"Люди в бою" - читать интересную книгу автора (Бесси Альва)

9

(4 — 19 августа)

Всю ночь стоит крик, царит неразбериха. Вскоре после наступления темноты артобстрел прекращается — ночью артиллерии стрелять трудно: ей не обойтись без корректировщиков либо на высоких холмах, либо в воздухе; к тому же каждый заряд отличается от другого хоть на миллиграмм и с каждым залпом орудие все глубже оседает в землю. Бойцы кричат, разыскивают свои роты, окликают товарищей, натыкаются в темноте друг на друга, на камни, на ветки. «Первая рота, назад, вверх по холму!» — кричим мы с Арчи, хватаем за руки едва различимые в темноте фигуры, спрашиваем: «Первая рота?» — и, если это наши, посылаем их на поросший деревьями гребень холма. Многих так и не удается обнаружить, но за час на крутом подъеме все же собирается порядком бойцов, и тут снова появляется Аарон. На нашем склоне темно хоть глаз выколи, но отсюда видно, как пылают дома на горе вдали, подожженные бомбежкой и артналетом. Обстрел продолжается всю ночь, почти без передышки, слышен грохот орудий и минометов — уснуть невозможно.

В три часа утра привозят еду: кофе, ветчину, сардины и помидоры, бойцы препираются: «Я первый в очереди». — «Проваливай назад!» — «Когда нам наконец дадут поесть?» — «Господи, мы же сегодня вообще не ели. Эй, Лопоф, наведи в этом бардаке хоть какой-нибудь порядок!» Нервы у всех натянуты до предела; еще чуть-чуть, и не миновать стычки; люди толкаются, отпихивают, поносят друг друга, каптенармус Матиас Лара тщетно уговаривает всех и каждого: «Hay que formar una cola, camaradas»[150] Бойцы кричат: «Cola! Cola!» «А ну-ка потише: вы на передовой! — говорит Аарон. — Забирайте свою жратву — и марш по местам!»

Мы лежим, прижавшись друг к другу, — Аарон, Дик, Арчи, Кёртис и остальные, пытаемся поспать; по нам ступают чьи-то ноги, а мы думаем о том, что принесет с собой рассвет. Рассвет приносит приказ вернуться на холм, где мы стояли в резерве, и почту…

* * *

Дорогие мои «пишу я»!

Не знаю, дойдет ли до вас это письмо; при первой возможности напишу опять, но вот уже девять (?) дней мы в боях и почта, естественно, работает нерегулярно. Пока я цел и невредим. Позавчера нас отвели с передовой в резерв. Вчера мы снова вернулись на передовую, по нам целый день били их минометы, пулеметы, винтовки и артиллерия. Сегодня нас снова отвели в резерв. Время проходит быстро, я то теряю счет дням, то, наоборот, добавляю дни, которых не было; в свободное время, а его практически нет, пытаюсь вести дневник.

Сегодня утром впервые не то за пять, не то за шесть недель пришла почта, но от вас опять ничего, только через Джерри и Саймона в первый раз за этот месяц я узнал (хоть так) что-то о тебе и детях и был, понятно, страшно рад услышать, что у вас все в порядке и вы смогли поехать на взморье. Но почему вы не пишете?

Вчерашний бой — самый тяжелый из всех, в каких мне довелось побывать. Мы стояли в глубоком ущелье, между двумя холмами, ожидая приказа выступать. Ожесточенный бой, который шел впереди, задерживал нас, и мы весь день изнывали от жары и жажды. Однако едва сгустились сумерки, как их артиллерия нащупала нас и обрушила на нас мощный заградительный огонь; не могу передать, как это было страшно. Ребята вели себя выше всяких похвал — а ведь для большинства это был их первый бой, впрочем, нам ничего другого не оставалось, как вжаться в землю и надеяться, что пронесет. От этого ада нигде не скроешься; у меня нет слов, чтобы его описать.

Что я могу добавить — только то, что думаю о вас, ребятки, днем и ночью, что люблю вас всех и что моя любовь умрет только со мной; что воспоминания о вас, которые я ношу в памяти и сердце, поддерживают меня в худшие и (как это ни парадоксально) в самые возвышенные минуты жизни. Я верю в то, что моя решимость выжить поможет мне одолеть нынешние опасности и вернет мне вас, когда настанет время снова жить (а не только цепляться за жизнь): ведь я хочу выжить прежде всего ради вас…

Куда нас отправят — на отдых (настоящий отдых), в резерв или в бой? Мы проводим этот день на склоне холма, то и дело объявляют воздушную тревогу, мы вконец издергались, коротаем время в разговорах о том, что ждет нас в ближайшем будущем. Ходят слухи, что ночью мы выступаем, что дивизию собирают в одно место, что нас, возможно, отправят на отдых. В час ночи опять приносят еду: кофе с испанским коньяком для обогрева, консервированную солонину, сардины. А в два тридцать нас перебрасывают на холм, километрах в трех от Корберы. Рассвет встречает нас жужжанием, гулом самолетов, мы прячемся от них, роем в твердой, спекшейся земле неглубокие укрытия, пытаемся затаиться за скалами, кустами, деревьями, дрожим, что самолеты вот-вот нас обнаружат и скинут на нас бомбы. (Кёртис забился под выступ скалы и не вылезает оттуда.)

Оказалось, что ни Гандеса, ни Вильяльба так и не взяты, хотя нам наконец удалось овладеть холмом, от которого нас трижды отбрасывали. Испанские quintos[151] первый раз участвуют в серьезном бою и, за немногими исключениями, проявляют себя очень плохо. Интернационалисты — как бойцы, так и командиры — делают все возможное: они поднимаются в атаку, чтобы показать пример молодежи (и не только для этого), но испанские парнишки не следуют их примеру, они боятся идти в бой под огнем, на них не действуют ни уговоры, ни брань, ни пинки, ни угрозы расстрела (двоих и впрямь расстреливают). Мы не сомневаемся, что нас держат в резерве прежде всего из-за них, хотя и в резерве, нам все равно пришлось порядком повоевать. Перспективы у нас малоутешительные: каждый день не только отдаляет нас от Гандесы с ее разветвленными коммуникациями, где размещена итальянская база, но и дает противнику время для переброски солдат и боеприпасов — где бы они ни находились. Мы куда больше боимся их техники, чем их пехоты: солдаты у них никуда не годные — они не хотят воевать.

(Перед переправой через Эбро Эд Рольф сказал мне: «Это последняя операция, в которой ты участвуешь». Больше он ничего не хотел говорить, намекал только, что его просили порекомендовать человека, годного для журналистской работы, и что, учтя мой «опыт и способности», остановились на мне. «После этой операции, — сказал он, — нас с тобой отсюда переведут». Он не объяснил, ни куда нас переведут, ни чем мы будем заниматься, сказал только: «Вот увидишь!» Но я не очень-то верю в его предсказания, потому что сам несколько месяцев назад тоже предрекал: «У меня предчувствие, что ты уедешь из Испании до первого июля», — говорил я. Уж очень мне хотелось его подбодрить.)

В час ночи мы выступаем (боишься за свою жизнь, думаю я); светит луна; чтобы наши тени не выдали нас, мы тянемся двумя шеренгами под деревьями по обочинам дороги, проходим через разрушенные налетами предместья Корберы, шагаем по шоссе. Потом забираем влево, в длинное извилистое ущелье, проходим километров пять и в трех километрах от Гандесы сменяем два батальона XI бригады, которые стоят здесь. (Да, конечно, ты боишься за свою жизнь, но, по правде говоря, ты уже научился всему, чему мог научиться; по правде говоря, солдат из тебя никудышный, ты не способен вести за собой людей, твой вклад в общее дело ничтожен, тебе пора отсюда сматываться, а ведь, по правде говоря, ты просто дрожишь за свою жизнь.) Остаток ночи уходит на то, чтобы ознакомиться с местностью, расположить взводы и отделения по окопам, а командный пункт роты в блиндаже, неподалеку от них.

— Ну и ну! — говорит Аарон. — Такого нарочно не придумаешь! Окопы всего в два фута глубиной. В них не влезть и из них не вылезть так, чтобы тебя не засекли, а здесь нет ни лопат, ни кирок, чтобы окопаться получше. Значит, бойцы смогут выходить за едой только по одному, да и то в темноте. Чтоб им пусто было! — ругается Аарон. — Видно, им не дорога жизнь их бойцов!

Блиндаж вырыт в террасе в четыре фута высотой, очертаниями он напоминает пышку, разрезанную пополам. У него два входа, и Кёртис сразу же устраивается в одном из них вместе с Харолдом Ли, нашим новым (и косоглазым) фельдшером.

— Выметайся отсюда, — говорит Аарон. — Тут и без тебя тесно.

— Куда я пойду? — ноет писарь.

— Возьми лопату и выкопай себе окоп.

