"Ой, зибралыся орлы..." - читать интересную книгу автора (Серба Андрей Иванович, Дуров Валерий)

2

Таких охотников в Сечи довольно; что хотя многие лодки осеннюю непогодою во время транспорта ногайцев на Крымскую сторону, а также в военных поисках под Кинбурном, побиты и чинятся близ Сечи или в Никитине, но что войско по усердию своему до 20 лодок легко снарядить может, на которые по 1 пушке и 50 казаков с запасом съестным и боевым на 3 месяца поместить можно, что и составит отряд в 1000 человек охотного товариства… Но Кош просил поспешить доставкою из казенных магазинов готовых сухарей, ибо таким людям на лодках пищи варить уже не можно будет, дабы огнем не привлечь внимания неприятельского.

(Из ответа, направленного кошевым П. Калнышевским генерал-прокурору A.A. Вяземскому «с согласия старшины и товарищества.)

Сегодняшним утром капитан фон Рихтен не узнавал запорожцев. Куда подевались богато и красочно разодетые щеголи, которых он видел предыдущие двое суток? Где широченные, преимущественно синего или красного цвета шаровары, низко спущенные на сапоги, где цветастые, с узорами и разводами черкески с бархатными отворотами на рукавах? Куда исчезли нарядные добротные жупаны и кунтуши из дорогого английского либо польского сукна, куда пропали роскошные, брызжущие на солнце искрами высокие шапки из лисьего или рысьего меха с длинными разноцветными шлыками? Где яркие пояса из турецкого или персидского шелка с золочеными или посеребренными шнурками на концах, где узконосые сафьяновые сапоги с серебряными или даже золотыми подковками?

Ничего этого не было сегодня на запорожцах. Обыкновенные белые рубахи и замызганные, застиранные до неопределенного цвета шаровары, лохматые шерстяные бурки, грубые серые свиты. Облезлые, со сбившимся в космы мехом шапки, старые, вдрызг разбитые сапоги, широкие кожаные пояса со множеством крючков для крепления оружия и снаряжения. Вся одежда была изношена до крайнего предела и чудом держалась на казачьих телах, на рубахах и шароварах было столько разноцветных заплат, что первоначальный цвет одежды можно было определить с трудом. И только оружие осталось прежнее: сабли и ятаганы в золоченых или посеребренных ножнах, зачастую с эфесами, усыпанными драгоценными камнями, пистолеты с рукоятями, инкрустированными слоновой либо моржовой костью.

Капитан поразился обилию оружия, с которым запорожцы выступили в поход: у каждого четыре пистолета — два за поясом, два — в кожаных кобурах[1], на боку сабля или ятаган, вдобавок к ним кинжал или широкий боевой нож. Помимо легкого оружия, постоянно находившегося на казаке в любое время суток, каждый брал в поход еще по два мушкета и копье. Длинные ружейные стволы были покрыты чернью, древки копий украшены по спирали в красный и черный цвет, некоторые имели боевые острия на обоих концах, чтобы в случае поломки древка можно было сражаться оставшейся в руках частью копья. На крючках, приделанных к казачьим поясам, висели люльки и кисеты с табаком, мешочки с порохом, кресалами и запасными кремнями к пистолетам и мушкетам.

Не меньший интерес капитана вызывали и запорожские чайки. Они были хорошо осмолены, к бортам с наружной стороны по всей длине были прикреплены пучки камыша толщиной от 6 до 18 футов. Легкий камыш в штормовую погоду удерживал чайку на плаву в случае наполнения водой даже наполовину, а во время боя служил надежной защитой суденышка от вражеских стрел, пуль и мелких ядер. На корме и носу чаек находилось по рулю или большому загребному веслу — это позволяло при необходимости быстро, не теряя лишнего времени, изменять направление движения. Чайки, в зависимости от величины, были оснащены 30—40 веслами, расположенными с обоих бортов. На дне чаек стояли по две вместительные деревянные бочки длиной 10 и в поперечнике 4 фута, одна была с сухарями, другая с пресной водой, обе имели вверху отверстия для просовывания руки или ковша. Каждая чайка была вооружена 4—6 фальконетами или одной среднего калибра короткоствольной пушкой либо мортирой. Чайка несла на себе необходимые для похода припасы: ядра, пули, порох, снаряжение, а также сухари, вареное пшено, сало и копченое мясо, ячменную муку для приготовления столь любимой запорожцами саламахи.

— Добрый день, пан капитан, — прозвучало сбоку по-русски.

Фон Рихтен от неожиданности вздрогнул, развернулся на голос.

