"Дата Туташхиа. Книга 1" - читать интересную книгу автора (Амирэджиби Чабуа)

МОСЕ ЗАМТАРАДЗЕ

Однажды избили до полусмерти и его, и меня – двух знаменитых абрагов. Десять дней лежали мы пластом. Мне сломали ребро, Дата Туташхиа не мог повернуть голову – воспалилась рана на шее. Человеку в бегах, сам знаешь, к врачу хода нет, а уж в больницу подавно. Впрочем, в тех местах о доктарах и больницах тогда и не слыхали.

Отдубасили нас по вине Туташхиа. В беду всегда по своей вине попадешь. Даже поговорка есть... Позабыл, как там... Словом, про дураков, но чаще умные в такие дела влипают. Бывает, все сойдется одно к одному – не лезь тогда, не суйся. А сунешься – и тебе влетит, и кто с тобой рядом случится, тому тоже перепадет.

Дело было зимой. Зима для абрага – пора тяжелая. Куда иткнуться? Я решил перезимовать в лесах Саирме у одного оборотистого малого. Одну зиму я у него уже пересидел. Позвал с собой Дату Туташхиа. Он в Саирме никогда не бывал. Пришли, оружие спрятали, оставили по револьверу и прямым ходом к Сетуровой усадьбе. Сетурой звали того малого – он жил один, семья у него была в Кутаиси. Стояла его усадьба на особенной земле. Эту землю накопают, промоют, высушат и вьюками отправляют в Кутаиси. Там землю покупали англичане. Говорили, польза от нее была, когда бурили колодцы, нефтяные скважины, и при других похожих делах. Сетура на этом деле зарабатывал дай бог. В прошлую мою зимовку землю брали четверо рабочих. Четвертым был сам хозяин. Копал наравне с другими. Когда я уходил, Сетура позвал меня опять приходить зимой. В те годы в лесах Саирме лютовали разбойники, и я для Сетурова хозяйства был как бы защитой. А взять у него было что, иначе на кой я ему.

Настоящего имени Даты я хозяину открывать не стал. Так сам Дата захотел. Человек тверже кремня, говорит, когда ему тайна не доверена. Узнают, что у Сетуры зимовал Дата Туташхиа, будут его бить, пока не признается. Посадят еше. А будет он знать, что это Чачава или Пориа какой-нибудь, сколько ни бей, ничего не выбьешь. Заладит: Пориа у меня гостил – и точка. Поверят в конце концов, дадут пинка и отпустят... Я и сказал Сетуре: «Это мой друг Пориа». Он нам обрадовался. Пригласил в дом. Познакомил с Табагари – «моя правая рука», говорит. В прошлую мою зимовку Табагари в усадьбе не было. Он служил псаломщиком в церкви святого Квирикэ. Прошу прощения, но чтобы у человека так сопли текли без передыху – я в жизни не видел. Взглянешь на него раз – аппетит отобьет до конца дней твоих.

Табагари накрыл на стол – и в сторонку, пока Сетура не разрешил ему сесть. Сел молчком, голоса его в тот вечер мы и не услышали. За столом Сетура сказал, что его правая рука Како Табагари, пока служил богу, выучил все имена, какие только есть на свете, и знает все их значения. На это Табагари, словно дите малое, которого приласкал чужой дядя, засмущался, заелозил, губы выпятил, пальцами перебирает. Весь вечер он был застенчив и уважителен. За столом смотрел зорко, все было, что душа пожелает. Был Табагари кривоног, приземист, толст немыслимо, но расторопен.

После ужина Сетура отправил нас в комнатенку, в которой мы теперь должны были жить, и пообещал прислать в услуженье старушку. Мы легли, но спали, должно быть, недолго, – еще было темно, когда бухнул колокол и такой ералаш на дворе поднялся, будто кругом все огнем горит, только ноги уноси. Не успели мы вскочить – стук в дверь. Входит бабка – дыра на дыре, вся в рванье. Не знаю, от какой старости или болезни людей. так скрючивает, – только нос у нее чуть не в пол уходил. Вошла, однако, бодренько. Странно даже. Казалось, разогнуть ее только чудо может, а тут выпрямилась, ладонь к виску, откозыряла, как хорошо вымуштрованный солдат, докладывает – что именно, разобрать невозможно, у бедняжки во рту ни единого зуба. Прошамкала она свой рапорт, руку опустила, стоит по стойке «смирно».

Мы с Датой молчим, понять ничего не можем.

– Вроде бы что-то... насчет завтрака и умывания, – говорю.

Бабка опять рапортовать, но Дата ее перебил, попросил подождать, пока оденемся.

Что за бабка, Мосе, как ты думаешь? – спросил он меня, когда мы остались одни.

Да, наверное, Сетура нам ее в прислуги прислал. Кем ей быть? Умом-то она... того... Это ясно. Непонятно только, зачем Сетуре этот номер понадобился?

Вполне она в своем уме, – говорит Дата. – Я повадки умалишенных знаю. И поговорить с ними люблю – такое скажут, от умного не услышишь. Что-то здесь не то... Да... вот что. Ты вчера у Сетуры сильно набрался и, может, не помнишь, все Абелем его называл. Абель он или кто?

– Абель, конечно. Я пока в своем уме.

– А почему он поправлял тебя. – Архипом, говорит, меня называй?

– Архипом?! – Я начал припоминать, что хозяин и правда все время поправлял меня, да мне было плевать. Что Абель, Архип – один черт. Как хочет, так и ззать его буду. Мне-то что.