— Лопат нет.

— Проваливай отсюда, — говорит Аарон, и мы укладываемся спать в этой полукруглой норе; ждем рассвета.

— Укрыться тут негде, — говорит Аарон, — окопы никудышные, инструмента нет.

Когда к нам вселяется телефонист вместе со своим телефоном, в блиндаже и вовсе не пошевельнуться. Но мы все равно засыпаем.

Розовоперстая заря прекрасна — по небу плывут жемчужно-серые чуть рдеющие облака. Заря прекрасна — по небу плывет эскадрилья, двенадцать самолетов летят к реке — они бомбят ее каждый день, и весь день напролет: разрушают наши мосты, мешают подтягивать резервы. Земля изрыта воронками от мин, усыпана минными осколками; предполагается, что мы простоим здесь недолго — скоро нас сменят. Мы должны находиться в обороне, затаиться, стрелять, только если на нас нападут. Так мы и делаем. Дивизию все еще стягивают в одно место, но для чего — отвести на отдых или бросить в атаку — мы не знаем. Мы затаились: бойцы лежат плашмя под палящим солнцем в неглубоких окопах, вырытых посреди виноградника, мы сидим в блиндаже; нас забрасывают минами. (Кёртис по-прежнему тут.)

Наше наступление, по-видимому, остановили; говорят, что мы мало помогли Леванту: чтобы укрепить Гандесу, Франко перебросил войска не из Леванта, а из сектора Балагер — Лерида. (Ну конечно, ты думаешь, что тебе пора отсюда смываться, писать — вот чем тебе надо заниматься. Литература тоже оружие. Но что такое писательский труд — работа более высокого класса или просто другая работа? Кто воюет и бежит, для сраженья будет жить. А может быть, так: и воюет даже тот, кто сейчас оставит фронт. Но Эд, который собирается с минуты на минуту уехать в Барселону — сейчас он в леске, в полукилометре за нами, где находится штаб батальона, — не может мне ничего сообщить. Он не знает, когда поедет в Барселону, не знает, когда вернется назад. Он не говорит, что будет делать там.)

Падает несколько снарядов — перелет, противник нащупывает каменный домик позади нас, где находится штаб батальона; падает несколько мин, одна не взрывается; испанский парнишка несется к нам с миной в руках, Аарон останавливает его на бегу, велит осторожно отнести мину подальше. Мы находим липкий глиняный горшок с медом — по нему ползают мухи. Мед съедаем, он сладкий, в нашем рационе так не хватает сахара, что мы мечтаем о нем днем и ночью. Бойцы поодиночке приходят за едой, потом возвращаются в окопы. Весь день то появляются, то исчезают фашистские самолеты, но они не обращают на нас никакого внимания. Говорят, что ночью нас сменят и мы отойдем в тыл на отдых и переформировку. Это очередная параша: приходит ночь, а мы сидим все тут же, к нам присылают сто zapadores[152], чтобы отрыть для нас окопы поглубже; сидим мы тут и на следующее утро, составляем список — кого наградить, кого повысить в чине. Я иду через виноградник к штабу батальона, с верхнего этажа дома доносится смех. Время от времени падают случайные снаряды — и все мимо. Наверху Вулф, Уотт, Рольф и прочие режутся в покер вместе с вестовыми, которые принесли им из Корберы хорошее вино. Эд всех обыгрывает, лишний раз доказывая, что у интеллигента есть известные преимущества перед другими, даже в армии; все они навеселе.

— Vino bueno! — кричит Вулф своему ординарцу. — Mas, chico, mas y mas![153]

Я немного болтаюсь в штабе. (У Эда нет никаких новостей.) И я толкую с Луком Хинманом — он рассказывает мне, как создавал профсоюзы рабочих консервной промышленности в Калифорнии. Он похудел, осунулся, но его красиво очерченный рот, как всегда, твердо сжат, голубые глаза смотрят уверенно. Потом я возвращаюсь в свой блиндаж, где Аарон все еще спит беспробудным сном и где песок сыплется тебе на голову, в глаза, в носки, в еду, в питье, скрипит на зубах. Снаружи раздается крик, мы выбегаем из блиндажа; штабные орут, указывают куда-то пальцами, мечутся, как куры с отрубленными головами. Мы смотрим, куда они тычут. Охваченный огнем самолет падает вниз, бойцы пляшут от восторга. «Fascista! — кричат они. — Criminales! Una trimotore, una negra!»[154] Не знаю, откуда они взяли, что это фашистский самолет, да еще трехмоторный. Это мог быть и наш, но зрелище и впрямь красивое — огненное грушевидное облако, прорезая голубое небо, медленно опускается на землю. Фашистский это самолет или нет, я все равно отождествляю себя с его летчиком: я горю вместе с ним, пока он силится отстегнуть привязные ремни, пытается выброситься, хотя не исключено, что он давно уже мертв: белый цветок парашюта так и не раскрылся, и самолет исчез за холмами.

В полдень нас сменяет 27-я дивизия, мы настолько рады выбраться из этой дыры, где в общем-то так ничего и не произошло, что отмахиваем бегом чуть не все пять километров по оврагу до шоссе Гандеса — Корбера. На шоссе мы перестраиваемся и идем к Мора-де-Эбро — там, за пятнадцать километров от фронта, мы станем на отдых. Корберу мы пересекаем при свете луны, когда мы подходим к предместьям, нам в нос внезапно шибает трупным запахом. От города ничего не осталось: через полчаса после того, как наши части, заняв его, ушли на Гандесу, налетели фашисты и разрушили город дотла. В этот день они возвращались ежечасно, бомбежки, ровняя город с землей, следовали одна за другой. Хотя в Корбере не расквартированы войска, нет складов оружия, но через нее проходило шоссе — сейчас его загромождают развалины. Когда мы идем через город, не слышно ни звука, только шарканье наших ботинок по разбитой мостовой; от разлагающихся тел женщин, стариков и детей, все еще погребенных под развалинами, по пустынным, залитым луной улицам разносится сладковатый смрад; остовы домов отбрасывают на дорогу причудливые тени. Мы молча проходим через город: что тут можно сказать?

* * *

Мы лежим посреди большой оливковой плантации, раскинувшейся на широких террасах, по краям ее окаймляют невысокие холмы, где мы расставляем наблюдателей — они должны предупредить нас о приближении самолетов. Но что толку предупреждать, если фашисты прилетают и улетают весь день, и с каждым часом их становится все больше. Летят звеньями — пять, пятнадцать, двадцать один бомбардировщик враз — «савойи», «юнкерсы», а над ними, сопровождая их, летят истребители. Они летят к реке и от реки, снуют туда-сюда, мы, лежа на террасах, ощущаем, как гулко вздрагивает земля, видим столбы черного дыма на берегу. Не проходит и нескольких дней, как они выслеживают нас: грузовики, подвозящие еду, и цистерны оставляют отчетливые отпечатки шин на белесой от пыли земле, к тому же бойцы, забывая об осторожности, то и дело вылезают из укрытий. Выспавшись, они слоняются взад-вперед, навещают приятелей в соседних ротах и батальонах XV бригады, то и дело бегают в узкие, как щели, сортиры, вырытые на склонах, — мы все до одного страдаем поносом.

Прибывает пополнение — сто пятьдесят человек, двадцать пять из них американцы. Джо Норт, корреспондент «Дейли уоркер», приезжает в отличном матфордовском «седане» вместе с Луисом, тоже корреспондентом, у обоих есть с собой сигареты. «Держи, — говорит Луис, стоя перед группой бойцов. — Это тебе, это тебе, а это тебе». С приездом Джо неясные намеки Рольфа обретают некоторую определенность. Что касается писательской работы, тут возможен один из двух вариантов: или я стану фронтовым корреспондентом «Добровольца свободы» вместо Эда Рольфа, который заменит Джо, или нам обоим подыщут работу в Барселоне в министерстве пропаганды. Все решит поездка, которая в скором времени предстоит Эду, но он, похоже, пока никуда не собирается. Бег наперегонки со временем — вот что такое наши поиски писательской работы: ведь нас, того и гляди, опять пошлют в бой!

Норт и Луис нас покидают, а самолеты остаются при нас. «Хуже места для отдыха не подобрать», — говорят ребята: они лежат под деревьями, делая вид, будто не замечают гула самолетов, неспешно проплывающих над нами клин за клином. Мы теперь знаем, когда самолеты собираются бросать бомбы: если они хотят попасть в цель, они должны лететь под углом шестьдесят — семьдесят градусов к горизонту. Мы следим за ними и, когда один клин проходит опасную точку, вздыхаем с облегчением и ждем следующего. Они прилетают, весь день они прилетают и улетают, кружатся над нашими головами; из них, клубясь, вылетают клочковатые белые хвосты. «Это сигнал, — говорят ребята, когда видят эти хвосты впервые. — Теперь жди беды». Оказывается, фашисты кидают листовки: когда через несколько минут листовки наконец опускаются на землю, бойцы, поддавшись любопытству, бегут их подбирать:

Переходите к нам «призывает листовка» вместе с офицерами или без них. Если вы сдадитесь в плен, вам ничего не грозит; в противном случае — вы погибнете: все ваши мосты разрушены.

