"Москва под ударом" - читать интересную книгу автора (Белый Андрей)16– Ну, что ж, Болеслав Корниелич, пора? Млодзиевский же нежно взглянул на Ивана Иваныча, точно он был белым лебедем: кренделем руку подставил. – Пора-с! С ним – летунчиком: к двери! У двери – всемерная бежность: проход на эстраду, где, к стенке прижавшись, стояли магистрики: профессора выплывали квадратами: Суперцов, Видитев, Ябов, Крометов, Мермалкин, Орпко, фон-Зоалзо; и – прочие; приват-доценты летели меж ними, построив косые углы. Из-за всех прокурносился он, ими всеми ведомый, как козлище. Шествие было скорее введеньем, – внесеньем: почти – вознесеньем; и справа, и слева – бежали за ним; и – бежали пред ним; в спину – пхали; старался степениться; и – выступал, сжавши руку в руке; так был пригнан к столу, обнаружился, с задержью, голову набок склонил; и стоял, озираясь какой-то газелью (сказать между нами, – стоял лепешом). Поднялись в громозвучном плескании, в единожизнен-ном трепете; кланялся; прямо, налево, направо (одним наклоненьем вихрастой своей головы); среди плеска бодрился; боялся, что будут, схвативши, подбрасывать в воздух. И – скажем мы здесь от себя – что за вид! Что за пес? Что за куча волос: в чесрасчес! Нос – вразнос! Курбышом в кресло пал; Млодзиевский, пропятясь крахмалом и докторским знаком, таким перевертышем сел рядом с ним в белоцвет из грудей, обрамленных блистально фраками; в натиске взглядов вскочил. И рукой со звонком произвел он курбет, приглашая к вниманию зал: он приветствовал «Сборник» в лице основателя сборника. Тотчас же встал с очень нервным закидом свисающей пряди волос Тимирязев, держася за палку (удар был полгода назад); его встретили: гаки и бешеный плеск; стеганул, раздаваясь прыжком звонковатого голоса, – ярким приветствием, быстро бросаясь бородкой, рукою и грудью, как некогда ловкий танцор перед «па»; говорил он от «Общества естествоведенья»; сзади топталися с адресом в папке, – Крометов и Суперцев; «Общество антропологии и этнографии» было представлено носом Анучина; «Общество распространенья технических знаний» двуоко стояло профессором Умовым, а «Инженерное Общество» нудилось где-то Жуковским; все три делегации плачем, двуочием, носа защемом хотели почтить. Кто-то тщился вторые очки нацепить; кто-то, глохлый, пропячивал ухо; внимала семья математиков: жмурились, точно коты, кто – с наглядом, кто – сам себе под нос; и – взглядывали на Ивана Иваныча; в центре сидел он, такой косоокой, такой кособокой собакой. Батвечев докладывал: – Доблестно вы послужили науке! За адресом – адрес: слагалися грудами: в этом с размаху рубило увесистое слово Мельтотова, контур его устремленный, а в этом Мермалкин уже выщелачивал мелочи завоеваний, им сделанных, – жестким отрезываньем: – Вы очистили метод!… – Вы высказали в «Инварьянтах» огромную мысль! – Вы в брошюре «О чистой науке» на двадцатилетие опередили… Восстал Шепепенев – с большим кулаком; он ругательским лаем грозил юбиляру: – Ты поднял, – зашваркал рукою он, – нас. – Ты… ты… ты… – водопрядил периодами, – был опорой. Манжеткою в воздух: – Товарищ, друг, брат! Показалось, что бросится бить; он – расплакался. Шел, отирая испарину, – ежеголовый, с промокшей манишкой, совсем без манжета (последний, наверное, вылетел). Веер приветствий! Казалось, что жизнь всех внимающих руководилася прилавком жизни Ивана Иваныча и что брошюрочка «Метод», в которой профессор едва обронил две-три шаткие мысли, есть вклад в философию. Если б так было! Но было – не так. Эти люди не жили заветами Дарвина, Маркоса, Коробкина, Канта, Толстого, но жили заветом – начхать и наврать; юбиляр быстро понял: рассказывать будут теперь они небыли; и – захотелось сказаться; еглил он под пристальным взглядом двух тысяч пар диких, расплавленных и протаращенных глаз. Болеслав Корниелович встать не позволил ему: – Это – после. Осекся: глаза ж, егозушки, плутливо метались, когда он выслушивал, что он