Я оделся и подошел к окну поглядеть, что там стряслось, что мы – куры, подниматься чуть свет? Подходить близко к окну Абрагу заказано, сами понимать должны. Я остановился не доходя, но так, чтобы двор просматривался. Ничего такого не увидел, все вроде бы утихло. Прошел какой-то малый и поволчьи вполз в землянку. Снег кругом – я его и заметал, а так ничего не видно, темно. В комнате был балкон. Смотрю, на балконе наша бабка. Стоит, прижавшись к стене. Отчего это, думаю, она, как фельдфебель перед генералом, тянется перед нами?.. Вижу, прильнула к замочной скважине – ничего ей это не стоит, и так крючком согнута. Чувствую, зыркает по нашей комнате. Вдруг замельтешила. Понимаю, меня, второго постояльца, из виду потеряла, как не замельтешить... Старая ведьма и то в толк взяла, не наблюдаю ли я за ней. Приподнялась, в окно заглянула, но, ясное дело, ничего не увидела.

Я Дате молчком показал, он по стенке подкрался к двери и – настежь. Старуха как была возле скважины, так и осталась– крючок крючком

– Ну, мамаша, разогнись и входи! – сказал ей Дата.

Вошла, дверь прикрыла.

– Где это, тетенька, принято подглядывать в чужую дверь? – говорю я ей.

– У нас и принято! – сказала, как отрезала. Да как четко!

– Кто и для чего завел такой порядок? – спросил Дата.

– Пришли вы в дом – два чужака. Надо нам знать, о чем думаете, что делать намерены? Кормильцу все надо знать!

– А кто же это твой кормилец, будь он неладен? – не удержался я.

– Ах ты нехристь! Сам будь неладен! – разъярилась старуха.– Погляди на себя в зеркало, тварь бездомная,– это она мне-то,– Архип Сетура наш кормилец – отец, мать и господь бог! Кому еще быть?

Старуха бранилась долго. Дата ее слушал, будто царь Соломон перед нами вещал. Я пошарил по стенам – поглядеться бы в зеркало, на кого это я похож стал, что даже такая образина пальцем в меня тычет.

– Скажи-ка, мать,– втиснулся Дата в старухину брань,– твоего Сетуру Абелем или Архипом зовут?

– Раньше звали Абелем, а теперь Архипом,– сказала она и прибавила, будто одарить нас хотела: – Сам пожелал. Надо так!

– Ладно,– сказал Дата, помолчав,– давай умываться.

Старуха отвела нас за угол дома, слила на руки, и только начали мы вытираться, как опять бухнул колокол и пошел но округе гул. Мы выглянули из-за угла.

Когда я зимовал у Сетуры, он жил в тесной землянке. Ничего, кроме землянки, на этом месте не стояло. Теперь здесь поднялась добротная ода, и несколько десятков слепых полуземлянок хороводом окружали ее. Опять потек колокольный звон, из землянок посыпались люди и затрусили к дому Сетуры. Выползали они из всех щелей и семенили, как кроты, выкуренные из нор. Один миг – и суету как слизнуло. Все стихло намертво. И тут же какой-то человек, не видно кто, начал говорить. Да как! «Путь-путь-путь-путь»,– поди разбери. Полопотал он, смолк – и тут все как загалдят! Каждый трещит но переставая, будто надо ему только одно – переговорить соседа. Тарабарит площадь – ничего не разберешь.

– Подойдем поближе, Мосе,– говорит Дата,– поглядим, что там такое.

Подошли, и что же видим? Хромой псаломщик, Сетурова правая рука, который вчера за ужином и слова не проронил,– стоит на пне, который, видно, для этого дела и отесали, и бормочет, бормочет, слова не разобрать. Перед ним вытянулись в две шеренги человек тридцать и тоже бормочут как заговоренные. Побормотали и молчат. Опять со своего пня запиликал Табагари. Теперь я разобрал:

– Даритель же хлеба нашего насущного – отец наш и благодетель Архип – да здравствует во веки веков!..

«Архип»—в конце каждого стиха, а потом трижды: полихронион, полихронион, полихронион. Я это слово хорошо знал – одного Имедадзе из Сачхере так звали. Он мне и сказал, что по-гречески «полихронион» значит «многие лета».

Кончили молиться, Табагари сказал «вольно».

Все согнули ногу в колене – солдаты, да и только.

– Спиридон Суланджиа, сукин ты сын, нет для тебя сегодня работы! – своим тарабарским говором завел опять Табагари. – Пилат Сванидзе, гони его в шею из строя.

Пилат Сванидзе немедля двинул Спиридона Суланджиа по шее. Несчастный упал на снег и запричитал. Никто и ухом не повел.

– Смирно, направо, шагом арш! – выпалил Табагари.

И двинулся солдатским шагом весь этот обтрепанный люд.

– Куда это они, мамаша? – спросил Дата у старухи.

– На работу.

– А та вон каракатица тоже работать будет? – спросил Дата. – Это что за карлик?!

– Он и есть самый главный.

– А чего натворил Спиридон Суланджиа?

– Мало ему еще дали, будь он неладен, пусть Архипу спасибо скажет... – Старуха вдруг прикусила язык и давай на нас орать: – Нечего в чужие дела лезть, а то живо отсюда вытряхнетесь!..

Не поверите, мы как язык проглотили; глядим, как карлик, едва перебирая ножками, подгоняет свою паству, – и ни слова.

Повела нас старуха в дом Сетуры.

Хозяин возлежал на тахте, усыпанной пестрыми мутаками и подушками. Он поднялся нам навстречу, с важностью отдал Клон и пригласил к столу, который опять был хоть куда.

– Угодила ли ты гостям, Асипета? – спросил он старуху.