Ребята смеются, говорят:

— Смотри-ка, листовки-то штрейкбрехеры набирали — на них нет печати профсоюза.

Стоит ли умирать, если война все равно проиграна? Выкиньте белый флаг, переходите к нам. Не бойтесь, вам гарантируют полную безопасность. Вас хорошо примут, вы будете жить в мире и достатке, наслаждаться изобилием, покоем, справедливостью и свободой.

— Напечатано из рук вон плохо, — говорит Дик: он знает, что говорит, раньше он был типографским рабочим.

— Пригодится для подтирки, — говорят ребята. — А то мы извели всю «Дейли».

Во франкистской Испании «говорится в листовке» царит справедливость, здесь — изобилие, мир, свобода. Здесь нет голода. Нет гонений. Нет ненависти. Переходите к нам, к своим братьям. Переходите линию фронта.

Текст немыслимо трогателен, крайне наивен и довольно жалок, однако нужного воздействия листовки не оказывают. За всю долгую операцию Эбро к Франко перебежали всего несколько человек.

— Похлопочи за меня перед Франко, Эд, — говорю я. — Пусть возьмет меня к себе на работу: у него из рук вон плохие пропагандисты.

— А Карни чем плох? — говорит Эд. — Он на Франко работает не за страх, а за совесть…

* * *

…Мы донельзя грязны, по нам ползают вши — и нам обещаны баня и чистая одежда. Одежду действительно привозят; с баней хуже: из душевой установки валит черный дым. И вот как-то ночью нас сажают в грузовики, мы катим по шоссе к Эбро и въезжаем в Мору. С апреля Мора сильно изменилась. Несмотря на ежедневные бомбежки, превратившие процветающий промышленный город в руины, в нем осталось немало жителей — эти люди не захотели покинуть свои дома, для них даже смерть предпочтительней переезда. Понять их трудно, но можно. (В основном это старики.) По обеим сторонам улиц зияют провалы, у многих домов взрывами целиком снесены стены, и лунный свет освещает комнаты, где еще стоит на своих местах мебель; мы минуем город с его руинами, едем к реке. В руинах, напоминающих театральные декорации, есть что-то неприличное.

Вода в реке теплая, только течение очень быстрое. Мы постепенно привыкаем к Эбро: мы дважды переправлялись через него, а теперь еще и купаемся в нем. Ребята хохочут, кричат, плещут друг на друга водой, резвятся, как дети, становятся в неглубоких местах на руки. Они ныряют на дно за камешками, плавают под водой, щиплют друг друга за зады, проплывают друг у друга между ног, как дельфины. На дальнем берегу порой мелькнет свет фар — это грузовики везут к реке оружие, боеприпасы: их перевозят только по ночам. Нам не хочется выходить из воды, переодеваться в чистую одежду, которая ждет нас на берегу. Мы отмылись дочиста, но вшам холодная вода нипочем. После купания ты кум королю, чувствуешь себя чистым, обновленным, отдохнувшим, свежим в выстиранной, хотя и потрепанной одежде. Нас отвозят обратно в лагерь; в эту ночь мы спим беспробудным сном.

Однако, если прежде мы боялись, что нашей передышке скоро конец и нас отправят на фронт, теперь нами владеет тревога иного — хотя и не совсем иного — рода. Мы знаем, что каждый прошедший день приближает нас к фронту; каждый прожитый час укорачивает данную нам передышку, ребят это пугает, и, стыдясь своих опасений, они наперебой уверяют, что хотят на фронт. И днем и ночью, ни на минуту не смолкая, грохочет артиллерия. «Что угодно, только не это нудное ожидание», — говорят ребята. Поэтому мы — за исключением нескольких человек — не слишком налегаем на работу, без особого энтузиазма роем круговые окопы около стволов деревьев, чтобы было куда спрятаться на случай бомбежки. Мы беспечно оставляем на виду всякие белые предметы: консервные банки, бутылки, светлые одеяла, рваные газеты, мы ходим по открытой местности, прямо над нашими головами проносятся самолеты, а нам хоть бы хны; обезумевший от ужаса товарищ кричит: ложись, если тебе не дорога твоя жизнь, мне моя дорога — а мы ноль внимания.

К нам снова приезжает Джо Норт, на этот раз он привозит с собой Эрнста Толлера, эмигрировавшего из Германии драматурга, и молодого человека по имени Дэниел Рузвельт; Рузвельт говорит, что он корреспондент газеты «Бруклин дейли игл», где я прежде работал. Вернее сказать, он согласился посылать туда статьи из Испании, которые газета опубликует, если сочтет нужным, но пока он еще ничего для них не написал, к тому же на днях он возвращается в Париж. Невозмутимый, крепко сбитый Толлер расхаживает среди бойцов, разговаривает с ними, расспрашивает, как нас кормят, хватает ли нам курева. Когда появляются фашистские самолеты, все прячутся, один Толлер остается стоять, следит за самолетами в театральный бинокль. «Что это за болван торчит там на самом виду?» — раздается крик, но Толлер продолжает стоять как ни в чем не бывало и, пристраивая бинокль поудобнее, приговаривает: «Да, у нас в первую мировую войну самолетов было меньше».

Все определилось: Джо Норт возвратится на родину, его место корреспондента «Дейли уоркер» займет Эд Рольф, я займу место Эда. Теперь остается только выяснить, когда это произойдет. «Когда я вернусь из Барселоны», — говорит Эд. Я со дня на день жду, что мое назначение официально подтвердится, но мне никто ничего не говорит: все хранится в строжайшей тайне. Я слоняюсь из роты в роту, от нечего делать пытаюсь вылечиться от вконец измучившей меня чесотки (я наверняка подцепил ее от Аарона), являюсь в санчасть к доктору Саймону, который дает мне два растирания: одно из них щиплет кожу, другое воняет — но проку нет ни от одного. «Бесси, — говорит мне наш рассеянный эскулап. — Вылечишь ты чесотку или нет, какая разница? Тебя все равно укокошат, так что зря стараешься — никто на тебя не посмотрит, никто не скажет: «Ай-яй-яй, какой ужас, смотрите, у него чесотка!» Странный он парень, этот медицинский студент, выполняющий у нас обязанности врача; благодаря своей рассеянности и невнимательности он ходит у нас в отчаянных храбрецах. Он прет в самое пекло, спокойно и не спеша работает под сильным огнем. Ребята вечно спорят, чем объясняется его храбрость — силой воли или тем, что он ничего вокруг себя не замечает, что он, мол, из тех, кто мок бы под дождем, а в дом зайти не догадался.

— Опять взялся за старые штучки, как я погляжу, — говорит Аарон, когда я отдаю ему сигарету, которую выцыганил у Норта.

— Что бы ты делал без меня?

— Уж как-нибудь перебился бы, — говорит он. — А что твой дружок Норт тебе сказал?

Я говорю, что наше наступление, по всей видимости, помогло ослабить натиск на Левант, что оно подняло дух наших партизан за линией фронта, что оно деморализовало франкистские тылы, что оно способствовало переменам в международной обстановке: в Англии широкие круги общественности хотят заставить Чемберлена пересмотреть его испанскую политику; говорят, что правительству Даладье надоели постоянные уступки Англии Гитлеру и Муссолини и оно снова неофициально открыло французскую границу. Наше наступление воодушевило широкие круги людей, сочувствующих Испанской республике, во всем мире, и они пытаются повлиять на свои правительства, убедить их прийти на помощь Испании. Порядочных людей нельзя обмануть.

— Так-то оно так, — говорит Аарон. — А ты читал испанские газеты: япошки совершают набеги на советскую территорию; лорд Ренсимен[155] в Праге, а мистер Чемберлен готов продать чехов с потрохами, помяни мое слово. Гитлер призвал в армию чуть не полтора миллиона человек…

Милый папка «начинается письмо»! Дейвид просит обнять тебя крепко-крепко. Вчера мы ходили на пляж в Рийс-парк. Мама купила две пары тапочек — одни мне, другие Дейву.

Когда вернешься домой, ты нам купишь много-много мороженого у Эди, и мы все наедимся до отвала.

Крепко обнимаю тебя. Ты бродяга! Бродяга! Бродяга!

Дэн

— Мой старший сын пишет, что я бродяга.

— Видно, будет поумней своего папаши, — говорит Аарон. — Поскорее бы тебя взяли на место Рольфа; пора мне от тебя отдохнуть, пусть теперь с тобой Вулф мучается.

— Знаешь, о чем я сейчас мечтаю? — говорю я.

