"Бес смертный" - читать интересную книгу автора (Рыбин Алексей)Улицы в говне (весна)Я понимал, что еще не стал ни хорошим, ни плохим стукачом. Что для этого нужен опыт работы. И тогда я решил для начала проехаться на метро – посмотреть, что чувствует стукач в подземке. Да и себя проверить: вдруг после такой быстрой ломки моральных устоев во мне что-нибудь изменилось? Вдруг я теперь стану по-другому воспринимать окружающее? Дома это выяснить трудно, дома все звуки знакомы и привычны, я могу и не слышать их, но думать, что слышу. Или наоборот. Когда, например, из говенной «мыльницы» звучит знакомая мне музыка, я ведь слышу те звуки, которые «мыльница» просто по определению не в состоянии воспроизвести. А я их прекрасно воспринимаю – по памяти – и получаю удовольствие. Люди не замечают привычного тиканья часов, не обращают внимания на рев холодильника и треск паркета под ногами. Что уж говорить о таких, доступных только истинному гурману вещах, как тонкое пение оконных стекол при перемене температуры и ровный, мягкий шум, который издают по ночам осыпающиеся невидимой пылью обои? Пока я переживал последние события, пришла весна. Хотелось бы сказать: пришла, откуда не ждали, но это не так. Ждали ее, конечно, и пришла она – ясно откуда и почему. Пришла, следуя так называемым законам природы, неся с собой унылые мысли о неизменности и статичности бытия. Прыщавые рэпперы и недозрелые школьницы, лопаясь от гормонов и идиотской радости, ошалело бродили по улицам с бутылками пива в руках и страшно гоготали, не отрывая от ушей мобильники. Дворники и мусорщики работали без выходных, но улицы все равно были в говне и мелких кучках мусора. Собачье говно зимой припорашивается снегом, и в это время года его не видно. К тому же оно замерзает и перестает выполнять свои основные функции – вонять и пачкать подошвы прохожих. Зимой говно, как многие органические структуры, впадает в спячку. Весной же пробуждается и становится таким же пышным и всем заметным, как СССР в пятидесятые годы. Весна принесла с собой характерные звуки – это если не говорить о всяких капелях и теплых ветерках. Выйдя на улицу, понимающий человек вздрогнет от скрежета синтетических рубашек под зимними куртками – многие граждане по инерции довольно долго не меняют форму одежды с зимней на летнюю и потеют под апрельским солнцем в пуховиках и пальто. Потеют они совсем не так, как потеют зимой – здоровым крепким потом, который тут же схватывается морозцем или всасывается обратно в поры: тело зимой живет, борется с лютой стужей, всякие гнусные процессы идут в нем быстро, и потому зимний пот – бодрый, свежий, одежда от него не скрипит и почти не воняет. Весной же совсем другое дело. Пока я шел по улице, меня сопровождали эти скрипы, шорохи и хлюпанье белья на телах, покрытых весенним авитаминозным потом. В мягком теплом воздухе плавали покашливания, поперхивания, попукивания, шмыганья, кряхтенья, шумы в сердцах и хрипы в бронхах, свист застоявшихся позвоночных дисков, трущихся друг о друга, и гудение челюстных мышц, растягивающих рты в бессмысленных улыбках. В метро все эти звуки спрессовывались стенками вагона, наползали друг на друга и, лишившись естественной реверберации, становились плоскими, как звук дискомузыки из дешевого двухкассетника. Вагон ревел, дребезжал, ухал и выл – так громко, что я через несколько секунд перестал замечать и грохот, и треск. Это я умею делать – переключаться с ненужных мне секторов звуковой палитры на то, что интересно в данный момент, и на означенном интересном сосредоточиваться. Это совсем нетрудно, в общем, такая избирательность доступна каждому, но почти никто этого не делает. Нас, Слушателей, мало. Логично, что нас отслеживают и контролируют – как всякую патологию. С точки зрения государства как живого организма, патологию запускать нельзя: организм может разрушиться. В самом деле, начни я расписывать все прелести настоящего cлушания, сколько народу пойдет за мной как за новым Учителем? А кто тогда будет работать? То-то. Я вот никогда не работал. Только слушал. На самом деле, для человека этого вполне достаточно. Если еще сам он умеет хоть немного звучать – чего же еще надо? Определенно, это совершенно новое состояние. Никогда я не чувствовал себя так, как теперь. Пожалуй, что-то похожее было, когда я впервые в жизни оказался за границей. Вышел из автобуса на Мартинлютер-шстрассе и секунд тридцать думал, что я совершенно свободен и абсолютно защищен. Потом иллюзия пропала: на улице толкались непробиваемые немцы, горланили арабы и плевались болгары, придирчиво разглядывая мостовые – не обронил ли кто-нибудь кошелек или, на худой конец, сигарету. Любой из них мог дать мне по морде или просто зарезать. Вот и иди потом, ищи справедливости. Полиция, суд – это все так. Но я был кто? Я был никто. Ничтожество, атом, элементарная частица. Таких, как