"Жара в Архангельске-2" - читать интересную книгу автора (Стилл Оливия)

Гл. 3. Синяя птица

Трудно было Оливе в первые дни.

Тяжело было просыпаться по утрам и видеть вокруг себя всё те же стены, те же дома, те же лица, с которыми она, казалось, вот уже и распрощалась навсегда, чтобы уехать, выйти замуж, и начать новую жизнь в другом городе, который стал ей милее и ближе, чем родная Москва, хотя бы потому, что там она всегда была окружена друзьями, и не чувствовала себя как здесь одиноким и серым ничтожеством. Как она рвалась туда! Как дни считала перед отъездом, какие радужные надежды питала, что вот переедет, чтобы навсегда соединиться с любимым и никогда уж более не разлучаться. Рвалась туда Олива ещё и потому, что мучили её в Москве в последнее время страхи, что Салтыков больше не любит её, мучили и подозрения, что он ей не верен, но не могла она прямо спросить у него об этом: боялась оскорбить, боялась, что может поругаться с ним и потерять его. Ещё до Нового года она почувствовала, что он отдаляется от неё; она заметила, что он уж больше не заваливает её, как прежде, любовными смсками, а ограничивается лишь раз в неделю коротким автоматическим посланием: «мелкий, как дела?» или, на худой конец, «мелкий, я тебя люблю». Олива также знала, что гораздо чаще он пишет её подруге Ане, но даже на это она смотрела сквозь пальцы: по её понятиям, глупо было ревновать своего жениха к подруге, ведь всю их компанию друзей — и Аню, и Настю, и Юлю, и Майкла, и Гладиатора, и Флудманизатора, и Дениса с Сантификом, и Кузьку, и Хром Вайта, и братьев Негодяевых, и Пикачу, и Макса Капалина, и даже Райдера с Мочалычем и Немезидой она считала членами их большой семьи, и любила их всех одинаково. «Зачем нам делить что-то между собой, ведь мы — одна семья, — рассуждала Олива, — И нет ничего плохого в том, что мы все дружны и все любим друг друга». Однако Салтыкову, несмотря на то, что и он был любитель больших компаний, эти её рассуждения казались дикими и утопическими. Не раз, бывало, спорил он с Оливой по этому поводу: главным же образом, их стычки на эту тему возникли как раз перед Новым годом. Олива мечтала собрать на Новый год всех-всех друзей, человек двадцать, а то и тридцать. И чтобы их друзья жили с ними, под одной крышей. Этот бзик у Оливы сохранился ещё с детства: своей, кровной семьи с кучей родных братьев и сестёр у неё не было, зато было много дальних родственников в деревне, у которых ей довелось пожить и посмотреть, какие бывают по-настоящему большие и дружные семьи. Маленькая Олива была на вершине счастья, когда вечерами вся семья от мала до велика собиралась за большим столом; это было воплощение её детской мечты об идеальной коммуне. Она мечтала о том, что когда вырастет, у неё обязательно будет такая семья, которую она хочет — большая, весёлая и дружная. Салтыков же, выросший в совсем других условиях, не понимал эти её, как он выражался у неё за спиной, «заёбы».

— Ну объясни мне, в чём смысл собирать у себя дома всякий сброд? — горячился он, разговаривая с Оливой по аське, — Подумай сама, это же абсолютно нерентабельно — приглашать в квартиру тридцать человек! А если они спиздят что-нибудь? Или вообще нам всю квартиру разъебашут — тогда как? А кормить-поить эту ораву тоже я должен? Ты посчитай, посчитай, во сколько это обойдётся!

— Фу, какой ты мелочный! Даже слушать тошно! — отвечала Олива, — Может, ты ещё и ложки будешь пересчитывать после ухода гостей? А может вообще будешь с них за вход деньги требовать? Единоличник хренов…

— Ну и дура же ты! — от души выпалил Салтыков.

— А ты жлоб, единоличник, капиталист херов! Где тебе понять широкую русскую душу — у тебя душа-то вся давным-давно в деньгах увязла! У тебя же одна корысть на уме, немец-перец-колбаса, купил лошадь без хвоста!

Крепко разругались тогда после этого разговора Салтыков с Оливой. Тогда-то он, в бешенстве выкуривая сигарету за сигаретой, впервые серьёзно задумался о том, что отец, наверное, всё-таки прав, и не стоило бы вообще связываться с нею…

— Поражаюсь, до чего может вообще дойти бабья глупость, — жаловался он Мочалычу, — Видал я дур, но такой…

— Ну, положим, ты сам с этой дурой связался, — ухмыльнулся Павля.