В двух шагах от него стоял запорожец. Высок, худощав, на вид лет 35—40. Загорелое лицо, черные в ниточку усы, крупный нос, насмешливые, чуть прищуренные глаза… Тонкие губы искривлены, казалось, в следующий миг они раздвинутся в снисходительно-иронической усмешке… Неказистая, ободранная шапка из меха выдры надвинута на глаза, на плечах грубая свита из толстого сукна, из-под старых, когда-то синих шаровар виднелись густо смазанные дегтем сапоги… Четыре пистолета, длинная турецкая сабля, кривой кинжал за поясом… Писарь морской экспедиции Семен Быстрицкий.

— Здравствуйте, господин писарь. Вы хорошо говорите по-русски, — ответил на приветствие фон Рихтен.

Быстрицкий пропустил комплимент мимо ушей. Сел рядом с фон Рихтеном на скамью для гребцов, сбросил с плеч свиту.

— Мне известно, что комендант цитадели определил вам в помощники поручика Гришина. Это храбрый боевой офицер, однако, инженерное дело для него — тайна за семью печатями. Никакой вам подмоги с его стороны оказано быть не может, а посему с начала экспедиции полагайтесь лишь на собственные силы.

— Вы изволили заметить, что поручик Гришин — боевой офицер. Коли так, он обязательно должен быть знаком с инженерной службой. Поскольку еще Петр Великий в указе года 1721 февраля дня 21 повелел всем офицерам российской армии обучаться минному, понтонному и инженерному делу…

— Я знаком с упомянутым указом, — перебил фон Рихтена Быстрицкий. — «Зело нужно, дабы офицеры знали инженерству, того ради обер— и унтер-офицерам оному обучатца, а егда и то не будет знать, то выше чинами производиться не будет», — процитировал он. — Только, пан капитан, вы запамятовали, что после Петра Великого много воды утекло, и поручик Гришин ныне служит по другим уставам.

— Вы наслышаны об уставах Петра Великого? — удивился фон Рихтен. — Вы, запорожский казак?

Быстрицкий оставил вопрос собеседника без ответа.

— Когда-то мне приходилось заниматься навигацией и инженерным делом, — как ни в чем не бывало продолжал он. — Многое из сих наук я не забыл до сей поры. Ежели у вас появится потребность в знающем помощнике, смело обращайтесь ко мне.

— Запомню ваше предложение, господин писарь. Но сможете ли вы обращаться с моим инструментом, совсем недавно полученным из Англии? Ведь на ваших лодках я не приметил ничего сложнее нюрнбергского квадранта.

— Я видел ваш инструмент, пан капитан. Смею уверить, что обращение с ним не составит для меня особого труда. Причем не только для меня, но и еще для нескольких знакомых мне казаков.

— Сему рад. Помощники мне будут весьма кстати.

— Теперь, пан капитан, дозвольте обратиться с просьбой. Вчера я приметил у вас книжицу с сочинениями господина Вольтера. Не могли бы дать мне на непродолжительный срок сию книгу? Я весьма уважаю оного сочинителя.

— Вы читаете по-французски?

— Читаю, пишу, разговариваю. Ровно как по-итальянски, немецки и по-испански. Ну а знать российский и польский языки мне сам Господь велел.

— Охотно выполню вашу просьбу. Тем паче, что мне теперь долго будет не до чтения.

— Благодарю. Сейчас прошу меня простить — надобно встретить пана полковника.

На узкой тропке, ведущей по косогору к берегу, у которого приткнулись носами казачьи чайки, показались трое: полковник Сидловский с есаулом Пишмичем и хорунжим Качаловым. У чайки, над которой реяло белое знамя, полковник остановился, снял с головы шапку, повернулся лицом к востоку. Осенил себя крестным знамением, низко, в пояс, поклонился родной земле, шагнул в чайку. Встал рядом с писарем Быстрицким, рубанул рукой воздух:

— С Богом, друга!

И сотни весел легли на воду.

Поручику Гришину снился сон.

Неширокая, спокойная речушка, подступающие к ней вплотную кусты, маленькие полянки с высокой травой. В тихих заводях колеблются на воде крупные желтые кувшинки. Плавится в небе над речушкой блеклое, подернутое легкой облачной дымкой солнце… В воздухе разлит смолистый запах нагретой сосновой коры, аромат недавно скошенной подсыхающей на лугу травы. Монотонно журчит впадающий в речушку ручеек, время от времени раздается ленивый всплеск рыбы… Милая сердцу Псковщина, родное поместье, с которым связано столько светлых, радостных воспоминаний…

Что-то больно обожгло спину, заставив поручика проснуться и вскочить на ноги. Напротив скамьи, на которой он лежал, стоял казак среднего роста, плотный, приземистый, лет пятидесяти. Круглое, слегка одутловатое лицо, пышные с проседью усы подковой, морщинистый лоб. Косматые нахмуренные брови, цепкий, колючий взгляд… Облезлая, потерявшая былой вид кунья шапка, полотняная сорочка с вышивкой вокруг ворота, белесые, с заплатами шаровары, грубые сапоги. В левой руке дымящаяся люлька, в правой — длинная нагайка. Полковник Яков Сидловский!

