"И снова Испания" - читать интересную книгу автора (Бесси Альва)

4

По плану мы должны были выехать рано утром, на обратном пути переночевать в Таррагоне и вернуться в Барселону. Но планы легко меняются — особенно в Испании, — и выехали мы чуть ли не под вечер.

Вшестером мы втиснулись в старый, очень грязный «мерседес», много месяцев не мытый и не чищенный, за рулем которого сидел молодой человек.

Звали этого молодого человека — Мартин Хьюбер, он был швейцарцем немецкого происхождения и говорил по-английски с англо-немецким акцентом, по-немецки — с швейцарским, по-французски — с испанским, а по-испански — с французским. Актер на маленькие роли, он играл в разных странах Европы, а сейчас участвовал в работе над фильмом Камино, выполняя какие-то неясные обязанности. Почему-то все называли его Пипо, а я стал называть Пипо-Типо.

За время этой поездки все, кроме нас с женой, получили прозвища. Хаиме стал Хаиме Первый-конкистадор. Его продюсер, которого тоже звали Хаиме, — Хаиме Фернандес Сид — стал Хаиме-Сид. Мартита превратилась в Чикиту или Чикиту Банана, то есть в Бананчик, после чего Камино виртуозно запел эту песню хорошо поставленным баритоном, чем нас немало удивил.

К Таррагоне мы подъезжали уже в полной темноте, и поэтому триумфальную арку Бара над древней римской дорогой и, немного дальше, памятник, считающийся гробницей Гнея и Публия Корнелия Сципионов ( хотя, возможно, это и не их гробница), нам пришлось рассматривать с помощью карманных фонариков.

В 218 году до нашей эры Сципионы захватили древний Тарракон, главный город кассатанов — одного из иберийских племен. Затем город (ныне изобилующий римскими развалинами) на время попал в руки карфагенян (которые убили братьев в 212 году до нашей эры). Его брали исторические личности, вроде Августа и Адриана, в 467 году нашей эры его взяли вестготы, в 711 году их изгнали мавры (которые разграбили и сожгли город); они продержались там почти четыреста лет, пока испанцы не выгнали их вон. Город также побывал в руках англичан и французов, но на меня наибольшее впечатление произвели следы римлян — в тот единственный раз, когда я видел этот город в 1938 году, перед переправой через Эбро: я получил двадцатичетырехчасовой отпуск за победу в стрельбе по мишеням.

Я родился в Гарлеме (когда, по словам моей матери, «это был совершенно приличный район»), но меня всегда влекли древние римляне, и, глядя на то, что они оставили, я всегда чувствовал, как у меня захватывает дух.

То же самое, должно быть, испытывал и Камино, потому что вот о чем думает его доктор Фостер, отправившийся с юной Марией в сентиментальное путешествие по местам, которые так много значили для него в молодости:


Голос Дейвида (из-за кадра). Римская арка… Римляне остаются, что бы ни происходило. Как мог я не задумываться об этом тогда?.. Римляне, карфагеняне, финикийцы, египтяне, троянцы… сохранились от них лишь имена и камни… но камни вечны.


Римляне и намеревались остаться навсегда: они чувствовали, что у них есть «обязательства» перед народами, которые они по всем пределам тогдашнего мира покоряли, колонизировали и благодетельствовали постройкой общественных сооружений. Но, глядя на то, что они оставили после себя, мы невольно задумываемся о своем собственном месте в истории — и вспоминаем «Озимандию» Шелли.


Мы въехали в Таррагону почти в полночь и остановились в гостинице на улице, по которой я много раз ходил прежде. (Тогда она называлась улицей Св. Ионна, но теперь и она переименована в улицу Наиглавнейшего. Sic transit…{ {25}}).

Мы отправились поужинать в маленький бар по соседству, и я вспомнил, что, когда в последний раз шел по этой улице, ведущей к береговым обрывам, во всех окнах красовались коряво написанные объявления: «Табака нет», «Продуктов нет». А один явно наделенный фантазией человек — возможно, не без задней мысли — выставил такое объявление: «У меня ничего нет».

В 1938 году и правда всего было мало. Тогда нам подали весьма жалкий обед в жалкой гостинице с пышным названием «Гранд-отель насиональ», однако недостатка в проститутках в опустевшем городе как будто не ощущалось, и все, кроме меня, отправились на поиски соответствующего заведения, а я прогуливался в гордом одиночестве, недоумевая, почему я не могу последовать их примеру.

  А потом мы купались в Средиземном море, голубом, как на всех открытках. Вода была довольно прохладной, а чтобы она достала хотя бы до пояса, приходилось брести чуть ли не четверть мили. На пляже, кроме нас, почти никого не было, купальные кабины стояли пустые, их полосатая парусина выцвела, а мы загорали и чувствовали себя очень странно, потому что вокруг бушевала война.