я, миллионы. Миллиарды. Миллиарды взаимозаменяемых единиц, интересных государству лишь количественно. Тех, что именуются в литературе «маленькими человеками». Потом я перестал быть «маленьким человеком», но остался совершенно незащищенным, то есть почти все тем же «маленьким». А «маленьких» я не люблю И все эти истории о них, выдуманные писателями позапрошлого века, меня не трогают, а только раздражают. Герои удручают своей беспомощностью и покорностью. Теперь же я, кажется, впервые в жизни был защищен по-настоящему. Защищен Государством. Я стал его членом, его функцией, и оно теперь должно со мной считаться. Я перестал быть цифрой в переписных листах, я стал Частью. В голове крутился последний «Кинг Кримсон» – думаю, кроме как у меня, в городе его еще ни у кого не было. Привез гонец, передал тайком – такие встречи не поощрялись полицией нравов. Меня запросто могли, как они любят говорить, «привлечь». А теперь – хрен с маслом. Не привлекут. Я сам теперь могу кого угодно привлечь. Ну, то есть косвенно, конечно, однако все равно – косвенно, не косвенно – массу неприятностей могу доставить любому. С полицией нравов у нас шутки плохи. В общем, тот же КГБ, что был в незапамятные времена Советской власти, делал похожую работу. Но у КГБ имелись и другие задачи, и работники его на части разрывались, чтобы успеть пересажать врагов народа в самых разных отраслях народного хозяйства. А наша нынешняя полиция – она только нравственность населения блюдет, зато не разбрасывается, занимается исключительно духовной жизнью общества, концентрируется на ней и достигает удивительных результатов. С приходом нового порядка жизнь в стране изменилась быстрее, чем могли предположить самые смелые аналитики-прогнозисты. Прошло всего несколько лет после очередной революции, а люди, кажется, уже забыли о том, как жили до нее. Ну, не то чтобы забыли, просто не вспоминали. Кажется, что такое невозможно, но это только кажется. Причем, в отличие от прежних революций, не было никаких так называемых волн эмиграции. Граница оказалась на замке мгновенно и тихо, никто не объявлял, что-де опускается «железный занавес», что теперь все будет по-другому, и, граждане, готовьтесь сушить сухари. Никто не озвучивал правил поведения при новом порядке. Даже сам этот порядок никак себя не обозначил, он просто СТАЛ, и все. Безымянный – не капитализм, не социализм, не диктатура. Просто – новый порядок. Общество, живущее согласно высоким морально-нравственным установкам. И всё так умело поставили те, кто этот «новый порядок» ввел, что игнорировать эти установки стало не то чтобы невозможно – я вот спокойно игнорировал, – но очень трудно. Неприлично стало их игнорировать, а для наших людей слово «неприлично» куда страшнее и действеннее, чем «нельзя», «противопоказано», «вредно» или – совсем уж никакое слово – «негуманно». Если человек собирался прожить свою жизнь в социуме, если собирался ходить в школу, учиться в институте, устроиться на работу, получать пенсию – ему было не уйти от соблюдения моральных и нравственных законов нового порядка. Тот, кто не следовал новым правилам, тут же выпадал из жизни. Остракизм, бойкот – как угодно можно называть то, чему подвергались отщепенцы, но действовало это безотказно. В считанные месяцы изменилось все – политика, экономика, способы общения и жизненные приоритеты. И жить, как говорили граждане, стало лучше. По крайней мере, я ни от кого – на улице, в метро, в магазинах, – ни от кого больше не слышал жалоб на судьбу или государство. Я тоже не жаловался – меня не трогали, я нигде не работал и жил себе в свое удовольствие. То, что я занимался противозаконными делами, – так я и до революции ими занимался. Привык и к конспирации, и к постоянному вранью. Как выяснилось, это мне только казалось, что я привык и живется мне легко и просто. По-настоящему легко мне стало только сейчас. Поужинать я решил в недавно открывшемся ресторане «Смех да и только». Говорили, что ресторан дорогой и для солидной публики. Ну, еще бы! Солидная публика – это те, кто ходит на грандиозные юмористические шоу Сатирова и Швайна, это принято, это модно, это престижно. Я напевал одну из тысячи своих любимых песен, продвигаясь между столиками, напевал, шевеля губами, почти вслух. Мне было плевать на сидевших вокруг болванов и их безмозглых спутниц. Я был определенно хозяином положения. Я был защищен на все сто. В кармане джинсов лежал мобильный телефон с одной кнопкой – нажму на нее, и через две минуты прибудет подмога. Один раз – помощь, два раза – вызов на разговор, три раза – срочный вызов. Такие штучки делали специально для полиции нравов. Очень удобная вещь. Телефон мог работать и в обычном режиме – для этого нужно было открыть крышку на задней панели, под которой скрывалась привычная клавиатура. Но у меня был и свой аппарат, а этот я решил использовать