– Дурные они люди,– отрезала старуха.

Сетура нахмурился и, подумав, сказал:

– Ну... ладно, ступай! Сам разберусь.

Едва старуха исчезла за дверью, как Сетура откинулся на подушку и ну хохотать.

Вдоволь нахохотавшись, Сетура отер слезы и говорит:

– Так-то, братцы, дурные вы люди. Слыхали, как Асинета сказала?

От всего, что мы повидали в это утро, настроеньице было у нас хоть плачь. Смех Сетуры немножко взбодрил нас.

И правда, подумал я, – мало нам своих бед, из-за этих людишек еще переживать, пусть идут ко всем чертям, нам-то что... А вслух говорю вроде бы в шутку, как сам Сетура:

– Из-за чего это, мил-друг, твоя Асинета среди ночи нас подняла?

В пять часов у меня подъем, – сказал Сетура, – люди должны видеть, что порядок есть порядок, для всех одинаково, каждый захочет валяться в постели до полудня, и дело пострадает. Не работа меня заботит – люди. Их жизнь и благо. Долгая это история, Мосе-батоно! Выпьем-ка за Евангелие от Матфея, вот сулгуни, берите, берите – отличная закуски к водче, лучше не бывает!

Мы выпили, и я опять спрашиваю у Сетуры:

– А Спиридону Суланджиа дали сегодня по шее и как паршивого котенка вышвырнули – что, тоже для его блага?– А ты как думаешь? Лиши человека страха, он тут же почувствует себя несчастным. Знаешь, что Спиридон Суланджиа сказал? Архип, видите ли, дает нам ровно столько, чтобы мы с голоду не передохли! Богатство и роскошь – вот откуда вся порча и безнравственность. Ну, дам я этому вахлаку больше того, что даю. Он тут же скажет – дай еще; не получит большего – опять беда: начнет завидовать и воровать. Правильно говорят: нагулял козел жиру, потянуло волчьего мяса отведать. Что получается? Хочешь человеку добра – не дай ему обожраться. Почему Спиридон Суланджиа сказал то, что сказал? Выкормил он молочных поросят. Девять штук. Шестерых забрал я, трех оставил ему. Он их продал, в семью деньги пришли– отсюда и мысли. Забери я восемь поросят, оставь ему одного, и молчал бы, сукин сын, как миленький. Такие вот, брат, дела. Теперь недельку-другую Какошка Табагари не будет брать на работу этого болтуна, детишки его поскулят, он и пожалеет о том, что наболтал. И другим – пример: неповадно будет молоть языком чего не надо, и сам Спиридон рад будет до смерти, что его опять к делу допустят и заработать дадут. Сказанное Спиридоном – воистину грех великий. Сам оступился, в убытке остался – это еще куда ни шло. Но ведь и другого тем самым подбил: и ты, мол, скажи подобное, накличь на себя беду. Вот что главное. Если я и вправду кормилец этим людям, то должен понимать: все, что людей может совратить с пути истинного, от чего народу – страдание одно, всё надо в корне подрубать, в зародыше уничтожать, а то вырастет, сплои нальется. Зачем мне торчать здесь, если денно и нощно по заботиться о людях, о том, чтобы им жилось хорошо? Прийти в этот мир есть, пить и не принести людям добра – разве это жизнь? Ну, выпьем! За второе Евангелие, от Марка. Вот осетрина, угощайтесь, сулгуни – хорошо на закуску, да рыбка лучше.

Мы слушали, боясь проронить слово, и Сетура, воодушевившись, продолжал:

– Так-то, милостивые государи! Если человеку страх неведом, если ему бояться нечего, он обречен. Но одного страха мало. Тут нужно еще кое-что. Во-первых, собранность: в человеке должно быть все натянуто, как струна чонгури. Дай человеку волю – он расслабится и падет духом, о-хо-хо! Тысяча недугов набросятся на тело и унесут его в иной мир. Непременно унесут. Забери у человека его заботы, расслабь волю и дух – и жизнь его оборвется. Это так, поверьте мне. А то с какой стати поднимать их затемно и муштровать как солдат? Возьмите горбатую Асинету, у другого хозяина она давно бы концы отдала. Понимает старая, что я жизнь ей продлеваю, оттого благодарна и преданна. «Умный ищет наставника, а глупому, он обуза» – так говорит часто Какошка Табагари, и правильно говорит. Неразумен человек. Ты – за него, а он с дьяволом – против тебя. Так все и заведено. Хочешь людям добра – сей, в их сердцах любовь. Но разве неразумному внушишь любовь? Одним страхом, я вам говорю, ничего не добьешься. Нужно, чтобы имя твое он повторял изо дня в день, чтобы слышал, как другие тебя превозносят, и сам тебе хвалу станет возносить. Для этого из церкви святого Квирикэ и привел я Табагари. Он мне молитвы сочиняет. Одни в стихах, другие на музыку кладет, а некоторые – так просто. Складно у него получается – лучше не придумаешь. Мои люди трижды в день молятся: утром, во время работы и еще по вечерам. Время от времени молитвы надо менять. Приедается молитва – и сила ее уходит. – Сетура оглядел нас и разлил водку. – Выпьем за третье Евангелие, от Луки. И я скажу вам самое главное. Почему не берете маслин? Не любите? А зря. Приятнейшее ощущение от них во рту.

Сетура был в ударе. И если уж спрашивать, зачем он имя свое сменил, то сейчас.

– А знаешь, что означает Абель? – спросил хозяин. – Абель по-гречески... ну-ка дай мне вон ту книгу... так... вот... ага... Много хлопочущего, измученного хлопотами человека означает Абель. Стало быть, тщету, суету, призрак. Родители мои темные люди были. Не знали об этом. Теперь поглядим «Архип». Архип... Конюший, вожак табуна. Вот что такое Архип.