— Пьян, сучий кот! — гаркнул полковник. — Почему? Кто дозволил?

Взмах полковничьей руки — и нагайка прошлась теперь уже по ребрам поручика.

— Российский офицер! Потому милую… Но только в первый раз. Замечу еще пьяным — велю кинуть за борт. Запомни.

Сунув в рот люльку, Сидловский не спеша направился к корме чайки, а поручик, потирая спину и бок, остался стоять с разинутым ртом. Придя в себя и заметив невдалеке фон Рихтена и Быстрицкого, достающих из ящика барона инструменты, Гришин бросился к ним.

— Видели? Слыхали? Меня — за борт! Меня — российского дворянина, офицера, кавалера! Не имеет права!

Быстрицкий вытащил из ящичка какую-то блестящую трубку с окуляром, поднес к глазам, навел на солнце.

— Вы правы, пан поручик, полковник не имеет права швырять за борт русских дворян, тем паче кавалеров. Однако, поверьте мне, он сделает это… как пить дать сделает. И никто и ничто в мире не смогут быть ему в том преградой.

Поручик оторопело уставился на фон Рихтена.

— Сделает? Меня, дворянина и офицера, как щенка — за борт? Без суда и приговора, по своей прихоти? Нет такого закона!

— Есть, — невозмутимо ответил Быстрицкий, протирая рукавом рубахи трубку с окуляром. — Вы нынче не в российской армии, а под началом запорожского полковника Сидловского. А во время похода он — царь, Бог и грозный судия всех своих подчиненных… в том числе и вас, пан поручик. Его воля и слово — нерушимый закон, противиться которому не дозволено никому.

— Все едино не имеет права! — заупрямился Гришин. — А коли осмелится на беззаконие, будет держать ответ перед императрицей! Я ему не какой-то запорожец, а потомственный российский дворянин, не единожды проливший кровь за Отечество! Верно, господин барон?

Фон Рихтен неопределенно пожал плечами.

— Мне трудно судить об этом. Однако я согласен с господином писарем, что во власти полковника поступить с каждым из нас так, как ему заблагорассудится. Что же касаемо ответа за сие… Ежели морская экспедиция завершится успешно — полковнику простят все грехи, ежели, супротив чаяния, она потерпит крах и не достигнет цели — все мы будем держать ответ перед лицом Всевышнего… Ведь плывем в самую пасть зверя. Посему, господин поручик, мой совет таков — перестаньте пить и реже попадайтесь на глаза полковнику.

— Золотые слова, — поддержал фон Рихтена Быстрицкий. Он строго глянул на поручика. — На первой же стоянке забирайте все свои недопитки и отправляйтесь к сотнику Получубу. К нам вернетесь после Кинбурна.

Сотник Получуб встретил Гришина с распростертыми объятиями.

— Здорово, друже!

— Того и тебе, Остап! — весело приветствовал запорожца поручик, хлопая приятеля по плечу.

— Полегче, неужто хочешь меня голым оставить, — улыбнулся сотник, освобождая плечо.

— Чего ради ты в несусветное дранье вырядился? Где твой кунтуш, новая рубаха, штаны? А какую шапку я на тебе видывал! Генерал-аншефу не стыдно в такой появиться.

— И шапка с кунтушом, и рубаха с шароварами на Сечи остались… в шинке. Казак в поход за добычей идет, а не собственное добро недругу на поживу тащит. Так-то, друже. Надолго ко мне?

— До Кинбурна.

Сотник отстранился от поручика, с шумом втянул в себя воздух. Сморщил нос.

— Постой, постой. От тебя никак горилкой несет? Хлебнул, что ли? В походе?

— Есть маленько. А что?

— Разве не знаешь? На Сечи пей — хоть утони в бочке, а в походе — упаси Боже! По нашим законам кто выпил в сухопутном походе, того засекают насмерть нагайками, кто в морском — бросают за борт. Твое счастье, что угодил на меня, а не на кого другого из старшин. Особливо на пана полковника или есаула.

Поручик задумчиво почесал затылок

— Неужто такому добру пропадать? — И он указал сотнику на карман, из которого торчало горлышко штофа.