— О чем?

— О бифштексе под грибным соусом.

— А к нему бы гарнир из цветной капусты, — говорит Аарон.

— И бутылочку «Шатонёф-дю-Пап».

— А на десерт блинчики с вареньем.

— А потом хлебнуть коньячку, желательно «Курвуазье», и чтобы его подали в большом, тонкого стекла бокале.

— А потом горячую ванну.

— С ароматическими солями, а в ванне покурить в свое удовольствие.

— И бабу.

— Две бабы.

— Две, да погорячей. Куда подевался этот стервец Кёртис? — спрашивает он.

— Ты что, хочешь послать его за бабами? Мне пусть добудет рыжую.

— Нет, хочу, чтобы он перевел вот эту бумажку: похоже, это приказ.

Кёртис забился в окоп, глубже которого нет в расположении батальона, и отказывается выйти из него, пока не улетят две эскадрильи, ведущие бой прямо над нами. Бой начался на высоте двадцати тысяч футов, эскадрильи сцепились так, что уже не разберешь, где чей самолет; когда самолеты пикируют, стоит такой гул, будто они прямо у тебя над головой. Три самолета загораются и падают один за другим; два парашюта, распустившись, как цветы по весне, неспешно плывут вниз. Видно, как летчики подтягивают стропы, управляя парашютами; они болтаются из стороны в сторону, наподобие маятников, а их собственные, фашистские самолеты, пикируя, поливают своих же летчиков пулеметными очередями.

— Подонки! — говорит Аарон. — Ты только погляди, что вытворяют эти мерзавцы! — Два наших самолета медленно описывают спирали около парашютистов, стараясь загородить их от пуль. — Ну что за подлая война! — говорит Аарон.

— В чем дело? — спрашивает Дик; он с головой ушел в газету. — Я ничего не слышу.

— Ты оглох.

— Что? — говорит Дик. — Повтори, что ты сказал, и не бурчи себе под нос.

— В приказе говорится, что надо сдать кирки и лопаты.

— А один парень летел в Калифорнию, а приземлился в Ирландии, — говорит Дик.

— Он чокнулся, — говорит Аарон. — Не обращай на него внимания: его контузило.

— Попробовал бы ты сказать это моей девчонке, — говорит Дик.

— А она у тебя какая — белая или черная? — спрашивает Аарон.

— Полегче на поворотах, товарищ, — говорит Дик. — Шовинизму у нас не место.

— Займись-ка ты этим делом, — говорит Аарон, передавая мне приказ.

— Эх, знали бы вы мою девчонку!

Нам удается уговорить ребят, хотя поначалу они и отнекиваются, отнести кирки и лопаты в штаб батальона неподалеку, и тут до нас через самые что ни на есть неофициальные каналы доходят слухи, что этой ночью франкистские партизаны — Пятая колонна — подымут мятеж по всей Испании; Франко загодя объявил об этом мятеже и даже назвал его точную дату, поэтому нам рекомендуют половину каждой роты оставить в охранении и отрядить взвод для охраны командиров и комиссаров.

— В жизни не слыхал подобной ерунды! — говорит Аарон. — Если мне и нужна охрана, так разве что от Дика: он меня лапает во сне.

— А ты клади рядом с собой пистолет, когда ложишься спать, — говорит Дик. Аарон смеется.

Ночь проходит без происшествий, утром Аарон торжествует:

— Ну, что я тебе говорил?

Капитан Леонард Ламб, у которого едва успела поджить сквозная рана в боку, олух царя небесного, удрал из госпиталя и теперь прикомандирован к штабу батальона. И Норт, и Толлер, и Рузвельт, и Эд Рольф — все вернулись в Барселону. В три часа дня приходит приказ быть наготове — ночью мы выступаем: нам предстоит сменить дивизию Листера под Гандесой. У меня предчувствие, что писательская работа надолго отодвигается.

* * *

Мы засветло покидаем лагерь в оливковой роще и узкой, вьющейся по невысоким холмам тропкой идем к Гандесе. Долго-долго идем тропкой, потом выходим на оживленное шоссе.

Впереди, приглушенный расстоянием, слышен грохот артиллерии — ночью он кажется куда более грозным, чем днем, хотя ночью артиллерия куда менее опасна. За этот день мы проделываем путь в двенадцать километров: доходим до городка Пинель, минуем его, выбираемся на дорогу, круто берущую вверх, — по одну ее сторону зияет ущелье, из которого несет тошнотворным трупным запахом; по другую — вздымаются головокружительно высокие утесы, скалы, чьи очертания даже днем показались бы до неправдоподобности причудливыми, а уж ночью и подавно. Одна скала напоминает нос большого океанского лайнера; отвесная, оканчивающаяся игольным острием, тень этой громадины угрожающе нависает над дорогой, над людьми, с трудом преодолевающими подъем. С дороги мы сворачиваем на козью тропку, которая уводит нас все дальше и дальше в горы.

Два с половиной часа, согнувшись в три погибели, мы с трудом пробираемся по этой почти непроходимой тропе, то и дело оскользаясь и спотыкаясь. У всех у нас одна мысль: интересно, а как сюда доставлять продовольствие, воду, оружие, как быть с ранеными — ведь сюда все придется возить на мулах, а что такое мул — скотина, какой с нее спрос? Светит луна, доносится запах костра, где-то на полпути нас ждет нечто из ряда вон выходящее: на камне у тропы примостился боец — в четвертом часу ночи он читает письмо, словно боится, что ему больше не представится случай его прочесть. Все это донельзя нереально. Чем дальше идешь по скользкой неровной каменистой тропе, тем сильнее ощущаешь нереальность происходящего, под конец начинает даже чудиться, будто все это происходит в каком-то кошмарном сне. Потому что бог не создал на земле места мрачнее этого и нигде человек не приложил столько сил, чтобы сделать его еще мрачнее. Мы обливаемся потом, надрываемся под тяжестью рюкзаков, винтовок. Козью тропу, ведущую к обдуваемым всеми ветрами вершинам, ограждают с обеих сторон два парапета из валунов; почти у самого гребня начинаются места, которые отвоевала у фашистов, сдала и вновь отбила знаменитая XI Листеровская дивизия. Здесь фашисты обрушили на них шквальный артиллерийский огонь; здесь фашистские самолеты забрасывали их зажигательными бомбами, на время выбив с занятых позиций. Места эти напоминают лунный пейзаж: хаотическое нагромождение осыпающихся, крошащихся камней, черных и скользких, обгоревшие кусты — цепляясь за брюки, они то и дело норовят тебя опрокинуть. Мы оскользаемся и падаем, спотыкаемся и чертыхаемся; пронизывающий ветер приносит запах дыма.

Даже ночью заметно, что укрыться здесь негде, — здесь нет деревьев, нет кустов, в скалах нет пещер. Здесь не земля, а камень — здесь даже не окопаешься толком. Здесь нет укреплений, нечем защититься от противника. Бойцы Листера сделали все, что могли: выдолбили неглубокие окопы на самой вершине, оградили их невысокими каменными брустверами, на брустверы кое-где взвалили мешки с песком. Вот как выглядят позиции, которые нам предстоит защищать, жизненно важные позиции: если противник отобьет у нас эту высоту (на наших картах она значится под номером 666) и удержит ее за собой, он будет господствовать над нашим главным предмостьем у Моры и наш сектор станет невозможно оборонять. Чем объяснишь, почему на этот участок направлен батальон Линкольна, намного уступающий в боевой мощи другим батальонам XV бригады, — разве только тем, что такие вещи иногда случаются.

Перед рассветом Аарон расставляет бойцов на позициях; штабных выдвигает впереди окопов, расположенных на самой вершине, метров на сто ниже по склону, у невысокой скалы. Здесь штабные будут прямо на линии огня, но больше их девать некуда, и их оставляют здесь. Хуже места не придумать: сюда не доставить ни продовольствия, ни воды, и, если даже пули нас пощадят, от солнца тут пощады ждать не приходится. Сэм Спиллер, Антонио Антон, Рафаэль, парнишка с наголо остриженной, круглой, как кокосовый орех, головой, другие посыльные, наблюдатели, Вирхили и Альбареда, парикмахер Анхель, каптенармус Лара, наш писарь-американец Кёртис и наш писарь-испанец Санс, санитары и фельдшер Ли принимаются за работу — у подножия скалы сооружают из камней нечто вроде люлек, по виду очень напоминающих современные ванны. Когда рассветает, мы забираемся в них вместе с полевым телефоном и прикомандированным к нам батальонным телефонистом. Аарон уходит на передовую, там бойцы поносят на чем свет стоит никуда не годные укрепления, из-за которых мы здесь на виду у фашистов, ничем не защищены от них.