наделал. Никита Васильевич встал. Своей левой рукой, залитою в перчатку, держа шапоклак, пальцем правой, опухшей, наматывал и перематывал ленту пенсне: – Друг и брат, – провещал не глазами, а – бельмами, – в этот торжественный… – замер рукою: и кистью, зажавшей пенсне, иль, вернее, пенснейным очком он надрубливал тот же пункт в воздухе; но поперхнулся, платочек достал, зазвездяся глазами; уставил глаза в шапоклак, куда воткнуты были с перчаткою, с палевой, – листики: Считывал с них он: Разумелася драная та занавесочка повара, – в пятнах, в клопах, – под которой сидели соклассники: «Ваня» и «Кита»; и всем показалось, – Никита Васильич всплакнет; он – всплакнул, защемив двумя пальцами нос посиневший и делая вид, что сморкается; слезы платочком смахнул и – уставился в клак: Прошли года… И тот же ты поборник - И правды, и добра. И вот тебя сегодня мы – во вторник - Приветствуем: ура! Жидко хлопали. Встал Исси-Нисси с приветствием от нагасакских ученых; и разизизизысканно – из-из-из-из – выводил тонким голосом, точно смычком; и казалось – стоит перед Распрокоробкиным, как – Невознисси; студентам же – мало: невсыть и невтерпь! Ненаградным казался любимый профессор: палили глазами; но, неопалимый, – сидел. Млодзиевский хотел исчерпать бесконечный поток телеграмм (после каждой – шлеп, гавк). – «Поздравляю. Делассиас». «В радостный день юбилея приветствуют – Ложечкин, Блошкин». «В высокоторжественный день шлю привет с пожеланием многих трудов юбиляру. Mахориер-Порцес». «Луганск. Гаудеамус. Ивотев». «Влоградец. Коробкину – слава! От брат, славянин, Ярошиль». «Париж. Десять. Фелиситатион. Панлевэ» (гром приветствий). «Калуга: Веди к недоступному счастью того, кто надежды не знал. Инженер Куроводов». Прочил от сенатора Кони, Веснулли, от Артура Вхорчера, от Мака-Драйда, от Поля Буайе, Ильи Мечникова, Николая Морозова; не перечислишь; средь прочих пришла телеграмма в стихах – из Сарепты; но спрятали; не огласили: Не «И» – «Эн» Коробкин стояло; в «Саратовской Жизни» написано было: «Наука российская будет цвести, пока в ней будет действовать стая орлов: Ильи Мечниковы, Николаи Коробкины». Верно с Коперником спутал газетчик, отсюда – мораль: проживая в Сарепте, в приветствиях должно себя ограничить фамилиями. Увенчали приветствием бактериолог Бубонев и Штернберг, астроном; последний поднес юбиляру открытое только пред этим светило, – не «альфу», не «бэту», не «дельту» и даже не «эпсилон»: звездочку «каппа», которой и дали название «каппа-Коробкин»; а бактериолог Бубонев поднес юбиляру бактерию «Нина Коробкиниензис»; она представляла собой разновидность известного вида уже «Нина Грацилис»; химик хотел поднести изомер производного ряда «гептана». Ну, словом, – Коробкин вознесся, распластанный, в космос. Сиял в отстоянии тысячи солнечных лет; это значит, что надо умножить число триста тысяч на сумму секунд в круглом годе, на, скажем мы, три миллиона секунд (счет весьма приблизительный): эту же цифру помножив на тысячу, мы и получаем – вот чорт подери – десять тысяч сплошных и пустых биллионов: то – счет километрам меж бренной землей и меж «Каппа-Коробкинским» миром. С другой стороны, надо было суметь ограничить себя тараканьим кишечником, чтоб оценить обладание «Нина Коробкиниензис», водящейся в оном; профессор не мог проживать в тараканьей кишке; и не мог ничего предпринять в своем «Капп а-Коробкинском» мире; владения эти висели над ним; все ж «ин спэ» оказался он газовым шаром, бросающим протуберанцы на двадцать пять тысяч (и – более) верст от себя. Нет, недаром японец воздвиг ему капище! Вот он смотрел, умиленный, на всех просиявшей, тяжелой, какой-то златой своей мордой из фраков, его окружающих, поставив два пальца своих пред собою; казалось, хотел теперь дать он завет всеми признанной «каппа-Коробкинской» жизни. Откуда-то издали, фраком виляя, пропятясь доцентским значком, Лентельпель Эраст Карлыч – старался протиснуться. |
||
|