— Да я уж жалею, что связался…

— Так кто ж тебе мешает послать её?

— После Нового года и пошлю, — заверил Салтыков.

— А почему не сейчас?

Салтыков ничего не ответил и лишь затянулся сигаретой. Однако проницательный Павля понял, о чём промолчал его приятель.

— Что ж, значит, не мозги в бабах главное. Умная-то баба она сама любому мужику поперёк глотки встанет…

— Павля, ну о чём ты говоришь? Это не тот случай…

— Да нет, как раз тот самый. Ты вон летом тогда отмочил так, что мы все тут ф шоке пацталом валялись. Помню, даже Димас Стасу Кунавичу в армию написал о твоём подвиге…

— А Стас чё ответил?

— Ну чё Стас мог ответить? «Я, говорит, конечно, знал, что у Оливы мозгов маловато, но, выходит, у Салтыкова их ещё меньше…»

— Да уж, Стас за словом в карман не полезет…

— Ты, однако, смотри, — предупредил Павля, — Так ведь доиграешься когда-нибудь.

— Нуу, Павля! Мороза бояться — ссать не ходить. Так что не ссы, Капустин, поебём — отпустим!

И приятели дружно загоготали.

А Олива, конечно же, ничего об этом не знала до поры до времени. После разговора с Мочалычем Салтыков поостыл и тут же помирился с ней. Более того — её мечта о Новом годе странным образом исполнилась точь-в-точь так, как она заказывала, то есть, несмотря на его былые протесты, в их квартире все праздники тусил народ, среди которого, помимо всех друзей Салтыкова и Оливы, была ещё куча тех, кого она впервые видела в своей жизни. Не сразу до неё дошло, за всем этим шумом и гамом, всей этой сутолокой и праздничной суетой, что Салтыков устроил это всё вовсе не для того, чтобы доставить удовольствие своей невесте, а напротив, учитывал это в своих интересах, чтобы поменьше бывать с нею наедине, и чтобы с помощью этой толпы легче было бы избавиться от неё, замутив «под шумок» с Аней. Умом он понимал, что не так-то просто будет избавиться от Оливы, но тем не менее всеми правдами и неправдами оттягивал неприятный разговор с нею. Лишь после празднования Нового года, когда толпа гостей немного схлынула, неизбежный разговор этот поневоле состоялся, но реакция Оливы превзошла все ожидания Салтыкова. Конечно, когда он, «мягко и тактично» указал ей на порог, ей больше ничего не оставалось делать, как собрать свои вещи и уехать, но шок и горе её были так велики, что она не смогла удержать себя в руках и разрыдалась на весь подъезд. Тогда-то Салтыков перетрусил не на шутку и, под влиянием друзей, решил всё-таки замять этот скандал, дабы не навредить своей репутации. Он вернул Оливу в дом, кое-как успокоил её, а сам с помощью двух приятелей составил хитроумный план, целью которого было переждать бурю, а потом под благовидным предлогом «временно» сбагрить Оливу вместе с Аней в Москву. План удался блестяще — Салтыков «забрал свои слова обратно», заверил Оливу, что любит её и женится на ней, но поскольку у него сейчас «временные материальные трудности», попросил у неё немного времени, недели три, чтобы он смог решить все проблемы и подыскать им за это время квартиру по наиболее выгодной цене. Оливе показалась разумной эта мысль, и она вместе с Аней уехала через три дня в Москву. Но прошёл месяц, а Салтыков всё не объявлялся, не звонил, избегал разговоров в аське, ссылаясь на чрезмерную занятость. Конечно, изредка он ещё писал ей смски, но про её переезд в них не было ни слова. Однажды Олива всё-таки набралась храбрости и спросила его по смс, ждёт ли он её.

— Конечно, мелкий, — ответил Салтыков, — Кстати, ты знаешь, я был вчера в Гостином дворе и видел там мою бывшую клаху…

— Кого, Сумятину? — не поняла Олива.

— Нееет! Клаху бывшую — классного руководителя!

— А, ну так бы сразу и сказал, я-то не поняла…

— Хе-хе! Я бы на твоём месте тоже не понял бы! И начал бы ревновать!

— Надеюсь, у меня пока нет оснований для ревности? — пустила булавку Олива.

— Конечно, нету, мелкий! Я тебя люблю! А когда приедешь, я тебя замучаю в объятиях!