А твои люди знают, что ты себя называешь вожаком табуна?

– А ты как думал? Скажи им, что они не лошади, а люди, знаешь что ответят? – Сетура выдержал паузу и изрек: – Человеку нельзя говорить, что он человек, иначе он тебе скажет: «Раз я такой же, как ты, слезай со своего места». А слезешь – так в пропасть его толкнешь. Человеку надо внушать, что он лошадь, осел, ишак. Он этому легко верит, потому что сам знает, это правда. Верит и счастлив. Живет честно. Вот так-то. Правда, говорить ему это прямо нельзя. Надо найти слова собые. – Архип замолчал и уставился на дверь. – Будь ты неладна, Асинета, дрянь подворотная, присосалась к двери как Шявка. А ну-ка войди!

Вошла Асинета и отдала Сетуре честь.

– Ну, что? Ни одного слова не пропустила? Ступай-ка на гауптвахту. Да не вздумай топить печку, а то тремя сутками не отделаешься. Добавлю.

– Пойти-то пойду, но слушала я не тебя, кормилец. Вот за этими дружками следила.

– А я что, слеп и глух, сам не вижу, не слышу?– Так-то оно так, отец и благодетель. Да два уха хорошо, а четыре лучше.

Сетура потер подбородок.

– Ладно. На гауптвахту не ходи. Прощаю. А зайди-ка ты к Кокинашвили и так ненароком – болтать с Пелагеей будешь– скажи, что нынешним утром Спиридона Суланджиа наказали за то, что он про Архипа неладно говорил и Колпинов донес на него Табагари. Повтори!

Упала старуха на колени, и нельзя сказать, что пропела, – язык у этой ведьмы в глотку проваливался, – но четкой скороговоркой отрапортовала молитву, сочиненную Какошкой-псаломщиком. Встала, повторила задание своего благодетеля – и прочь, но не дошла двух шагов до дверей, как ее остановил Сетура.

– Если Кокинашвилевой Пелагеи не будет дома, зайди к Колпиновым и Терезии тоже так, между прочим, шепни, что на Спиридона Суланджиа Кокинашвили стукнул. Что так, что эдак – все едино. Ступай!

– Пока человек один и никому не доверяет,– Сетура дождался, когда в коридоре стихло шарканье Асинеты,– он может принести пользу и себе, и другим, а как пошел откровенничать – путного от него не жди. В любое дрянное дело может ввязаться. Беду на себя накличет. Со стороны посмотреть, нехорошо заставлять людей наговаривать друг на дружку – так ведь? А на деле я им хорошую службу служу. Не станут они доверять друг другу, будут жить каждый сам по себе, минуют их и злые умыслы, и дурные поступки. Господи, и за что мне такое наказание – изворачиваюсь, хитрю, мучаюсь. Но добро без страданий не добудешь. Начнешь себя жалеть – и, считай, все пропало... Ну, за третье Евангелие...

– Было уже! – напомнил я. – Пили.

– Нет, за третье не пили! А почему не едите? Или мой хлеб-соль вам не по вкусу?

Спорить было ни к чему. Мы и по пятой выпили за Евангелие от Луки. Другого тоста, подлец, признавать не желал. Обижался, когда отказывались, стыдил, – пропади он пропадом.

Не помню, сколько мы выпили, когда Сетура поднялся и сказал:

– Если гости желают, покажу вам мое дело и как люди мои добывают хлеб насущный.

Дата кивнул, да и мне после всех разговоров хотелось взглянуть на его хозяйство.

Шли недолго. Остановились на краю глубокого оврага. Сетура ткнул пальцем в провал, черневший на каменистом склоне оврага по ту его сторону. Это был рудник, где работали люди Сетуры.

– Тоннель прорыли уже саженей на двести,– пояснил Сетура,– долбят снизу вверх, землю выносят на спине. Здесь кругом такая земля. Работать, конечно, тяжело, но если человек добывает себе на пропитание без особого труда, он портится. Когда таскать приходится с этакой глубины, такую работу полюбишь. Что есть любовь? Во что труд и заботу вложишь, к тому у тебя и любовь. Хилое и немощное дитя мать любит больше, потому что больше труда на него положила. Но одной любовью здесь не обойдешься. Чтобы человек был счастлив, еще нужен голод. Не морить, конечно, голодом, но и чрезмерной сытости не допускать. Дальше – страх. Страх рождает любовь. Фимиам и молитвы тоже нужны для любви. Боготворит – значит, боится. Что еще необходимо для счастья народа? Здоровье. А здоровыми люди будут, если не дать им расслабиться и пасть духом. И еще одно: человеку надо надеяться. Надежду следует выдумать. Когда у народа есть надежда, он ничего лишнего себе не позволит. Для своих людей надежду я выдумал сам. Пойдемте, покажу...

Сетура свернул с дороги, и мы подошли к колодцу. Возле колодца стоял столб с колоколом. К языку колокола была привязана веревка, другой конец которой был опущен в колодец. В колодце сидел карлик и держал этот конец. Воды в колодце не было.

– Я ему плачу двадцать копеек в день,– сказал Сетура.– Он глухонемой.

– И что, так и сидит с утра до вечера? – спросил Дата.

– Так и сидит.

– А что он здесь делает, эта убожинка? – спросил я.

– Надежду, Мосе-дружище, надежду вон для тех людей! – Сетура кивнул на рудник по ту сторону оврага.

