси. Сами! Развеют мрак и выйдут из духовного заточения. К свету! К своему совершенству! Если раньше не перебьют, не передушат друг друга во имя своих богов, своих великих вождей, во имя денег, земли, богатства и власти. |
|
|