И Олива успокоилась, но ненадолго. Ей очень хотелось верить в искренность его слов — но она всеми фибрами души чувствовала фальшь его смсок, она видела, что он врёт ей без зазрения совести и смеётся над её глупой доверчивостью. Она видела у него в контакте на стене недвусмысленные послания от какой-то Лены Фокиной в виде разных там сердечек-граффити, и понимала, что сердечки эти, проколотые стрелой с надписями типа «скуч..» вряд ли стала бы оставлять «просто знакомая», с которой у него ничего не было и нет, но почему-то сознательно обманывала себя. «Этого не может быть, это наверно я сама себя накручиваю… — думала она, лёжа ночами в своей постели, — Но в любом случае, я смогу быть уверенной только тогда, когда приеду». Однако уверенности в чём бы то ни было, в том числе и в завтрашнем дне, у Оливы с каждым днём становилось всё меньше и меньше…

И вот теперь, когда всё рухнуло, когда рассыпался в один миг непрочный карточный домик её призрачного, ускользающего счастья, в один из самых тяжёлых моментов, которые вообще бывают когда-либо в жизни человека, Олива наконец осознала, что надеяться ей больше не на что. Нежелание жить боролось в ней с озлоблением на весь мир и с чертовской жалостью к себе — и жалость эта к себе, пока на смену ей не пришла кипящая ненависть, завладела Оливой полностью. Она снова стала ходить на работу — рассчитывать ей теперь приходилось только на саму себя, но причина была не в этом — ей-то было до фени, на что ей теперь жить, если даже сама жизнь утратила для неё всякий смысл. Но мир, как говорится, не без добрых людей, и даже в таком жестоком городе как Москва нашёлся такой человек — её бывший начальник, который пожалел бледную, убитую горем Оливу и снова взял её к себе на работу. Но Олива больше не была заинтересована в какой бы то ни было работе: работала она спустя рукава, на работу одевалась кой-как, не причёсывалась, ходила лохматая и всё время плакала. Начальник покрикивал на неё, заставлял шевелиться — она встряхивалась, словно очнувшись от оцепенения, и шла выполнять его поручения, но делала это чисто механически, хотя работа помогала ей ненадолго отвлечься от своего горя. Но когда заканчивался рабочий день, а особенно, когда подходили выходные — сердце её сжималось мучительно, она по привычке доставала свой мобильный, смутно надеясь — вдруг всё-таки напишет, а вдруг?.. Но тщетно: телефон по-прежнему молчал в тряпочку, и Олива ещё раз с болью осознавала, что это конец. Всякий раз, по дороге в метро, она плакала навзрыд, не стесняясь толпы людей — впрочем, и толпе было срать на неё. Люди все как один отводили взгляд, утыкались в книги, в газеты — и никто, никто н и р а з у не посочувствовал, не спросил, что случилось, почему она плачет. Задавленные мегаполисом, издёрганные, усталые, загруженные своими проблемами, люди не интересовались чужой бедой — они все думали только о том, как бы побыстрее добраться до дому, поужинать и завалиться спать.

А для Оливы ночи в одинокой постели были самым кошмарным временем суток. Кошмаром были и выходные дни, когда не было работы, а она оставалась наедине со своими мыслями. И всё в памяти до мельчайших подробностей всплывало с той поразительной ясностью и болью, какая бывает, когда трогаешь ещё свежую глубокую рану.

«Три недели назад… Боже мой, неужели это было ещё со мной??? — думала Олива, обливаясь слезами, — Неужели то была я — почти счастливая, уже выбирала одежду, которую я повезу с собой, уже мыслями была там, всем друзьям-подругам щебетала — давайте, родные, встретимся, а то ведь я скоро уеду — и с концами…. Дааа…. Вот тебе и уехала…»

«А как с Дэном в аське мило болтали… Завтра, говорю, на вокзал поеду за билетами, через неделю уж буду у вас. Он обрадовался: приезжай, на каток сходим, на коньках покатаемся… Да уж… Вот и покатались с Дэном на коньках, вот и сходили на каток…»

«А как я болтала с Волковой по телефону о предстоящей свадьбе! Непременно, говорю, белое платье у меня будет, не какое-нибудь там кремовое или бежевое, а именно — белое, ослепительно белое. И фата чтоб. И шлейф длинный, этакого фасона, корсет чтоб открытый, а юбка — пышная, на манер бальных платьев, что в девятнадцатом веке были. И чтоб много-много друзей присутствовали на церемонии, и цветы, цветы… С Гладиатором всё шутили — хочу, говорит, у тебя на свадьбе букет поймать, чтобы первым жениться. Вот тебе и поймал букет…»