– На бога в небесах уже никто не надеется, а кому придет в голову надеяться на этого урода в колодце?

– Дело у меня тут поставлено надежно. Сейчас поймете. Те, что копают в пещере, надеются, что тоннель приведет их сюда, в этот колодец...

– Погоди, Архип, – не утерпел я, – ты же говорил, что долбят гору снизу вверх и уходят отсюда все дальше?!

– Говорил, ну и что?

– А то, что если эта твоя дыра все дальше уходит от колодца и все в гору, то как же выйти ей сюда?

– Никуда она не выйдет, ни вверх, ни в колодец. Стоит гора, как стояла, и они будут в ней кружить.

– А люди об этом знают?

– Додуматься до этого нетрудно. Вот они и соображают: раз до этого так легко своим умом дойти, значит, на самом деле все не так, как им кажется. Не стал бы Сетура, думают они, на такой простенький обман идти. Выйдет тоннель в колодец. Непременно.

– А колокол и карлик для чего? – спросил Туташхиа.

– Карлика зовут Зебо. Он – юродивый и слывет прорицателем. Говорят, как только тоннель подойдет к колодцу на сто саженей, Зебо услышит и тут же ударит в колокол. Знали бы вы, как они этого звона ждут! Все время начеку. Собираюсь прибавить им самую малость, да надо поглядеть, как дело пойдет. Лучше новую надежду придумать, чем заработок увеличить. Это будет ненадежней, но вот выдумать не так-то просто.

Я заглянул в колодец. Зебо то и дело прикладывал ухо к скале и что-то бормотал.

– Ты говорил, он глухой?

– Глухой.

– Ну, а если глухой, как он может услышать?

– Мосе-дружи.ще, ну и бестолков ты, ничего не понял, а объяснять все сначала мне лень! – Сетура разозлился. – Поживешь здесь зиму, приглядишься, сам увидишь, что к чему.

– Не стоит беспокоиться, Архипо-батоно! – заторопился я. – Мы и так тебе обязаны. Может быть, нам стоит отдохнуть, а уж после еще поговорим?

– Пожалуй, и правда, отдохните, а за ужином я вам кое-что еще расскажу,– пообещал Сетура.

Не знаю, как у Даты, но у меня в голове тысяча сверчков трещала, и каждый – на свой манер.

– Обед вам Асинета принесет, – крикнул нам вдогонку Сетура.

Мы возвращались молча. В горле пересохло – хорошо, попался на дороге родник.

– Что будем делать, Мосе,– спросил Дата, – останемся или подадимся куда-нибудь еще?

Для абрага лучшего места не найти. И чего уходить? Полиции в эти забытые богом края не добраться. Хозяин не обделяет нас ни хлебом, ни кровом, ни покоем. Что нам?– Видеть не могу этого человека и его людей,– сказал Дата. – Я себя знаю. На себя беду наведу и другому зло принесу. Это уж жди. Не в первый раз. Прожил я не так уж много, но мир повидал, исходил, исколесил вдоль и поперек, а такого дракона не видел. Да что видеть! Слыхать не слыхал и читать не читал!

Я взялся спорить. Вреда нам от Архипа или... как там его... никакого, а если и будет, что нам стоит отправить его на тот свет?

– Какое нам дело, что там выделывает со своими людьми Сетура? – пытался я уговорить друга. – Конечно, зло творит, но раз все эти холун гнев божий за милость принимают, разве Сетура виноват? Это отребье еще похуже чего достойно. Нравится им быть рабами – и все дела. Что, их держит здесь кто-нибудь? Давай так договоримся: только нас тронут, хоть бы кто, мы обоих этих проходимцев на веревочку через сучок, и ищи нас, свищи.

– Ладно. Будь по-твоему, – сказал Дата. – Посреди зимы менять место не особенно меня и тянет... Надо было раньше думать, но поди знай, что так обернется.

Идем дальше. Человеку в бегах ходить по дорогам и тропкам заказано. Забыть об этом надо. Человек в бегах должен ходить так, чтобы дорогу или тропинку сверху видеть. Понимаешь, о чем я говорю? Сверху! ...Так и шли мы по лесу. Вдруг Дата остановился и стал вглядываться в глубину ущелья.

– Мосе-батоно, видишь, что вон там в кустах происходит?Вгляделся и я. Вроде бы дети то ли в войну, то ли в казаков-разбойников играют. И много их. Дата даже удивился, откуда у этих несчастных такое потомство... От бога, отвечаю. Господь для голи детей не жалеет, сам знаешь. Ходить по мостам нам не положено. Давай, говорю, обогнем.

Обогнули мы мосток и пошли вверх. Подъем был довольно крутой. Мост остался от нас по правую руку, шагах этак в двухстах – трехстах. Мы одолели уже половину склона, вдруг слышим – поют. В той стороне, где мост.

– Да это же те, что там у мосточка,– сказал я.

– Ты о ребятишках? – Дата рассмеялся. – Лучше я помолчу. Может, мне все почудилось и я пальцем попал в небо? Одно скажу: дай нам бог добраться с миром до Асинеты. Не понимаешь? После поймешь.

После так после. Только гложет меня какой-то червь и не даст покоя. Скажи, прошу, может, и я с тобой посмеюсь.

Дата видит, вроде бы я обиделся, и говорит:

– У моста сейчас всего несколько мальчишек. Они-то и поют, чтобы нас отвлечь. Остальные в засаде нас дожидаются. Вот-вот выскочат, жди.