Получуб проглотил слюну, махнул рукой.

— Допивай свое добро, только чтоб никто не видел. И сразу заваливайся на боковую. Знай, это в последний раз. У самого душа горит, а нельзя. Сечь есть Сечь, а поход есть поход…

На этот раз поручика разбудил не удар нагайкой, а стук топоров. Сладко потянувшись, он поднялся со дна чайки, позевывая, уселся на скамью. Плеснув в лицо прохладной днепровской водой, огляделся. Солнце уже село, реку начали окутывать сумерки. Налетавший порывами с левобережья ветер поднимал на воде крупную зыбь, шелестел метелками камыша. Все шесть чаек сотни Получуба стояли у берега, к которому вплотную подступал, густой лес. Запорожцы, покинув чайки, занимались непонятным для поручика делом. Они валили в лесу высокие стройные деревья и, обрубив с них сучья и ветви, волочили к Днепру. Другие, затащив стволы в воду, опутывали их толстые концы железными цепями до тех пор, покуда концы не опускались на дно. После этого к оставшемуся на плаву тонкому концу ствола привязывался пеньковый канат, несколько бухт которого были закреплены на корме каждой чайки.

На берегу горело с десяток костров, вокруг подвешенных над огнем казанов суетились кашевары. У ближайшего костра поручик заметил Получуба. Соскочив на берег, Гришин направился к нему.

— Садись, — предложил сотник, указывая поручику на камень сбоку. — Молодец, не проспал вечерю. Как чуял, что уха должна быть на славу.

— Чем они занимаются? — спросил Гришин, кивая на группу запорожцев, волокущих к Днепру очередной древесный ствол.

— Наиважнейшим делом, порученным моей сотне паном полковником. Знаешь, где мы находимся? — поинтересовался Получуб.

— Недалеко от Очакова, — неуверенно ответил поручик.

Сотник сунул в зубы чубук люльки, глубоко затянулся, пыхнул изо рта дымом.

— Недалече мы были утром, когда ты ко мне пожаловал. А сейчас рядышком с Кинбурном и Очаковым, под самым носом у турок. И этой ночью будем прорываться мимо них в море. Что такое Очаков и Кинбурн ведаешь?

Поручик обиженно поджал губы.

— За кого меня принимаешь? Кинбурн и Очаков — турецкие крепости, что с левого и правого берега запирают выход из Днепровского лимана в море. У обеих крепостей постоянно находится несколько неприятельских кораблей, кои також стерегут выход из лимана.

— Верно, друже. Сегодняшней ночью нам и надлежит проскользнуть мимо вражьих фортеций в море. Без боя и с малыми потерями… А деревья, о коих ты любопытствовал, должны сыграть в этом деле не последнюю роль.

— Мудрено говоришь, сотник.

— Ничего, сейчас растолкую понятливей. Уха еще не поспела, так что времечко имеется.

Получуб вытащил изо рта люльку, смачно сплюнул на пальцы правой руки, ласково провел ими по чубу, или, как называют его запорожцы, оселедцу[2]. Сотник был далеко не красавец: грубые черты лица, обветренная, шелушащаяся, бронзовая от весеннего загара кожа, маленькие, в сетке ранних морщинок глаза, длинные висячие усы. Зато оселедец был его красой и гордостью: иссиня-черный, вьющийся на конце, трижды обмотанный вокруг левого уха и даже после этого спускавшийся до плеча. За ним Получуб следил и ухаживал, как добрая панночка за любимой косой: каждую неделю подфабривал, постоянно умащивал дорогими пахучими снадобьями, на ночь перевязывал ленточками, дабы волосы вились, как на хвосте у овцы. Оселедцу сотник посвящал все свободное от походов и пребывания в шинках время, и был он у него всем на зависть. Да только не везло сотнику: в первом же бою или хмельной потасовке он обязательно лишался самой роскошной части оселедца, отчего и пристало к нему прозвище «Получуб».

Сотник закончил с наведением красоты, удобнее устроился у костра.

— Кинбурн и Очаков — чепуха, вот раньше басурманы стерегли море — ого! Прежде чем угодить в лиман, следовало поначалу прорваться по Днепру мимо острова Тавань[3]. Остров лежит посреди реки, на правом берегу супротив его — фортеция Кизыкермень, на левом, где в Днепр впадает приток Конка, — фортеция Ослан. Как только прослышат басурманы, что наши чайки двинулись к морю, тотчас перекрывают Днепр железными цепями. Одну протягивают до Таваня от Кизыкерменя, другую — от Ослана, причем так, чтобы перегородить сразу Днепр и Конку. А на одном месте на реке обязательно оставляют чистые ворота: гребите, мол, казаченьки, сюда. Сами же наводят на эти ворота пушки.