только по прямому назначению – для сигнала «SOS» или вызова куратора. Народу в зале было очень много, и я даже не знал, что сейчас для меня лучше – расстроиться из-за того, что я не могу сидеть один, или радоваться тому, что мне никто не страшен и сидеть я могу с кем угодно? Мне и раньше был никто не страшен, в рамках разумного, конечно, но теперь, под защитой моего куратора и всей полиции нравов в его лице, я чувствовал себя совершенно исключительным парнем. Возможно, это была реакция на мою долгую маргинальность, меня обслуживали, только когда я показывал деньги, меня пускали в дорогие заведения, только когда я давал на лапу секьюрити или когда этот секьюрити в прошлом был мною бит (и после этого тоже получил на лапу). Девчонка сидела одна – совсем молоденькая, свежак, одета прилично, в длинном сером узком платье, туфли я не видел из-за стола. Лет девятнадцать с виду девчонке. Волосики бесцветные, редкие, глаза серенькие, кость тонкая, рот большой. Судя по закускам, стоявшим перед ней, вполне самостоятельная. Рыба, мясо, фрукты… интересно, что там будет на горячее? Я сел за ее столик, не спрашивая разрешения. Девчонка покосилась, вздохнула и продолжила поедать кусочки холодного мяса – буженину, ветчину, бастурму, балык и что-то еще, что обычно подавалось здесь для затравки. – Буженина свежая? – спросил я у девчонки просто так, чтобы развлечься. – Дерьмо, – ответила она равнодушно, разбудив во мне любопытство. – Слушаю вас, – прогудел официант. – Мне вот все как у девушки, – сказал я. – А на горячее – мяса пожарьте, свинину. Вы не против свинины? – спросил я у соседки. – Да мне-то что? – ответила она, разжевывая порнографически-розовый кусок сала. – Очень хорошо, – сказал я. – Большой такой кусок свинины пожирнее. Хлеб чтобы мягкий был. Если он у вас холодный, разогрейте. Водки бутылку. «Ркацители» есть? Тоже бутылку. Все пока. Я еще к вам обращусь с течением времени. – Заказ принят, – сказал официант и степенно удалился. – И побыстрее, – крикнул я ему вдогонку. – Очень кушать хочется. – Ешьте, если так хочется, – сказала девчонка, пододвинув ко мне тарелку с бастурмой. – Да? – удивился я. – Ну, спасибо. Не откажусь, знаете ли. Девчонка пожала плечами и проглотила кусок копченой осетрины. Я вспомнил мое последнее посещение места общественного питания. Тогда, с Русановым, я не чувствовал себя так свободно, как сейчас. Хотя раньше казалось, что куда уж свободнее. Фронда превыше всего, я шел поперек ханжества правил и целомудрия этикета. Я ел рыбу ножом и птицу руками, я откусывал от целого куска хлеба и не заправлял салфетку за воротник. Я мог заедать красное вино супом и водку шоколадом. При этом я всегда чувствовал грань, за которой эпатаж переходит в неряшливость, и чистил обувь не реже двух раз в день. Бастурма была острой, но не слишком. Она не пылала, подобно закату в диких горах, и не создавала иллюзию, что микроскопические варвары, проникшие ко мне в рот, снимают кожу с моего языка. Я покрутил головой, разыскивая взглядом официанта, а он уже был тут как тут с бутылкой водки. Опытный служивый, сразу понял, с кем имеет дело. Кажется, последний раз так вольготно и весело я чувствовал себя в общественном месте в возрасте лет десяти, когда ходил с мамой в пирожковую. Все окружающие казались добрыми и едва ли не родными, я всем и каждому доверял, все были вежливы и воспитаны. Конечно, мне это только казалось, но какая разница? Мир таков, каким я его вижу. Потом, в зрелые годы, едоки в ресторанах и пассажиры в метро стали почему-то выглядеть грубыми, тупыми жлобами и самыми настоящими извергами. А теперь вот опять подобрели. Или, может быть, кулаки бритоголовых мне совершенно свернули мозги? Сало текло по моему подбородку – мясо, как я и просил, было очень жирным. Хорошее, свежее, как следует прожаренное мясо, не пересушенное, с чесночком и перцем, мягкое, с румяными колобашками оранжевой картошки, с шайбами жареного лука, простецкая, мужественная еда. В дальнем углу зазвучала музыка. В этом ресторане я прежде не бывал, и репертуар, в отличие от «Последнего рубля», был мне неизвестен. Я подозревал, что играют здесь что-нибудь благопристойное, и не ошибся. Невидимый за телами ужинающих граждан лабух затянул на геликоне что-то из Рахманинова. Кто перекладывал фортепианный концерт для бас-геликона, я не знаю, но результат был потрясающим. Я на секунду перестал жевать, боясь подавиться на нижнем «фа», и вдруг услышал нечто, совершенно не гармонирующее с привычным ресторанным безобразием. Девочка, перешедшая к десерту и залепившая рот шоколадным кремом, стала тихо напевать. Ей казалось, что она поет про себя, неслышно для окружающих, и была права. Окружающие действительно не могли ее слышать. Во-первых, слова и мелодия тонули в коричневом креме; во-вторых, пела она очень тихо, не горлом даже, а языком и нёбом. |
||
|