Слова Даты еще как следует не дошли до меня, как у самого моего уха раздался дикий вопль, да какой – меня дрожь забила, и туча палок и стрел обрушилась на нас. Вопили кругом так, что разверзнись небеса – и то не заметил бы. Ошарашенный, я не мог двинуться с места, пока камень величиной с кулак не своротил мне скулу. Дата бросился бежать. Вот уж не думал, что приведется увидеть Дату Туташхиа таким перепуганным. Сбежал. Набросилась на меня вся эта прорва детишек, посыпались невесть откуда – ну, саранча...

«Беда, Мосе Замтарадзе,– сказал я себе. – Держись!!!» Выхватил револьвер из-за пазухи, выстрелил. Всего раз и выстрелил, а хватило на всех! Одни тут же отбежали. Другие, побросав камки, остановились как вкопанные, стоят разиня рот, как смерть бледные.

– Чтоб ни один ни с места! Не то всех перестреляю, по одному перебью, змееныши! – крикнул я на всякий случай.

– Мосе, возьми себя в руки и не бери на душу грех детоубийства! донесся снизу голос Туташхиа.

– Чего им надо, пропади они пропадом?

В ответ я услышал громкий смех Туташхиа.

– Кто вы такие, бесенята, чего вам нужно?

Ни слова. Стоят нахохлившись, губенки сжаты.

Дата вылез из оврага и говорит:

– Они же дикари. Чужого человека не видели. Да не только человека, покажи им паровоз или карету – камнями забросают. Вот с такими детишками да еще с женщинами врагу не пожелаю столкнуться... Спрятал бы револьвер – стрелять не придется!

– Ты что, спятил, Дата-батоно? Эти щенки чуть не перегрызли нас. Да я их всех вмиг на тот свет отправлю, другим неповадно будет. Перестреляю всех. Чтобы на Мосе Замтарадзе руку поднять! Да такого храбреца еще на свет не появлялось!

Мать честная, на кого они были похожи! Оборванные, грязные, одни кости торчат. Видел я лисиц в клетке – такой же хищный и острый взгляд был и у этой ребятни.

– Не бойтесь, ребята! – услышал я девчоночий голос. Нечего сказать – девочка! У таких девочек в наших краях уже трое бегают и четвертого ждут. – Мы – дети. Они в нас стрелять не посмеют.

– Что делать будем? – спросил я Дату.

Он молчит.

– Кто вы такие и чего от нас хотите? – обратился я к оборванцам.

– Вы враги Архипа,– закричала в ответ та же девочка, и все снова схватились за камни и палки.

– Враги?.. Да мы гости его. Он нас, как родных братьев, любит. С чего это вы взяли?.. Большая девочка, а такое говорить не стыдно?

– Бабушка Асинета сказала. Она всегда правду говорит. Вот, оказывается, откуда напасть...

– Ну, хватит, ребята, ступайте играть, – сказал Дата.

– Не пускайте их! – крикнул кто-то, и шагу мы не сделали, как они окружили нас со всех сторон.

– А ведь и правда кое-кто из них сейчас вознесется на небо,– сказал я.

– Брось, Мосе,– сказал Дата,– сам знаешь, на детей у тебя рука не поднимется.

Это была правда. Я сам это знал, но они лезли и лезли, и как отцепиться от них – хотел бы я знать.

На каторгах, да и на воле за долгую жизнь в абрагах сколько перепадало на мою долю... но с детьми судьба не сводила. Поглядел я в одну сторону, в другую. Заметил мальчишку, который целился в меня острой, как вертел, стрелой...

У всех в руках голыши, и за пазуху полным-полно камней набрали. А что у них в головах, что через минуту выкинут – поди пойми! Такую кровожадную толпу, может, кто и видел, не знаю, а мне не случалось! Поглядел я на Дату – лица на нем нет.

– Скажите, родненькие, что вы с нами делать думаете? – спросил я.

– Брось, Мосе-батоно, не до шуток, так мы ничего не добьемся. Что-то придумать надо. Палить по детворе я не буду – как хочешь, не могу этого греха на душу взять, а что они нас на шашлык пустят, это уж поверь мне.

Дата Туташхиа, посули ему царский трон, врать не стал бы. Да и я не великий был охотник до хитрости и вранья. Но нужда и кузнеца научит сапоги тачать. Что верно, то верно. Припрет нужда, мозги так завертятся – после сам не поверишь: неужели я придумал?!

– Вот вы говорите, мы враги Архипа, а мы только что стояли втроем у колодца: Архип, я и господин Пориа... – повел я, и, представьте, эти бесенята чуть-чуть убавили шаг.

Ладно, думаю, убавить убавили, но не остановились, надо чего-то еще подбросить... Чего бы... чего?... Ну, будь что будет.

– Хотите знать, что нам показали? Тоннель! Вот-вот в колодец выйдет. Если не сегодня, так уж завтра ждите...

Застыли все, с места не сдвинешь, уставились на меня будто весть о явлении Христа принес.

– Кто сказал? – спросила девочка.

– Зебо. И господин Пориа подтвердил, а знаете, кто он, господин Пориа? Господин Пориа – первый в мире мастер по тоннелям и прочей такой чертовщине. В Лихской горе тоннель знаете? Это господин Пориа прорубил. Сетура просил меня срочно привезти господина Пориа из Кутаиси, и дело близко к тому, что Зебо вот-вот ударит в колокол, и тогда...

...Завопили все разом. Земля дрогнула. Качнулись небеса. Хотите верьте, хотите нет, а с перепугу я чуть оземь не грохнулся. Думал, они снова на нас поперли, но нет, они на радостях орали. От сердца у меня отлегло.

– Погодите! Перестаньте орать! – взвизгнула девочка. – Всем замолчать!

Стихло.

– Если вы не враги Архипа, почему и вы не радуетесь?