Двадцать девять лет спустя светила полная луна, и мы с Сильвиан вышли прогуляться по набережной. Я показал ей черневшие вдали развалины римского театра и бань, но у нас не было сил добраться до них.

Вместо этого мы поднялись в город по узким улочкам, где нижняя часть опорных стен была еще римской кладки и можно было погладить огромные необтесанные блоки, поверхность которых все еще была шершавой. Две с лишним тысячи лет спустя после того, как Сципионы приказали их воздвигнуть!

Я вспомнил, что где-то в городе (я не помнил точно где) в такую стену была вделана надгробная плита — стела — какому-то римскому возничему, и стихотворная эпитафия выражала его скорбь, потому что он умер не в цирке, а от лихорадки. Он умер молодым, но его голос все еще звучал.


В тот вечер, в дни войны, когда мы возвращались из Таррагоны к себе в часть, Реус лежал в развалинах. Временный навес разбомбленного кинотеатра предлагал «Новые времена» с Чарли Чаплином. Тогда нам пришлось объехать центр города, но теперь все было расчищено, и мы не стали останавливаться. Мы ехали в пригородную клинику для душевнобольных, где должен происходить один из эпизодов фильма.

По сценарию он исчерпывался двумя-тремя немыми кадрами: доктор Фостер беседует с персоналом клиники: персонал почтительно слушает его; лица больных. Мария отказывается войти в клинику, объясняя, что боится сумасшедших, и Дейвид оставляет ее ждать в машине, которую взял напрокат.

Это был чисто сюжетный прием: Мария случайно находит фотографию тридцатилетней давности, изображающую хозяина таверны Мануэля, ее мать и американского доктора, который обнимает мать за плечи.

Подъезжая к клинике, мы снова заспорили. Я утверждал, что этот эпизод в таком виде лишен всякого смысла — Мария должна пойти в клинику с Дейвидом, должна увидеть, как он разговаривает с врачами и больными, должна заметить, как сердечно и умело обходится он с бедными безумцами. Пусть кадры с лицами сумасшедших носят символический характер — символизирует же кадр закалывания свиньи жестокость, скрытую под внешней безмятежностью испанской жизни.

Перед тем как войти в клинику с Сидом, режиссер обернулся и сказал мне:

 — Так придумайте эпизод-другой, если вам хочется. Хотеть-то мне хотелось, но я не представлял себе, какие эпизоды можно придумать для такого места.

 Пипо-Типо, Бананчик, Сильвиан и я остались у высокой решетчатой ограды под лучами нежаркого осеннего солнца. Мы стояли и разговаривали. Мартита сказала (может быть, под влиянием сценария), что не хочет заходить внутрь, так как тоже боится сумасшедших.

Мы курили и ждали, пока Хаиме и его помощник узнают у главного врача, нельзя ли пустить и нас. За оградой мы заметили обитателей клиники, и как доктор Фостер, мы стали настаивать на том, чтобы их называли не «сумасшедшими», а «больными», и Мартита сказала:

 — О'кей (по-английски), enfermos. Es igual{ {26}}.

Больные смотрели на нас сквозь решетку. Они стояли кучкой, держа в руках лопаты и другие орудия. Одеты они были плохо даже для батраков. Это нас удивило, так как, по словам наших спутников, клиника была частная, а в Испании стать пациентом частной клиники для душевнобольных можно, только если у ваших родственников есть деньги.

Чуть ли не час спустя сторож отпер ворота, и эти люди немедленно бросились к нам, а вернее, ко мне.

Они гримасничали, их лица подергивались от тика, и все они кричали:

 — Сигареты… табак… сигары…

Тут я допустил ошибку. Я дал пачку одному из них, думая, что он поделится с остальными, но они бросились на него, стараясь отобрать сигареты. Он вырвался и, совсем как нормальный человек, вернул пачку мне.

Один из них бормотал что-то неразборчивое, но, едва я начал раздавать каждому по сигарете, они моментально успокоились, попросили огня и, вполне довольные, отправились на виноградник, видневшийся в отдалении, где, по-видимому, они работали без всякого присмотра.

Мартита, спрятавшаяся было за автомобилем, вернулась к нам, а я спросил жену, поняла ли она, что бормотал тот больной.

 — Да, — ответила она и продолжала по-испански: — Он говорил: «Красные идут… красные идут… они идут, чтобы покончить со мной, а потом и с вами».

 — Быть того не может! — воскликнул я, а она сказала: — Да-да.

 Потом появились Хаиме Первый вместе с другим Хаиме, и нам всем разрешили войти.