На рассвете мы наконец можем разглядеть, где нам предстоит воевать, перед нами одиноко торчит в небе голая скалистая вершина, чуть ниже нас располагается хорошо укрывшийся противник. Гандеса в километре или около того от нас, Корбера справа от нашего сектора, на шоссе внизу; позади нас, слева, Пинель. На нашем левом фланге стоит канадский батальон — Мак-Папы, за ними, в резерве, — Британский батальон. На правом фланге у нас — горы, отвесно спускающиеся в лощину, через которую идет дорога на Гандесу. Вокруг зияют воронки, валяются осколки, корпуса снарядов (куски шрапнели покрупнее мы пускаем на брустверы). Подошва нашей скалы раздвоена, на одном подъеме размещаются наши штабные, другой пустует, но санитарам по пути в санчасть, расположенную по правую руку от нас, приходится тащить через него носилки.

Весь день мы маемся на жаре, ждем воды. Наконец привозят воду — в нее подмешали для дезинфекции йод и сдобрили испанским коньяком; вода совсем теплая и мерзкая на вкус. Над нами проносится эскадрилья фашистских самолетов, сбрасывает бомбы слева от нас, на Мак-Папов. Мы обреченно ждем, когда они доберутся до нас, но они нас не замечают.

Они прилетают и улетают, не обращая на нас внимания, но Кёртис знай твердит:

— Господи, вот они летят! Господи, сейчас они нам дадут жару!

Мы пропускаем его слова мимо ушей.

— Хуже места не выберешь! — говорит Кёртис.

— Ты прав.

Кёртис тихо, как мышь, лежит в «ванне» рядом с моей вместе с телефонистом.

— Что?

— Я сказал: ты прав!

— Неудачнее места не выбе… Нет, ты только погляди на них! — говорит он. — Тридцать два самолета зараз! Ох и зададут они нам жару!

— Заткнись!

— Почему? — говорит он. — Что я такого сказал? Я сказал только: погляди, сколько их налетело…

— Мы тоже умеем считать…

— Да что ты на меня напустился, что я такого сказал… Господи ты боже мой! — стонет он.

В штабе, расположенном по другую сторону горы, совещаются командиры рот. Мы лежим, солнце жарит вовсю — за день ни одной тучки, во рту у нас пересохло от жары, жажды, напряжения. Аарон возвращается перед самыми сумерками вместе с новым комиссаром Арчи и Диком Рушьяно; он сообщает нам, что этой ночью мы пойдем в атаку — нам предстоит взять одиноко стоящий на нашем склоне утес, занятый противником. «Это нам раз плюнуть, — говорит Аарон. — Тут хватит и горстки людей». Ночь Аарон проводит на передовой, время от времени он посылает мне записки: велит не отлучаться от телефона и, едва придет приказ, тотчас отрядить к нему кого-нибудь из посыльных. Я лежу в укрытии, которое мы соорудили для Аарона, лежать жестко, что вполне естественно, когда лежишь на камнях, жду. Поздно ночью поднимается перестрелка, слышатся разрывы гранат, пулеметные очереди, перестрелка длится десять-пятнадцать минут, но никакого приказа с передовой не поступает, вдобавок мне было велено ни в коем случае не отлучаться с моего поста, вот я и не отлучаюсь.

Утром нам сообщают, что наша четвертая рота захватила этот утес без единого выстрела, без единого раненого; когда они туда ворвались, оказалось, что там нет никого, однако фашистам на других горках почудилось, будто мы пошли в наступление, — они пустили в ход гранаты, минометы и артиллерию, а позже, решив, что наша атака отбита, ликуя, грянули песню! Становится известно, что не сегодня-завтра и батальон, и бригада, и дивизия бросят все силы в наступление, наша цель — захватить ряд высот к югу от Гандесы. Спозаранку стоит туман, но к полудню солнце уже жарит вовсю, и воздух дрожит от самолетного гула. Предыдущую ночь нам ежечасно подвозили еду, и всякий раз мы будили бойцов; нам привезли кофе (довольно горячий), что-то вроде овощных котлет, поджаренных на оливковом масле, сардины, хлеб, фрукты, печенье и вино. Привезли и почту, с ней пришли сигареты от Карновского и Бранд из театра «Груп» и от моего аэроклуба. Утром мы глядим друг на друга: мы черны как негры — ничего удивительного, мы всю ночь карабкались по закопченным камням, продирались сквозь обгоревшие кусты.

— Господи! Опять они налетели! — твердит Кёртис.

В три часа дня мы выступаем, согласно приказу переваливаем через вершину на другой склон — там нам предстоит ждать начала атаки. Нам обещана поддержка артиллерии и авиации, сейчас на этом отлично просматриваемом с воздуха склоне скопилось сотни три бойцов; мы лежим, сидим, ждем. Сидим, привалясь к каменистому склону, глядим в длинное ущелье — если идти по нему, оно в конце концов выведет на шоссе, ждем. Мы обливаемся потом, хоронимся за нагретыми солнцем обломками валунов, изо всех сил жмемся к земле. Мы почти не переговариваемся; одни утоляют голод сардинами с хлебом, другие просто смотрят себе под ноги.

Ровно в три тридцать пробуждается наша артиллерия, мы ликуем, когда над нами с таким треском, будто рвется шелк, проносятся снаряды. Когда треск стихает, вдалеке становятся слышны взрывы — один, два, три. Снаряд летит за снарядом, огневым валом это не назовешь, но противнику наш огонь не дает скучать, заставляет его пошевеливаться. Когда артобстрел прекращается, над нашими позициями разом появляются все пять наших «chatios», пикируя, они проносятся над нашими позициями, обстреливают из пулеметов фашистские укрепления. Пусть их немного, мы все равно им страшно рады, однако не проходит и пяти минут, как они улетают. Приказа нет, мы продолжаем сидеть как сидели. Я гляжу на Ната Гросса, который лежит рядом со мной, его чешский пулемет обернут куском одеяла. Морщины на его молодом жестком лице сегодня обозначены жестче, четче, чем обычно, но он ухмыляется. «Далековато мы забрались от Уолл-стрит, — смеется он. И продолжает: — Этого следовало ожидать».

Фашистская артиллерия, взъяренная нашим обстрелом, открывает ответный огонь, забрасывает нас снарядами. Поначалу снаряды падают далеко — перелет; мы не без интереса следим, как они взрываются ниже по склону. «Смотри, а они в англичан метят, в наш резерв!» — говорит Нат, и мы заливаемся смехом. Мы, наверное, сами того не сознавая, чуть сильнее прижимаемся к изрытому воронками каменистому склону, добываем банку сардин и принимаемся за еду. Как ни поглощены мы едой, мы все же замечаем, что фашисты перенесли огонь (над нами все время кружит фашистский самолет-разведчик), мы следим (приказа отойти все еще нет), как разрывы снарядов поднимаются все выше по склону, подкрадываются все ближе к нам. Мы глядим, не появится ли посыльный: по идее ему давно бы пора появиться, передать нам приказ рассредоточиться, но посыльного не видно. Мы глядим, как сотни людей невозмутимо лежат, следя, как разрывы поднимаются все выше по склону, все ближе и ближе к нам; бойцы остаются на своих местах — чистят винтовки, едят, лежат, переговариваются, пытаются задремать. А снаряды падают теперь так близко, что сохранять спокойствие становится трудно, и мы буквально срастаемся с землей. Снаряды рвутся всего в нескольких сотнях метров от нас ниже по склону; я вижу, как два парня тащат носилки (пустые), мой взгляд падает на них совершенно случайно, еще миг — и их нет. Шрапнель злобно воет над нашими головами, цокает по каменистому склону. До меня доносится разговор двух бойцов из канадского батальона (не знаю, почему они затесались в наше расположение):

— Джим погиб, — говорит первый.

— Как?

— Застрелился, я пытался отнять у него пистолет.

— Почему?

— У него оторвало ногу, он просил: «Убей меня», но я не смог. Тогда он выхватил свой пистолет…

— Дело дрянь, — говорит другой.

Мы все время ждем, когда появятся фашистские самолеты, напряженно прислушиваемся, но их нет. Мы не понимаем почему: противнику наверняка известно, что мы готовим наступление, иначе к чему бы наш огневой вал, к чему прилетали наши самолеты; ему наверняка известно, что мы лежим на голом склоне, где нет укрытий, ничем не защищенные от обстрела. Но самолетов нет как нет; спускаются сумерки, нет приказов ни с передовой, ни из штаба батальона, и мы не двигаемся с места.

Тут Аарон присылает за мной Антонио, я ползу наверх.

— Залезай сюда, папаша, — слышу я голос Аарона из-за бруствера, залезаю на бруствер, спрыгиваю вниз. За бруствером, теснясь друг к другу, стоят плечом к плечу бойцы, ждут.

— Послушай, — говорит Аарон. — Как только стемнеет, мы пойдем в наступление. Раз вчера ночью нам не удалось взять эту высоту, возьмем ее сегодня.