– Мы не радуемся? Покажите такого, кто больше нас рад!

– Тогда почему не кричите со всеми вместе?

– Кричали. Как не кричать! – сказал я, но в это уже никто не верил.

– Ни с места! – приказала нам девочка.

...Уж слишком они были близко. В руках у одного был длинный отточенный кол. Держать кол, видно, было ему не по силам, и он пристроил острие кола мне на ремень.

Ну и остер был кол!

Девочка отвела в сторону трех взрослых парней. Они пошептались и вернулись обратно.

– Сейчас увидим, рады вы или кет! Давайте петь вместе с нами!

Один совсем сопливый мальчонка взмахнул рукой – тоже мне регент хора! – и они затянули... Это была та самая песня, которую по утрам Табагари заставлял петь родителей этих чертенят, где в конце каждой строфы обязательно был «Архип» и троекратный «полихроннон».

Слов этой тарабарщины ни я, ни Дата не помнили, а они все пели, и я почувствовал, как постепенно они начинают злиться и вот-вот опять на нас кинутся. Я прикидывал и так, и этак, как быть, что делать, голова разламывалась, а острый кол, что покоился у меня на ремне, потихоньку стал входить мне под ребро. Не переставая петь, без лишних слов они отправляли нас в лучший мир.

– Не знаем мы этой песни,– заорал я,– научите сперва, и будем петь вместе.

Заткнулись. Сели мы в кружок, как добрые друзья, и стали разучивать псалом. Ничего трудного в нем не было. Хромой Табагари сочинял псалмы по уму своей паствы. Мы быстро выучили его. Ребятишки стали в строй, нас поставили в голове. Выбежал бесенок, похожий на шмеля, зажужжал, как Табагари, и мы двинулись. До усадьбы шли с песней и выкрикивали имя Архипа. У ворот нас заставили трижды выпалить «полихронион» и, представьте, отпустили. Мы вошли к себе в комнату и упали на кровать. Пока нам было туго, Дата хоть и был начеку, но смех то и дело разбирал его, а как остались мы одни, он помрачнел и замолк.

– До чего докатиться,– сказал я,– ушел в абраги, чтобы от солдатчины отвертеться, и на тебе, заставили маршировать и петь.

– Уйдем отсюда, Мосе-батоно, а то они и землю заставят нас копать. – Дата явно не шутил.

Мы долго не могли прийти в себя. Из чахлых домишек доносились песни, треньканье пандури и дробь доли. Это тянулось до самой ночи.

– Сегодня – что? У кого-нибудь день ангела или святой какой? Чего это все развеселились? – спросил Дата Асинету.

– Какие там ангелы и святые?

– А что с ними?

– Ничего! Оттого и поют.

Мы проглотили по куску хлеба, заснули и спали, пока ведьма Асинета не позвала нас к хозяину.

Дата поднялся неохотно, да и я тоже, но отказываться было нельзя.

Сетура возлежал на тахте в своих пестрых подушках и мутаках. Возле него на скамеечке примостился Табагари с книгой коленях. Это была та самая книга, из которой Сетура вычитывал утром толкования имен Абеля и Архипа. Табагари переворачивал страницы и что-то зудел своему повелителю. Сетура знаком пригласил нас сесть и обождать. Табагари то ли ушел с ушами в свой талмуд, то ли за людей нас не считал, но даже головы не поднял, когда мы вошли, а все шуршал страницами и талдычил себе под нос. Никто не предложил нам ни поесть, ни выпить. Оставалось только слушать Табагари.

– Ефимий значит добрый,– читал Табагари. – Это годится. Мелентий по-гречески будет заботливый, вот оно что. Вукол? Волопас. Это нам не надо. Ты и так табунщик, пастырь волов. Полиевкт... Хорошо... означает желаннейший... И Доментий годится – миротворец... Авессалом – еврейское имя – отец мира... Тихон – воистину хорошо! Очень, очень хорошо. Означает приносящий счастье. И вот еще одно... Каленик – блистательно победивший. Всего, значит, семь получается. Больше и не надо: Ефимий, Мелентий, Полиевкт, Доментий, Авессалом, Тихон и Каленик. Оставим их?

– Оставим.

– Сперва пусть запомнят имена, а после открою значение. Разом все равно не осилят. Пусть пока что зубрят.

Сетура поднял руку, благословил. Когда Табагари ушел, Сетура сказал:

– Человек, взявший на себя заботу о народе, не должен знать ни сна, ни отдыха. Я приметил, некоторые моим попечительством стали злоупотреблять. Это так оставлять нельзя. Других за собой потянут, и все попадут в беду. Что в таком случае делать? Надо их прижать – вот что. Всех разом. У Какошки Табагари они живо выучат все имена, а после он их смыслу обучит. Надо самому придумать, чем занять ум своих людей, а то они без тебя найдут и неизвестно, какие еще накличут на себя несчастья.

Меня от его разглагольствований уже мутило, и, чтобы что-нибудь сказать, я выдавил из себя:

– А не спросят ли твои люди у Табагари, зачем им эти имена учить?

– А зачем им спрашивать? Он им наперед объяснит. Все эти имена – мои. Мало меня называть Архипом. Только зайдет речь обо мне – изволь все восемь имен назвать. Вот оно как.

– Я должен принести свои извинения,– поднялся Дата, – дурное самочувствие заставляет меня пойти отдохнуть

Уйти вместе с Датой я не рискнул – боялся, Сетура разозлится. Просидел я у него довольно долго и ушел за полночь Когда я обогнул дом и подошел к нашему балкону, то увидел Дату, который в накинутой на плечи бурке сидел, прислонясь к перилам, на ступеньках и смотрел в небо.

