"Три цвета времени" - читать интересную книгу автора (Виноградов Анатолий Корнелиевич)

Глава четырнадцатая

Первая гвардейская дивизия возвращалась из Франции в Россию морем. Торжественная высадка в Ораниенбауме сопровождалась торжественным очередным молебствием. Офицерство на этот раз довольно холодно смотрело на возвращение в отечество. Гвардейцы злыми глазами глядели на попов, сверкающих золотыми облачениями. Черные поповские бороды реяли сквозь волны сизого дурманящего ладана, поднимавшиеся в горячем воздухе летнего дня. Построенные рядами, держа головные уборы левой рукой у согнутого локтя, гвардейцы недобрыми глазами поглядывали на то, как конная полиция била нагайками и топтала толпу крестьян и разночинцев, два раза прорывавшую полицейскую цепь, чтобы хоть одним глазком посмотреть, вернулись ли родные и близкие из заграничного похода.

После молебствия начался обыск. Офицеры равнодушно смотрели, как костлявые руки таможенников разворачивали баулы. Французская книжка, перевод Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву», была найдена в одном бауле и передана начальству. Солдаты разместились в казармах, оцепленных кавказцами. Дневальные получили строгий приказ до особого распоряжения не допускать свиданий с родными. Париж казался гвардейцам городом вольницы и благополучия по сравнению с предместьями Петербурга.

Молодой Ширханов входил в Петербург вместе с гвардейской дивизией; с ним рядом ехали Якушкин и Толстой. Оба, не расслышав команды, едва не выехали за положенную черту, навстречу огромной золоченой карете, в которой императрица Мария Федоровна встречала сына Александра. Русский царь, верхом на рыжей лошади, легким аллюром подъезжал к карете, с обнаженной шпагой, делая установленный салют. Пленительная улыбка играла на его розовых губах. В глазах были женская мягкость и почтительность. Весь он был само изящество, сочетавшее офицерскую выправку кавалериста с женоподобными манерами, заставившими итальянца Марото воскликнуть на ухо Ширханову: «Ermafrodito!..»[81]

И вдруг, в тот момент, когда шпага сверкнула на солнце, делая элегантный военный салют, в эту самую минуту через улицу пробежал мужик, простой, рыжебородый, в лаптях, в белой поярковой шляпе, размахивая руками и полами черного кафтана. Произошла неожиданная и странная перемена: прервав военный салют и позабыв о золоченой карете императрицы-матери, всероссийский венценосный самодержец дал шпоры лошади и, пригнувшись к седлу, погнался за мужиком, стремясь проколоть его шпагой. Расступившаяся толпа проглотила беглеца. Тысячи таких же крестьянских лиц смотрели из толпы на разъяренного царя.

– Смотри, смотри, – шептал Якушкин Ширханову, – красавица снова превратилась в кошку, как только увидела мышонка. Долго ли будем сносить этот маскарад?

– Приходите сегодня к Николаю Тургеневу, – сказал Ширханов. – Дорога кончена. Продолжим наши парижские разговоры о том, что надлежит делать.

В доме дворянского пансион-приюта Ширханов сидел у своего двоюродного племянника – Сережи Соболевского. Двенадцатилетний мальчик, незаконный сын Соймонова, изучавший невероятное количество языков и читавший огромное количество иностранных книг, только что кончил писание трогательной элегии о горлинке и дружбе. Он читал ее своему дяде сиповатым, ломающимся голосом, а рядом сидел похожий на обезьянку озорник и «откалывал» такие французские пародии на каждую строчку, что дядя и племянник громко смеялись: Ширханов – искренне, а Сережа – с некоторой самолюбивой досадой. Это был товарищ Соболевского – Левушка Пушкин. Приемные часы кончались, как вдруг по лестнице вбежал белокурый юноша, голубоглазый, губастый с необычайно живым и быстрым взглядом. Поздоровавшись с насмешником, он протянул руку Сереже Соболевскому и почтительно остановился перед Ширхановым.

– Дядя, – обратился Сережа Соболевский к Ширханову, – это брат моего товарища Левушки, царскосельский лицеист Саша.

– Вы вернулись из Франции, князь? – спросил Пушкин по-французски, остановив живые голубые глаза на Ширханове. – Расскажите.

Гувернер, вошедший в приемную, заявил, что воспитанники должны расходиться. Сережа прощался с Ширхановым, а Левушка Пушкин упрекнул брата за то, что, с тех пор как кончил лицей, он «зазнался», навещает его редко и приходит только к концу приема.

– Я ведь приехал звать тебя на четверг к Пущину, – ответил молодой поэт, – устрой, чтоб отпустили.

У самого выхода Пушкин догнал Ширханова.