— Что я должен делать?

— Оставайся здесь с Кёртисом и Сансом, а когда мы возьмем высоту, двигай к нам с боеприпасами.

— Как мне узнать, что ты ее взял?

— Это проще простого: сначала будет тихо, потом ты услышишь взрывы гранат, ружейную пальбу, крики, а когда снова наступит тишина, двигай к нам.

— А может, лучше будет, если я пойду с тобой?

— Лучше будет, если ты останешься здесь, мне ты ни к чему. С собой я возьму Сэма и Рафаэля. Плевое дело, есть о чем разговаривать.

Аарон улыбается, он стоит в рост в окопе, его голова приходится почти вровень с бруствером. Рафаэль, наш молодой посыльный, сидит на бруствере и, довольно улыбаясь, палит из винтовки.

— А ну слезай, дуралей… — говорит Аарон, стаскивая его за ногу в окоп.

С наступлением сумерек артобстрел прекращается, лишь изредка над нами пролетает случайная ружейная пуля. Аарон берет винтовку у Рафаэля, ложится на бруствер, стреляет. Потом с усмешкой поворачивается ко мне:

— Я так давно не брал в руки винтовку, что разучился из нее стрелять. Он улыбается, старательно целится, а после этого долго и сосредоточенно стреляет из своего маузера.

Аарон — хороший стрелок; я помню, как на учениях он стрелял вместе с нами из винтовки и из ручного пулемета. Сейчас, когда он стреляет, он выглядит моложе, чем обычно, моложе даже своих двадцати четырех лет. Бойцы — кто из них стоит в неглубоком окопчике в рост, кто пригнулся — смотрят на Аарона, улыбаются…

* * *

…Темные фигуры, неслышно перевалив через брустверы, скрываются в темноте, забирают вправо, где лежит еще большая темень, — в провал между нашей скалой и высотой, которую нам предстоит взять; мы с Рафаэлем и Сансом высовываемся из окопа, вглядываемся в темноту — следим за нашими ребятами, прислушиваемся. Все тихо, подозрительно тихо, противник, как нам кажется, или совершенно не представляет себе, чем мы занимаемся, или слишком хорошо это себе представляет. Дышать трудно, в горле стоит ком. Следить тоже трудно — ничего не видно и, как мы ни напрягаем свой слух, ничего не слышно. Мы лежим, скорчившись в окопе, потом вылезаем оттуда и, подхватив за веревочные ручки, сносим ящики с боеприпасами в одно место — так их будет легче доставить нашим.

Проходит четверть часа, тишина стоит удивительная, нам даже не верится, неужели наши ребята могут двигаться так бесшумно, и вдруг — вот оно, началось! Кёртис ныряет в окоп, а мы с Рамоном Сансом наблюдаем (при вспышках взрывов мне видно его ученое лицо в роговых очках): чуть поодаль, там, где находится высота, которую нам предстоит взять, слышен шум, ослепительными розовыми римскими свечами взрываются ручные гранаты, бешено, истерически стрекочут пулеметы, кричат, вопят захваченные врасплох люди. Внезапно шум смолкает. «Как ты думаешь, взяли мы высоту или нет?» — «Не знаю», — отвечает Рамон. И тут же шум возобновляется, утесы множат, отбрасывают его эхо; кажется, что бой идет за много миль отсюда, на самом деле он от силы в нескольких сотнях метров от нас. Внезапно воздух сотрясает сильный взрыв — разбрасывая во все стороны пламя, подобно фейерверочному китайскому колесу, разрывается мина; наступает тишина, потом снова слышны крики, сдавленное бормотание; мимо нас со щелканьем пролетают одиночные пули, и снова все смолкает. Каждые несколько минут шум сменяется тишиной. Потом тишина наступает надолго; внезапно рядом с нами оказываются люди, они неслышно проходят мимо, поначалу их немного, потом — все больше и больше, их тяжелое дыхание наполняет тишину. Один из них рыдает, другой говорит: «Помогите, я ранен». Передо мной возникает Антон, он отдает честь, говорит:

— La pistola del Comandante[156], — и протягивает мне пистолет.

Я беру пистолет, он липкий на ощупь, подношу к глазам, вижу, что он чем-то залит.

— El Comandante?»[157] — спрашиваю я, но Антонио уже ушел, теперь передо мной, переводя дух, стоит Сэм.

— Аарон ранен, — говорит он. — В голову. Не тяжело. Не волнуйся, успокойся, он выкарабкается.

— Ты уверен? Где он?

— Его утащили, вынесли оттуда. Его пистолет у тебя? Он велел отдать его тебе на сохранение.

— Да.

— Что там творилось — не передать, — говорит парнишка. — Чего только у них не было — и пулеметы, и проволочные заграждения. Почему нас не предупредили насчет проволочных заграждений? Откуда нам было знать, что мы на них напоремся. — Он никак не может отдышаться.

— Где Дик? Где Арчи?

— Не знаю. Они не хотели идти вперед, они залегли в леске…

— Кто они?

— А ты как думаешь, кто? Все те же трусы поганые, те же стервецы.

В бледном лунном свете, едва просачивающемся из-за набухших влагой облаков, я вижу, что по его лицу катятся слезы. Я вспоминаю рассказ Аарона о том, что стряслось с этими ребятами, когда их впервые повели в атаку. (Тогда еще Сэм, решив, что Аарон погиб, расплакался, как ребенок, найдя его целым и невредимым.)

— Успокойся, — говорю я.

— Аарон выкарабкается, — говорит он. — Я отвел его в тыл. Он меня спросил: «Заняли высоту?» Я говорю: «Заняли». — «А как наша рота?» Я ему говорю — отлично. Аарон выкарабкается, — говорит он. — Обязательно выкарабкается.

— Иди ложись, — говорю я. — Тебе надо отдохнуть.

— Ну и стервецы, — говорит он.

Появляются Дик и Арчи, мы собираем тех бойцов, которых нам удается разыскать, размещаем впереди брустверов и за ними. Мы раздаем все, какие есть, ручные гранаты и боеприпасы и посылаем за новой партией на случай контратаки. Холодно, мы лежим на скалистой вершине, ждем, ждем, сами не зная чего. С горок, занятых фашистами, доносится диковинное пение марокканцев, от которого стынет кровь в жилах и по спине ползут мурашки. Мы слушаем, как поют марокканцы, смотрим, как из-за готовых пролиться дождем облаков выплывает луна — промелькнет и снова скроется за облаками. Налетевший ветер прогоняет облака, мы валяемся на камнях, словно трупы, ждем. Глядя на ребят, раскинувшихся в нелепых позах, я вспоминаю антивоенную пьесу «Джонни Джонсон», которую когда-то видел, и думаю, что же это такое: снова жизнь копирует искусство или пьеса с зеркальной точностью воспроизвела жизнь? И не могу решить.

Вулф тоже поднялся к нам, они с Ламбом и еще кое с кем из штаба бригады совещаются в обложенном мешками с песком блиндаже, освещенном свечкой; изучают карты, обсуждают наши возможности. Вулф требует доложить обстановку, мы рассказываем, что знаем: по нашим данным, один человек убит, пятнадцать ранено, многих мы не досчитываемся; имели место бегство, отступление без приказа — вот все, что нам известно. В темноте все равно никого не найти. Санитары куда-то запропастились; царит страшная неразбериха, бойцы не могут найти свои отделения, взводы, роты; неправильно истолковав приказы, в наступление первыми пошли не те роты; у нас были неправильные данные — вернее, вообще не было данных о протяженности укреплений противника. Поэтому нас оставляют на наших позициях, а англичан переводят из резерва и перед рассветом проводят через наши позиции (нас так и не сняли с них), затем в свой черед бросают в атаку, но их атаку тоже отбивают. Мак-Папов, которых было подтянули к нам, когда мы дрогнули, возвращают на левый франг, где они стояли с самого начала; мы возвращаемся восвояси; штабные нашей роты, которой теперь командует Дик Рушьяно, залезают в свои каменные укрытия у подножия скалы; и тут сквозь густой туман пробиваются первые лучи солнца.

Туман дает нам передышку от самолетов. Вчера они весь день не давали нам покоя: бомбили Пинель за нами, Корберу и дорогу на Гандесу справа от нас, Мору и наши коммуникации. С вершины видно, как они грозными рядами с устрашающей неспешностью, аккуратно, методично, по квадратам, сеют смерть; пыль стоит столбом, воздух затянут дымом, вибрирует от взрывов. Наши зенитки прицельно стреляют по самолетам, но это производит жалкое впечатление. Эти длинные легкие противозенитные пушки хороши в деле, но у нас их слишком мало и особого эффекта они не дают. Семьдесят пять самолетов противника с обидной легкостью проносятся над нами, их не задевают редкие залпы наших зениток; когда же появляются десять наших самолетов, орудия противника открывают огонь такой силы, что небо на сотни акров становится черным. Тяжелое это зрелище, и мы знаем, кто в ответе за него: Франция, Англия, Комитет по невмешательству, Италия, Германия, и в последнюю очередь упомяну игравшую далеко не последнюю роль добрую старую Америку с ее «нейтралитетом», благодаря которому стала возможна продажа оружия американского производства Италии и Германии для переправки его Франко.