Я заснул сразу и не знаю, когда лег Дата. Чуть свет нас подняли удары колокола и суета во всем доме. Мы не стали дожидаться прихода Асинеты, оделись и вышли во двор, который быстро заполнялся народом, тут же выстраивавшимся в шеренги. Явился Како Табагари, поднялся на свой пень и, отбарабанив положенные молитвы, возвестил о семи именах, которыми отныне будет именоваться «отец и кормилец». «Кто их не выучит, будет иметь дело с самим кормильцем»,– пригрозил он. Во дворе долго молчали.

– Помоги выучить, а то пропадем! – прорезался у когото голос.

– «...который есть Архип»,– как это скажете, так стойте, дальше слушать меня!

– Даритель же хлеба нашего насущного, отец наш святой и благороднейший, который есть Архип... – прогудела толпа и смолкла.

– А дальше будет так: Ефимий, Мелентий, Полиевкт, Доментий, Авессалом, Тихон, Каленик и, как прежде, «да здравствует во веки веков».

Ничего не получалось. Не запоминали. И третий раз, и четвертый перечислял Табагари – все понапрасну, повторить не могли. Табагари рассвирепел.

– Как же так сразу, Како-батоно?!

– Разговорчики! Опять затихли.

– Что эти имена означают, хоть это знаете?

– Знать не знаем!

– Откуда нам знать!

– С Архипом будет восемь, правильно?– спросил Табагари.

– Восемь разве?

– Восемь, восемь!

– Сейчас я вам сообщу, что означает каждое имя, и чтобы к вечеру знали наизусть – все, как один! Слушайте: Архип – начальник конюшни – это все знают.

– Знаем.

– А теперь слушать особо внимательно. Имена, которые я перечислил, означают: добрый, заботливый, желаннейший, миротворец, отец мира, приносящий счастье и блистательно победивший. Поняли?

– Так и выучим, Како-батоно! По-нашему, по-грузински, оно доходчивей.

– Молчать! Учите, как я сказал. Знать ничего не хочу.

– Поучи нас еще! Не обидь.

– Дай нам срок, Како-батоно! Такая премудрость, да в один раз!

– Да! Да! Срок нам надобен...

– Разговорчики! Никаких вам сроков. Я напишу на бумаге. Серапион умеет разбирать буквы, он вам и поможет.

Табагари отправился за бумагой.

– Пропали мы. Заставит таскать свою землю! Носить нам Серапионову долю! Никуда не денешься!

– Не имеет права! Раз буквы знает, пусть помогает! Не обязаны мы за него работать!

– Вот те на! Я сапожничать умею. Так что же, должен я бесплатно обувь твою тачать?

Шум поднялся такой, можно было подумать, Како Табагари собрался перевешать их всех.

– Погодите! – закричал Дата Туташхиа, и народ притих. – Что с вами? На кого вы похожи! Поглядите только на себя. Горе вам, несчастные вы люди – похожи ли вы на людей? Во что превратили они вас, эта сволочь Сетура и сукин сын Табагари?

– Что он говорит, этот человек?

– Он говорит, что Сетура... что Табагари...

– Слыхано ли так говорить!

– Он беду на нас накличет... Вдруг замолчали, сразу – все.

– Бей их! – завопил кто-то. И они набросились на нас, как свора взбесившихся псов. Дату огрели колом по спине, сбили с ног и кинулись на меня.

– Оружие у них!

У нас вырвали револьверы и били, пока сами не выбились из сил. Из конюшни вывели наших лошадей, нас привязали к ним и хлестнули по крупу что есть силы. Лошади проволокли нас по снегу шагов триста и стали. Мы долго не могли подняться. Наконец пришли в себя, кое-как распутали узлы, которыми были стянуты. Ни я, ни Дата не могли шевельнуть ни рукой, ни ногой. Не помню, как вскарабкались на лошадей. Еле доволоклись до места, где спрятали оружие. Один бог знает, чего нам стоило вытащить его из тайника. В горах много выше этих мест, я знал, были землянки гуртовщиков. Туда мы и поднялись.

Была середина зимы. Гуртовщики в эту пору спускаются в долины, на зимние пастбища. Живой души здесь не найдешь. Воды подать некому. О еде и не мечтай. Я уже говорил тебе, что дней десять мы даже в седлах сидеть не могли, а вид у нас был – лучше не вспоминать.

Что избили нас до полусмерти – это еще ладно. Главное, злость меня просто поедом ела. Поднимусь же я, в конце концов. Залечь бы тогда в Саирме, поближе к Сетуровой усадьбе, выследить и перебить их всех – от Сетуры и Табагари до карлика-пророка. Дата не дал.

– Мосе-батоно, человек живет и ведет себя, – сказал он, – как ему нравится, и в его дела вмешиваться не надо. Тебе кажется, он унижен, раздавлен, а он живет себе, радуется и судьбой своей вполне доволен. Помнишь, ты мне сказал о людях «Этому народу нравится быть рабом», Не согласился я с тобой – моя вина, а оно так и есть. Вот ты стоишь, вот – я, и вон бог на небесах: клянусь впредь ни в чьи дела не вмешиваться, пока не пойму, что лучше – вмешаться или уйти. Нет на свете человека, достойного участия и помощи. Так я теперь думаю.

Есть возле Поти местечко, не помню уж, как называется. Жил там один фельдшер, надежный был человек. Держал маленький лазарет. Другого выхода не оставалось – мне надо было лечить ребро, Дату мучила воспалившаяся рана. С трудом взобрались мы на лошадей и тронулись в путь.