«И Максу Капалину говорю — приезжай, в Архе, говорю, непременно встретимся, мы с Салтыковым будем очень рады видеть тебя у нас в гостях…. Скажите пожалуйста, какая семейная идиллия — „у нас в гостях“! Дура я, Господи, какая же я дура набитая! Ничему меня жизнь не учит…»

И Олива вспомнила, как они с Салтыковым на Новый год гостей у себя принимали. Как она гоголем ходила между гостями — дескать, здравствуйте, дорогие гости, угощайтесь, кому ещё салатику подложить? Попробуйте вот «Оливье» с кальмарами, сама готовила… Чайку кому налить? Может, кофейку? В картишки, может, партию сыграем, в шахматишки? Муж, дескать, за пивом пошёл, щас придёт. Не венчаны, не кручены, а уж мужем его называла… Или просто — «мой». Мой-то, дескать, подряд на строительство взял. И ещё гордостью надувалась как мыльный пузырь — мой, не чей-нибудь. А ребята кушали салатики и чипсы и ухмылялись втихомолку. Как будто знали истинное положение дел и смеялись над её простофильным бахвальством.

Горько было Оливе вспоминать все эти подробности, но ещё горше были другие воспоминания, закулисные — отвратительные и грязные воспоминания о сексе с Салтыковым, с единственным мужчиной за всю её жизнь. Олива вспомнила, как безжалостно он выёбывал её во все дыры этой зимой, она кричала от боли, а он, намучив её, распластывал её голой на постели, дрочил над ней, не обращая внимания на её мольбы и слёзы, поливал её грудь спермой, а Олива, сжав зубы, тряслась в истерике, корчась от омерзения и рыдая от боли и унижения. Каждой ночи ждала она со страхом и трепетом перед новой болью, новыми унижениями, и лишь потому что любила Салтыкова больше жизни, позволяла ему вытворять с собой все эти мерзости. Она любила целовать его глаза, смотреть без отрыва на его профиль, она сходила с ума от его запаха, но не могла побороть в себе отвращение к половым органам; её буквально выворачивало наизнанку, когда она видела над собой его хуй, а когда он брал её руку и клал себе на член, Олива с болезненным отвращением отдёргивала руку, как будто она прикасалась к медузе. «Боже, неужели это отвратительное, мерзкое, грязное занятие и есть интимная жизнь?! — с ужасом думала она, — Неужели мне придётся постоянно терпеть эту боль, это унижение, это отвращение?.. Боже, дай мне сил вытерпеть всё это, ведь я люблю его и хочу, чтобы ему было хорошо…» И она всякий раз отдавалась ему, плача от омерзения и боли. На подсознательном уровне она чувствовала, что Салтыков не любит её, что с его стороны это лишь физиологическая потребность, и с большим удовольствием он удовлетворил бы эту потребность в другом месте, но, боясь потерять его и вновь остаться одной, Олива была согласна на всё. И вот он, наиздевавшись над ней вволю и получив от неё всё, что хотел, просто выбросил её, как использованную туалетную бумагу. Случилось то, чего она боялась больше всего — её обманули, предали, унизили. И кто же? Самый любимый, самый близкий человек в мире, единственный, кому она доверилась, взял и всадил ей нож в спину…

Олива встала и, глотая слёзы, села за компьютер. Уж больше не хотелось ей писать в ЖЖ, который она вела аж с 2005 года — ведь теперь больше писать было не о чем, кроме как о своей раздавленной и загубленной жизни. А это ведь никому уже не интересно, кроме неё одной…

«…А занавес давно опущен, и зрительный зал пуст. Финал этого пустого кино был ясен всем уже давно. Всем — кроме актрисы. Хотя она тоже знала. Но тем не менее доигрывала свою никчёмную роль перед пустым залом».

«Вся наша роль — моя лишь роль…

Я проиграла в ней жестоко…

Вся наша боль — моя лишь боль…

Но сколько боли…

Сколько…

Сколько…»

«А может, её уже и нет, боли-то этой? Осталось лишь воспоминание о ней. Да шрамы, которые никогда уже не заживут…»

«…А я просто несчастная женщина, сама себя загнавшая в тупик в погоне за Синей птицей. А её нет, птицы-то этой. Нет, и в природе не существует.

А может, я и есть та самая птица, попавшая в руки жестоких людей. Птица, которую долго мучили, прежде чем уничтожить. Птица, которой сначала оторвали лапы. Потом подрезали крылья. А потом переломили хребет».