К десяти утра, несмотря на густой туман, в небе снова слышен гул самолетов, и Кёртис, затаившийся в соседнем укрытии, говорит мне: «А вот и они!» — «Успокойся! — говорю я. — Нет видимости, им не разглядеть нас сквозь туман». Мы замолкаем, прислушиваемся, а они все гудят и гудят в вышине. И тут меня осеняет: ура! мерзавцы сбились с пути, они пытаются приземлиться; я мечтаю только об одном: боже, сделай так, чтобы они неправильно определили высоту и врезались в какой-нибудь утес поострее, но они все гудят и гудят над нашими головами, нам не видно их сквозь пелену тумана, а они летают над нами туда и сюда, уносятся вдаль и снова возвращаются. Внезапно слышен знакомый свист — в ущелье за нашей горой летит бомба, земля под нами вздымается, нас швыряет взад, потом вперед; обхватив головы руками, мы слышим, как камни, комья градом падают на землю, в ушах стоит звон, мы втянули головы в плечи, ждем — сейчас шарахнет.

Позже облака исчезают, однако самолеты больше не появляются; наступает мертвая тишина, стоит удушающая жара, однако ничего не происходит. Стихли винтовки, смолкли пушки, не взлетают больше мины над нашим склоном. «Qué pasa?»[158] — спрашиваю я Рамона Санса, нашего интеллектуала, и он, как и подобает, говорит: «Nada»[159]. Мы третий день сидим в этом укрытии, недавно пришла почта, а с ней сигареты. Две штуки я отсылаю в конверте Эду Рольфу, который, по моим расчетам, уже наверняка вернулся из Барселоны и должен быть при штабе батальона. Все еще здесь и пока цел и невредим «пишу я». Надеюсь, что и ты тоже. Просьба вынуть вложения. Не могу же я ему написать: бога ради, поторопись, вытащи меня отсюда, бога ради, сделай что-нибудь; бойцы Листера стояли здесь двадцать дней, сейчас идет к концу только третий наш день здесь…

* * *

…Неожиданно я получаю массу сигарет — от моих мальчишек, из Лондона от Карновского и Бранд, от других друзей; я распихиваю их по карманам кожаной куртки, рубашки (где они пропитываются потом, что их ничуть не портит) — повсюду. Мы лежим, согнувшись в наших мелких укрытиях у скалы; я лежу на спине, у меня в ногах пытается прикорнуть Дик, за ним примостились Арчи и Санс. Фашисты открыли огонь сразу после полудня, с самого начала хорошо пристрелялись. По нашим подсчетам, палят семь батарей — все они нацелены на наш сектор в пятьсот ярдов шириной. Вот полетели снаряды — и мы лежим, не поднимая головы; нам слышно все от начала до конца — трижды глухо, вовсе не грозно, громыхают откатывающиеся орудия, короткая тишина, глухое шипение, crescendo, переходящее в пронзительный свист (а если снаряд рвется поблизости, то в вой), — и оглушительный грохот бьется о склоны ущелья позади нашей горы. Мы высовываем головы — поглядеть, куда попали снаряды, видим, как расходятся клубы белесо-бурого дыма, как падают, словно снятые замедленной съемкой, камни, а порой — как разбегаются бойцы. И вот снова летят в нас снаряды, и снова мы лежим не шелохнувшись.

— Этот упал совсем рядом, — говорит Кёртис. — Они нас засекли.

Он сидит с телефонистом Феликсом в соседнем окопе. Я переворачиваюсь на спину, мне бросается в глаза пистолет Аарона: весь в потеках засохшей крови, он торчит из щели между камнями, куда я его воткнул. (Доктор Саймон передал нам, чтобы мы не беспокоились: Аарон выкарабкается.) Слышу — снова летят снаряды, зажмуриваю глаза, закрываю лицо руками, жду. В такие минуты ничего не чувствуешь — только сердце ёкнет да машинально съежишься — и вот снаряды уже пролетели. Случается, снаряды разрываются; случается, снаряд, просвистев у тебя над головой, вдруг перестает вращаться и, кувыркаясь, лениво летит дальше, пыхтя, как мальчишка, который, набрав побольше воздуха, потом с шумом выпускает его.

— Господи! — говорит Кёртис. — Вот ужас!

— Заткнись!

— Почему? Что такое?

— Можно подумать, тебе одному плохо.

Если поднять голову, я вижу сложенные из камней укрытия, где сидят другие бойцы нашей plana mayor — санитары, парикмахер, каптенармус Лара. Пока летят снаряды, они лежат ни живы ни мертвы, но, когда снаряды уже упали и шрапнель перестает хлестать и цокать по камням, они мигом вскакивают и высовываются из-за бруствера — кукольный театр, да и только. Потешное зрелище! Впереди меня, пригнувшись, стоит Дик, за ним Арчи, сзади ничком лежит Санс.

— Так как? — орет Арчи.

— Что, как? — кричит Дик.

— Пора бы нам на передовую, — говорит комиссар, и оба ныряют в укрытия, нас оглушает взрыв, шрапнель вонзается в скалу, осыпая нас градом камней.

Раздается страшный, неистовый грохот, слышится душераздирающий крик, у меня темнеет в глазах. Я теряю сознание, впрочем, тут же прихожу в себя, щупаю голову, гляжу на руку — крови на ней нет. Ничего невозможно разглядеть — пыль, дым застилают воздух. В ушах стоит звон, беспрерывный душераздирающий крик. Откуда-то издалека до меня доносится голос Дика: «В кого угодило? В тебя, Бесс?» — «Вроде нет», — отвечаю я, садясь. Крик идет откуда-то из-за моей спины, я встаю, поворачиваюсь и вижу: Кёртис лежит на животе, у него вырвало ягодицы, он держит их в руках, его обращенное ко мне лицо покрыто смертельной бледностью, запорошено каменной пылью, глаза смотрят на меня, рот открыт, изо рта рвется крик. Я не могу оторваться от его глаз.

— Пошли! — кричит Арчи, и они с Диком, пригнувшись, бегут наверх.

Феликс лежит позади Кёртиса, его ноги залиты кровью, лицо неподвижно; я перелезаю через уцелевшие остатки наших каменных «ванн». Феликс говорит мне: «Сначала займись им, ему крепче досталось». Кёртис, хотя губы его не двигаются, исходит криком, глаза у него вытаращены, я приговариваю: «Не волнуйся, не волнуйся, не волнуйся» — и вдруг чувствую: до чего же мне надоело лежать без движения, ждать, когда со мной что-нибудь стрясется, до чего же хорошо наконец что-то делать, двигаться. Я зову фельдшера, но он на передовой; кричу, чтобы мне дали бинты, и мне дают тоненький бинтик, который мне ни к чему. Я зову санитаров — вот наконец и они; мы подхватываем Кёртиса (он уже перестал кричать), и санитары уносят его под огнем — снаряды падают перед нами, за нами (над соседним укрытием выскакивает голова Рафаэля с разинутым ртом). Шум стоит чудовищный, шрапнель воет, хлещет по камням.

У Феликса с ног свисают кровавые клочья, у него раздроблена ступня, сквозь дыры в ботинке торчат кости. Я даю ему сигарету (совсем как в кино), пытаюсь липкими от крови руками прикурить ее для него, не сразу с этим справляюсь. Рафаэль перебрасывает нам фляжку с вином, мы прикладываемся к ней. Лужа спекшейся крови на дне укрытия напоминает застывшую мастику. Я набрасываю на нее одеяло, другим одеялом укрываю Феликса, залезаю обратно в свое укрытие, Дика и Арчи там уже нет, есть только Санс, он просит у меня сигарету, мы оба растягиваемся на дне, закуриваем.

Артиллерия бьет по нашим убогим укреплениям на вершине; бьет обычными и бьет противотанковыми снарядами, молотит слева направо и справа налево, смотреть на это больно; от этого болит, саднит душа, так же как саднит разбитое колено, когда опять и опять ненароком его ушибешь. «Так-растак, этих мерзавцев, этих сукиных сынов», — бормочу я, но брань не помогает. Фашисты бьют по нашим позициям, бойцы выскакивают из окопов, пытаются укрыться от огня на голом склоне и опять возвращаются в окопы. Фашисты снова и снова молотят по одному и тому же месту, и ты видишь, как какие-то фигуры замедленно поднимаются в воздух и опускаются вниз, точь-в-точь как куклы на трюковых киносъемках. Но ты знаешь, что это — люди.