  Если вам никогда не доводилось посещать подобных заведений, то вы с большим удивлением убедитесь, что все больные, за исключением буйных или находящихся в крайней стадии депрессии, выглядят такими же нормальными, как их врачи. Так и в наших федеральных тюрьмах заключенные кажутся куда более уравновешенными и спокойными, чем надзиратели.

Главный врач клиники, почему-то одетый в белый халат, был очень любезен, но говорил без умолку. Невозможно было ни задать вопрос, ни даже вставить хотя бы слово.

Он повел нас смотреть клинику. Мы побывали в прачечной, где женщины стирали белье. Они смотрели на нас и улыбались. Мы заглянули в строение, которое смахивало на сарай, но оказалось вполне приличным театром, и побывали в общей палате, где в кровати лежала только одна древняя старуха. Мы увидели кухню и столовую, очень чистые, хотя и отнюдь не ультрасовременные, и осмотрели отдельные палаты, обставленные по-спартански, как тюремные камеры.

Маленький доктор говорил не умолкая, и Сильвиан шепнула мне:

 — Ему до смерти хочется сняться в кино.

Он вызвал в приемный покой двух пациентов, чтобы мы могли поговорить с ними отдельно. Нас сопровождала медицинская сестра в форме, она отпирала каждую дверь, к которой мы подходили, а затем запирала ее. Однако большинство персонала составляли монахини, и в отдельных комнатах над узкой кроватью висело распятие.

Первая больная, которую показал нам доктор, была молоденькая девушка лет двадцати трех с тяжелой шизофренией. Лицо у нее было миловидное, без всякой косметики, и она казалась очень оживленной. Вопросы доктора и Хаиме нисколько ее не смущали, она вела себя непринужденно и выглядела вполне счастливой.

Единственным явным симптомом была полная бессмыслица того, что она говорила весело и спокойно. Совершенно необразованная, она безмятежно претендовала на высокую интеллектуальность, впрочем, одно другого не исключает. Но затем она призналась нам, что знает больше всех остальных людей, видит и слышит то, что другим недоступно. Однако она не объяснила, что же она видит и слышит, а мы не стали спрашивать, и она ушла такая же радостная, как и пришла.

Вторая больная оказалась совсем другой. Она была довольно пожилой — лет примерно пятидесяти пяти, — но выглядела семидесятилетней старухой. Седые волосы были коротко подстрижены, и доктор объяснил нам, что хотя она из состоятельной семьи, но в клинику поступила невероятно грязной, одетой в лохмотья и вшивой.

Она сидела на стуле с прямой спинкой и сначала не отвечала ни на один вопрос. Она совершенно не осознавала себя (или совершенно замкнулась в себе) и даже не замечала, что у нее течет из носа.

Доктор снова и снова спрашивал ее, кто она такая. Она молчала.

 — Ну же! — повторил он, — вы знаете, кто вы? Так почему вы не отвечаете нам?

 — Я ничто, — наконец твердо ответила женщина.

 — Это неправда, — мягко сказал доктор. — Вы человек, как и мы все. Это неправда, что вы ничто.

 — Я ничто! — крикнула она. — Я женщина! — Эти слова она словно выплюнула, глядя в пол. — Но для тебя я ничто!

Если вспомнить, сколько веков женщины оставались на положении домашнего скота, такое психическое расстройство вряд ли можно считать типично испанским. «Я женщина. Но для тебя я ничто!» Несомненно, при Республике оно должно было встречаться реже, чем до или после. Однако, поразмыслив, я решил, что болезнь все еще носит эпидемический характер.

Однако, подумал я, существуют и специфические испанские мании. Например, антикоммунизм (особенно в верхах) или религиозная мания, породившая насмешливую кличку «беата» (блаженная), обозначающую тех несчастных женщин, которые ходят в церковь по нескольку раз на день.

В автобиографии Констансии де ла Мора, озаглавленной «Вместо роскоши», есть поразительное описание той жестокой борьбы, которую в первые дни войны приходилось выдерживать женщинам, ухаживавшим за сиротами, когда они пытались снять с них грязные лохмотья и вымыть их. Монахини, на попечении которых прежде находились эти девочки, бежали от «красных», бросив детей на произвол судьбы.

«Для своей первой попытки я выбрала очаровательную черноволосую девчушку с огромными черными глазами, — пишет Констансия де ла Мора. — Я расстегнула грязный черный фланелевый фартук Энрикетты, стянула с нее рваные башмаки и грубые черные чулки. И тут началось. Едва я попыталась расстегнуть ее заскорузлую от грязи рубашонку, как девочка принялась отчаянно вырываться, выкрикивая что-то невнятное (она шепелявила). Наконец я разобрала:

 — Это грех против целомудрия! — всхлипывала она. Энрикетте было всего четыре года».

(«В Барселоне публичных женщин больше, чем…» — сказал Хаиме.)