– Где ваши лошади, князь? – спросил он.

– Я пешком, – ответил Ширханов.

– Можно ли мне предложить вам место в дядюшкиной коляске? Куда вас доставить?

– Я – к Александру Ивановичу Тургеневу.

– Мне хотелось бы с вами, если вы не боитесь коммеражей на мой счет.

– Дело ваше, – ответил Ширханов, – но смею уверить, что коммеражей я не слушаю.

– Ну так услышите, ведь Малиновский – ваш двоюродный брат – все вам расскажет. Вы только не сердитесь. Дело, право же, пустяковое.

– Ах, так эту вашу проделку я уже знаю. Всему виной Степан Степанович Фролов. С тех пор как в ваш лицей Аракчеев определил негодяя Фролова, с Малиновским не мало было несчастий, А что же, ваш дядька Фома нашел себе место, после того как его выгнали за вашу пирушку? – спросил Ширханов.

– Нет, Фому до сих пор втроем содержим сами. Ведь никому в голову не приходило, что за покупку бутылки рома он лишится места.

– Ну, а вы втроем две недели утром и вечером на коленях выстаивали?

– Да, и в черную книгу записаны, и министр, граф Разумовский, на нас накричал. И все за гоголь-моголь. Мне от вашей тетушки больше всего скрываться приходится: она считает, что я Малиновского сбил с дороги.

– Вы, говорят, стихи пишете? – спросил Ширханов.

– Да, – ответил Пушкин и крикнул кучеру: – Стой!

Ширханов и Пушкин вошли к Тургеневу. Александр Иванович Тургенев с любезной приветливостью встретил приехавших.

– А, Сверчок, Сверчок! Ты опять как-нибудь нашалил? – обратился он к Пушкину.

– Уж никто не нашалил так, как нашалили вы, Александр Иванович. Кюхельбекер – лютеранин, а все же жалуется, что вы всех его знакомых католиков разогнали. За что такая немилость к исповеданиям?

– Ну, положим, католиков-то я не разгонял. А если ты хочешь заступаться за здешних иезуитов, то знай, что двадцатого декабря государь подписал приказ об их изгнании не только из столицы, но даже из империи.

– Мне их не жалко: хоть я и стремлюсь на путь праведности, но выбираю себе наставников вакхического вероисповедания.

– Слышал, слышал, – отозвался А.И.Тургенев и, обращаясь к Ширханову, сказал: – Брат Николай грустит, вернувшись в Россию. Надежды на отмену рабства нет. Он просит вас дать ему французские документы касательно ложи Орфея, а засим просмотреть все бумаги Поздеева касательно крестьянских волнений,[82] ибо Поздеев прямо пишет Ланскому, что «иллюминатический дух безначалия и независимости, распространившийся по всей Европе, руководит также секретными крестьянскими организациями». Вы все это просмотрите, князь, не позже завтрашнего дня, чтобы к собранию на будущей неделе мы могли иметь от вас географическую карту политических идей. У страха глаза велики.

– Ваше замечание правильно, Александр Иванович, – ответил Ширханов. – Трубецкой объясняет это просто: Поздеев и Ланской – люди давних времен. Они напуганы были, еще будучи мальчиками в первых младших чинах, дежурными при графе Панине, когда тот допрашивал пугачевцев. Отсюда с перепугу недалеко доехать и до мыслей о крестьянском иллюминатстве. Но не один Поздеев так думает. Трубецкой показывал мне письма Кутузова[83], в которых тот называет Францию гнездом цареубийц, ядомешателей, грабителей и разбойников. И Лопухин не лучше, когда пишет, что «дух кружения воцарился в погибающей Франции».

Пушкин стоял и жадно слушал. Губы его были сжаты, но глаза устремлялись попеременно на говоривших. Заметив это, Тургенев обратился к нему:

– Сверчок, вон посмотри: Катенин[84] ждет тебя с новыми французскими драмами.

Действительно, Катенин стоял у мозаичного столика, на котором были разложены французские книжки в обложках песочного цвета. Пушкин направился в другой конец залы.

Ширханов перелистывал папку, врученную ему Тургеневым. В ней были секретно доставленные старые кутузовские письма к Плещееву. Ширханов читал: «Монархи веселились сочинениями Вольтера, Гельвеция и им подобных, ласкали и награждали их, не ведая, что, по русской пословице, согревали змею в своей пазухе, теперь видят следствие блистательных слов, но не имеют уже почти средств к истреблению пущенного ими. Несчастная Франция! Сия прекрасная земля приносится в жертву ложной философии и нескольким вскруженным головам. Дай боже, чтобы сей плачевный пример открыл глаза монархам и показал бы им ясно, что христианская религия есть единственное основание народного благосостояния и их собственной законной власти. Да научатся несчастием ближнего, что поощрение остроумия есть истинный яд, пожирающий жизненные соки всякого порядка и подчиненности».