Телефон молчит, телефонист потерял сознание, сигарета в его сжатых побелевших губах погасла, он беспрестанно стонет в забытьи. На жаре лужа крови начинает распространять зловоние, меня мутит, я поворачиваюсь поглядеть на Санса. Он спокойно курит сигарету, которой я с ним поделился, лежит на животе, смотрит на меня. Я ему улыбаюсь, но он не улыбается мне в ответ. Снаряды беспрерывно сыплются на верхушку нашей скалы, перед нами, позади нас, и я думаю: еще немного, и один из них непременно угодит в тебя. Я отправил посыльного в штаб за другим телефонистом; санитары еще не вернулись, им пришлось на себе тащить под страшным обстрелом Кёртиса, сначала вниз по нашему склону, потом на противоположный склон, потом за гору, в санчасть, куда, должно быть, поминутно доставляют раненых. Над укрытием высовывается обросшее бородкой лицо маленького брадобрея, он говорит:

— Бесси, какое плохое место.

— Знаю, — говорю я.

— Надо отсюда уйти, — говорит он и ныряет в укрытие. Когда он снова высовывается, я говорю:

— Chico, это командный пункт роты. Старшему лейтенанту Рушьяно мы нужны здесь.

— Какое плохое место, — повторяет он.

В нас снова летят снаряды, и тут я вижу, как Лара, наш пожилой каптенармус, вылезает из своего укрытия и мчится вниз по склону. Я выхватываю пистолет Аарона — боюсь, а вдруг пример Лары окажется заразительным, — однако бойцы беспрекословно повинуются мне, прячутся назад в укрытия, и я вздыхаю с облегчением; я-то знаю: вздумай кто-нибудь из них убежать — я бы никогда не смог убить его. Я не смог бы даже выстрелить ему вслед.

Весь день, час за часом, громыхают пушки. Снаряды ударяют по нашим укреплениям, ложатся густо, чуть не сплошняком, по ту сторону горы. Фашисты хотят мощностью огня выбить нас отсюда. Проходит час за часом, а артиллерия бьет и бьет по нашим позициям; ты так измотан, что даже забываешь о страхе, но так напряжен, что вот-вот сорвешься. Истекаешь потом, болят все внутренности; слово «ждать» вдруг начинает значить для тебя гораздо больше, чем раньше: ведь ты только и ждешь, когда снаряд угодит в тебя, прикончит тебя. Воздух наполнен грохотом, сталью, но ты не чувствуешь, что снаряды направлены лично против тебя, никак не связываешь их ни с людьми, ни с орудиями; они вылетают неизвестно откуда, известно только, что они нацелены на тебя некоей силой, наделенной сверхчеловеческим коварством.

Ребята в окопах не могут поднять головы, брустверы перед окопами разметаны, у нас много раненых, много убитых, многих мы не досчитываемся. Связь с батальоном прервана, но ты все равно крутишь ручку телефона, хоть и знаешь, что ответа не будет. Прилетают самолеты, правда, они придерживают бомбы; скорее всего, потому, что наши позиции слишком близко от их, но тебе и на это наплевать. Время останавливается, замирает! О чем ты думаешь? Что ощущаешь? Все — и ничего… Ты твердишь снова и снова: «Дэн и Дейв, не оставьте меня теперь и впредь, не оставьте меня». Просто поразительно, до чего тебе трудно сейчас представить их себе. Ты говоришь вполне разумно с Рамоном Сансом, с Джо Рилем, нашим новым телефонистом, который появился у нас часа через два после начала обстрела, но который до сих пор так и не починил провод: все никак не решался вылезти из окопа. Слышишь, как он говорит ребятам: «Вот дела, до сегодняшнего дня мне и в голову не приходило, что я такой хороший католик»; смеешься, и он смеется вместе с тобой. (Джо давно здесь, он уже раз уезжал на родину и опять вернулся в Испанию.) Ты говоришь разумно, никуда не трогаешься с места, а все в тебе кричит: если тебе дорога твоя жизнь, беги, вопи не своим голосом!

Передышки — до, после залпа, пока ждешь, когда у них остынут орудия, — даются тяжелее самого обстрела. Пока сыплются снаряды, мозг выключается, хотя про тело этого никак не скажешь; зато когда ждешь, что вот-вот начнется… На тебя садится муха, ее привлекли твои перепачканные в крови одежда и руки; ты смахиваешь ее. По твоему паху ползет вошь, и ты думаешь: повезло тебе, вошь, ты в безопасности, и заливаешься смехом. Губы пересохли, горло перехватило, пот катит градом, руки-ноги трясутся. Ты глядишь на свои руки — они в крови двух человек, которых наконец-то унесли (куда?); ты лежишь, заслышав в воздухе свист приближающихся снарядов, зачем-то натягиваешь на голову кожаную куртку, будто она может от чего-то защитить. Чувствуешь себя идиотом, в сердцах отшвыриваешь куртку, но, чуть свист становится громче, снова машинально хватаешься за нее, в мозгу вертится мысль: этот обязательно уложит тебя. Час за часом ждешь, когда же в тебя угодят, когда же тебя прикончат, ждешь, как крыса в западне, прикованный к командному пункту простыми словами командира: «Ты нужен мне здесь». И не только ими — тебе некуда убежать от этой войны, она ведется повсюду: если бы ты убежал от нее, тебе всю жизнь было бы стыдно перед самим собой.

Проходит шесть часов, а приказа из батальона все нет, нет связи; но тут к нам под огнем прорываются двое, один из них согнулся под тяжестью катушки с проводом, который он тянул через ущелье. Вот он — приказ. Ты говоришь спокойно, стараешься, чтобы твой голос звучал ровно и бесстрастно:

— Что у вас там?

— Они стреляют без передышки, не дают поднять головы.

— Оставьте здесь несколько человек, остальные пусть отойдут и укроются где кто может; Мак-Папы расширяют свои позиции, подтягивают их к вашему левому флангу; англичане подходят с подкреплениями. В случае атаки вернете всех бойцов на позиции. Боеприпасами запаситесь сейчас. — Я слышу голос Вулфа, голос нашего молодого командира, хотя его и нет здесь.

Сейчас все представляется тебе далеким, бессмысленным, хотя тебе вполне ясен смысл происходящего, иначе бы ты не был здесь; просто к твоей сиюминутной жизни это не имеет отношения. О чем ты думаешь? Ты представляешь себе шумный, забитый машинами и людьми Таймс-сквер; потом твой взгляд выхватывает из толпы лица, обыкновенные, ничем не примечательные лица, точь-в-точь такие лица ты видел всю свою жизнь; они очень похожи на лица испанских мужчин, женщин и детей, встреченных тобой в здешних городах, поселках, деревушках, — теперь эти люди, наверное, находятся за линией фронта и, может быть, как раз сейчас читают газету: «Наши войска в секторе X… с тяжелыми потерями отбили мощную атаку противника и отступили на заранее подготовленные позиции на высоте…» И какой во всем этом смысл, скажи мне, знаешь ли ты это? Лица. Тревожатся ли они о нас там, дома, думают ли хотя бы о нас с теплотой? Женщины, и дети, и мужчины; знают ли они, почему мы умираем за них так далеко от дома? Знают ли они, что это не только наша, но и их война? Война существует сама по себе, люди сами по себе, между ними нет связи, во всяком случае, когда в этой войне участвуешь ты. Кажется, что война идет на какой-то другой, совершенно отдельной плоскости существования, ты живешь ею, но она никак не касается тех людей, которых она прежде всего касается. Ты думаешь о любви.

Да, ты можешь думать о любви. Любви, которой не любили тебя и которой ты никого не любил; любви, которая обходится без слов; любви, где связь между мужчиной и женщиной так сильна, что им достаточно взглянуть друг на друга, чтобы почувствовать: я люблю и я любим. Твое тело дорого тебе, твое тело хочет жить, оно хочет жить, хочет снова прижаться… («А вдруг мне больше никогда не придется спать с женщиной?»)…к женщине, к тем ее сокровенным местам, которые так много говорят о ней (ее символу и ее сущности), ведь стоит только коснуться их рукой, и ты чувствуешь — ты мужчина, она женщина, в мире есть смысл, есть смысл в жизни — такой, какую нам хочется прожить и какую у нас пытаются отнять. Потому что только любовь может хоть на миг заставить тебя поверить, что ты не одинок, может победить твою тоску, может на миг освободить тебя от нее. Тебе страшно не просто умереть, а страшно, что ты умрешь, не испытав такой любви. Вот почему идет народная война; вот почему лежат за жалкими укреплениями эти ребята — ребята, чьи слабые тела разносит на куски жаркая зазубренная сталь; они не могли бы смириться со смертью, если бы не любили так глубоко и сильно, не были бы полны решимости возродить в мире любовь. Иначе зачем же еще рисковать жизнью? Иначе зачем у тебя руки в крови?