«Напрасные страхи, – думал Ширханов. – Франция круто повернула назад не без помощи венценосного российского рабовладельца. Железный склеп повисает над народами. Как не понимают этого наши рыцари и братья и мастера лож? Почему никто из них даже не усомнится в рабовладении?»

Вдруг в ушах до галлюцинации раздались слова: «Мы идем по пути времен так странно, что каждый сделанный шаг исчезает для нас безвозвратно».

«Кто это сказал? Кто?» – спрашивал себя Ширханов. И вспомнил, что это слова его лучшего друга, «наставника, коему сердце и помыслы отданы навеки». Эти слова еще недавно были сказаны в Париже ему, Ширханову, Петром Яковлевичем Чаадаевым, лучшим офицером Ахтырского гусарского полка, героем Бородина, Тарутина, Малоярославца и многих европейских полей сражения.

Почти каждодневное общение с Чаадаевым, этим «мудрецом в мундире», до основания перестроило внутренний мир молодого человека. Вместе с мужественностью характера теперь можно было отметить в нем ту перемену внешности, которая свидетельствует о напряженном искании мысли, о большой работе и способности на жертву.

Три события определили эту перемену. Первое – это чтение дерзких писем француза Бейля, тогдашнего врага, пробудившего сомнения в достоинстве русских святынь; второе – это встреча с неизвестным на гауптвахте и, наконец, третье – дружба с Чаадаевым, дающая неувядаемую свежесть мысли.

Плечистый человек со скептической улыбкой на губах и холодком в серых глазах, смотрящих сквозь круглые очки в черепаховой оправе, положил руку на плечо Ширханова.

Это был князь Петр Андреевич Вяземский.

– Ну как, привыкаешь к Петербургу? – спросил он Ширханова.

– С трудом и неохотно, но думаю, что уже привык снова, – ответил Ширханов.

– Ну, а как Натали?

– Натали осталась в Париже.

– Надолго? – спросил Вяземский.

– Думаю, что она сама не сумела бы на это ответить, – с горечью сказал Ширханов,

– Значит, правду я слышал, что у вас с ней разладилось?

– Не по моей вине, – ответил Ширханов.

– Ответ плохой и невеликодушный, – заметил Вяземский. – Ты уж лучше в уступил, коли в чем споры.

– Знаешь, Петр Андреевич, – возразил Ширханов, – ты, не женируясь[85], судишь о моем деле только по слухам. В чем я могу уступать, когда я уже не помещик?

– Слышал, брат, но не в этом дело. Тебе легко было дать крестьянам вольные от шести десятков душ, – а каково старухе рассуждать и состояния лишиться из-за твоей причуды? У нее их полторы тысячи душ, этим не швырнешься ради твоего якобинства.

– Я не якобинец, но здравое понятие о рабстве и политике имею.

– Эх ты, политик! Политика только для канальи, а твое дело – служба. Вот тоже с этим мальчуганом, Александром Вяземским, не знаю что и делать с тех пор, как он попал в вашу компанию. Беда с вашими философами! А, вот Пушкин здесь! – воскликнул внезапно Вяземский и, обрывая разговор, позвал молодого человека.

Оставшись один, Ширханов начал думать о причинах охлаждения Наташи. Странное истолкование получила его история в петербургском свете. Освещение, вовсе не соответствующее действительности. Внутренняя борьба его со стремлением Наташи выдвигать религиозные вопросы там, где требовался политический шаг, очевидно была истолкована ее родными довольно упрощенно, и Вяземский передал только общее мнение о том, что Ширханов – мелкопоместный дворянин! – занимается «канальской» политикой «по бедности». Во всяком случае, между женихом и невестой лежала пропасть. За короткий промежуток времени, когда они виделись во Франции, оба почувствовали отчуждение, возникшее, несмотря на первоначальное стремление Наташи всюду следовать за женихом. Это она упросила тетку поехать в Париж по следам союзных армий, это она устремилась за границу, чтобы быть к нему поближе. И в то время как он за два с половиной года пережил, перечувствовал и передумал столько, сколько иному не удастся за четверть века, в то время как он рос, укреплялся в беседах с Николаем Тургеневым, Петром Чаадаевым, в наблюдениях над жизнью Германии и Франции, – в это время Наташа благодаря старой тетке подпадала все больше и больше под влияние опасного сладкоречивого иезуита Жозефа де Местра[86], который, выехав из Петербурга в 1803 году, вывез не мало духовных дочерей, главным образом из числа старых и богатых женщин без прямых наследников. Ему вспомнилось выражение де Местра касательно Аракчеева: «Александр почувствовал нужду завести себе визиря, ибо захотел поставить рядом с собой пугало пострашнее по причине внутреннего брожения, здесь господствующего». Французу это брожение было приметно. Он поспешил убраться во Францию.

«Да, я тысячу раз прав, – подумал Ширханов. – Если в не война с Наполеоном, то мы имели бы нового Пугачева, пострашнее первого. Так вот, против Пугачева народного царь выставил Аракчеева – Пугачева дворянского. А как нам теперь быть между двумя Пугачевыми? Одно только – самовластие царя свергнуть. Александр Иванович стоит у порога содружества. Николай Иванович Тургенев стоит уже ближе и знает имена мастеров ложи. Но Николай Иванович пока не знает ничего касательно общества военных друзей, в коем мы с Петром Яковлевичем ведем работу».

Размышления Ширханова были прерваны Николаем Тургеневым, подошедшим к нему вместе с молодым черноволосым офицером.

– Вот наш товарищ, – сказал Николай Иванович, указывая на Ширханова своему собеседнику.

Произошла церемония представления – рукопожатие по установленному ритуалу и затем открытие имени. Черноволосый офицер оказался графом Ираклием Ираклиевичем Полиньяком, капитаном лейб-гвардии Литовского полка.

– Пойдемте в кабинет брата, – сказал Николай Иванович, – и там поговорим о нашем деле. Явственно, граф, что с тех пор как во Франции произошла революция, она расколола семью французского дворянства на враждующие станы. В вас мы имеем друга либеральных намерений наших, в то время как есть французы, принесшие в нашу страну защиту старинного самовластия. Таков ваш барон Даллас, офицер русской службы, не стесняющийся применением телесных наказаний в своем батальоне.

– Знаю его, – ответил Ираклий Полиньяк, – но он тяготится русской службой и не далее как вчера говорил о необходимости вернуться во Францию, как только будут восстановлены дворянские привилегии.

– Дворянские привилегии суть важная вещь, но в руках деспотов они – сущая игрушка. Сообщение ваше, граф, весьма важно. Князь Ширханов передаст его Чаадаеву.

– Что вы скажете о Чаадаеве, князь? – обратился Тургенев к Ширханову.

Пушкин, проходя под руку с Вяземским, мимо говоривших, на лету подхватил этот вопрос и кинул:

Он вышней волею небесРожден в оковах службы царской;Он в Риме был бы Брут, в Афинах – Периклес,У нас он офицер гусарской.

– Быстро и остро, но что плохого в том, что он офицер? – отозвался Ширханов.

– Молодой человек говорит от зависти, не будучи участником великих событий, – сказал Полиньяк.

– Я еще успею, граф, – оветил Пушкин. – Я непременно пойду в гусары.

– Ну-ка, ну-ка повтори, – просил Вяземский. – Я запишу. Впрочем, ты сам мне запишешь, чтоб не забыть, запишешь на чаадаевском портрете, когда приедешь в Остафьево.

– Когда я буду в твоем Остафьеве? – сказал Пушкин. – И что я за истолкователь портретов! Все вы заставляете меня подписывать, а потом меня же выдаете.

Ширханов, Полиньяк и Николай Тургенев вошли в кабинет Александра Тургенева и заперли за собой дверь. Началось совещание о состоянии французской политики, о переменах в настроении умов, об аракчеевской власти и о новых замыслах Александра I, который стремится стать во главе союза европейских монархов, поставив целью обуздание мятежного духа, охватившего все страны. Александр Тургенев говорил, что петербургский книгопродавец и типографщик Плюшар отпечатал огромное количество противореспубликанских брошюр и с помощью Аракчеева распространил их повсюду. Собрание закончилось докладом Ширханова о принятии в масонскую ложу «Трех добродетелей» (то есть свободы, равенства и братства) графа Сен-Симона – сочинителя «Писем женевского гражданина», к коему он, Ширханов, был послан в Париж Чаадаевым. Граф Сен-Симон, отрекшись от всех титулов и дворянского звания, по мнению Ширханова, представлял «новую породу существ человеческих». Живя в полной бедности со своим бывшим слугою Диаром, как с лучшим другом, окруженный единомышленниками и преследуемый на каждом шагу врагами, Сен-Симон способен открыть глаза человеческие на великую тайну истории, так как он, Ширханов, сидя у этого мудреца, впервые почувствовал, что политические системы государств есть по существу организации кражи труда у неимущих и что истинно правильное государство есть государство свободных тружеников.

– Я считаю это возрождением томасовой «Утопии», – сказал, прощаясь со всеми, Николай Тургенев.