Как тут поступить? Завязывать бой? В лучшем случае потеряешь половину людей и чаек, а то и вовсе не прорвешься. Но наши браты-сечевики нашли выход. Дождутся темной ночи, срубят на берегу высокие деревья, привяжут к толстому концу цепи, дабы дерево стало в воде на попа, и пускают их по Днепру. Деревья бьют в турецкие цепи, те гремят, тонкие концы деревьев торчат в темноте над водой как мачты. Турки, само собой, начинают палить по деревьям и по речным воротам из пушек и рушниц[4]. Когда они изрядно пороху и ядер изведут да от стрельбы порядком притомятся, казаченьки потихоньку и незаметно подплывают к цепям, рвут их с наскоку в одном месте чайками або перешибают взрывом бочонка с порохом — и на всех веслах и парусах быстрей вниз по течению. Так и прорывались почти без потерь… У Кинбурна и Очакова сейчас полегче: хоть заместо цепей сторожу несут галеры, зато гирло лимана куда шире, нежели днепровские протоки у Тавани. И все-таки деревья с цепями и поныне ворога в обман вводят.

Сотник смолк, вытянул шею к казану.

— Кажись, ушица поспела. Доставай ложку, друже…

Путь они продолжили, когда Днепр и его берега исчезли в непроницаемой мгле. Ветер усилился, поблизости над степью гремел гром, и полосовали черное небо голубоватые молнии. За кормой каждой чайки плыли, поддерживаемые в горизонтальном положении канатами, по пять-шесть бревен с цепями на одном конце. Поручик начал клевать носом, когда донеслась команда сотника:

— Готовсь!

Запорожцы перестали грести, проверили пистолеты, положили рядом на скамьи заряженные мушкеты. У мортиры на носу чайки замерли пушкари, несколько казаков быстро спустили и сложили парус, убрали мачту. Один с обнаженной саблей в руке встал на корме у бухт каната.

— Расходись!

Чайки, плывшие до этого борт о борт, разошлись в стороны, растаяли в темноте.

— Режь!

Взмах казачьего клинка — и на воде появился еще один вертикально плывущий древесный ствол.

— Режь!..

Избавившись от всех деревьев, привязанных к корме, чайка сбавила ход, медленно двинулась в направлении, куда воды понесли сброшенные в воду стволы-мачты. Свистел ветер, шумели сталкивавшиеся между собой и с чайкой волны, все вокруг обволакивала кромешная темнота. Вдруг слева грянул пушечный выстрел. За ним — второй, затем над водной поверхностью раскатился орудийный залп. Едва смолкло его эхо, как новый залп раздался по курсу чайки. И началось…

Отдельные пушечные выстрелы, залпы, нестройная ружейная трескотня неслись со всех сторон. Пальба послужила сигналом для чаек, что прибыли к этому месту раньше сотни Получуба и сейчас скрывались в камышах невдалеке от охраняемого турками гирла лимана. Покидая убежища, чайки брали курс в море. По пламени, вырывавшемуся из жерл вражеских орудий, можно было определить не только количество турецких кораблей, преграждавших дорогу запорожцам, но и их местонахождение. Между двумя неприятельскими галерами и держала путь чайка Получуба.

Сотник с обнаженной саблей в руке стоял на носу суденышка рядом с мортирой и пушкарями. Наклонившаяся навстречу ветру фигура, вздувшаяся на спине пузырем рубаха, растрепанный оселедец… Широко раскрытый рот, хриплый голос, блеск сабли.

— Гоп, хлопцы!

Сабля сотника опустилась от плеча к ноге, и гребцы дружно навалились грудью на весла, рванули их на себя.

— Гоп, друга!

Снова сверкание сабли, очередной рывок чайки вперед.

— Гоп, любые!

Пушечные выстрелы гремели почти рядом, одно ядро пронеслось над чайкой, второе зарылось в пенистую воду у борта. При вспышках выстрелов можно было рассмотреть высокий борт ближайшего турецкого корабля, мелькавшие на его палубе неясные фигуры, два нырявших среди волн бревна-мачты. Чайка, словно пущенная из тугого лука стрела, неслась вперед.

Звуки стрельбы постепенно слабели, сливались в монотонный глухой шум, оставались позади. Получуб швырнул саблю в ножны, перегнулся над бортом, зачерпнул в ладонь воды. Лизнул ее кончиком языка, вылил на потную грудь.

— Море!

Запорожские чайки, проскользнув мимо Очакова и Кинбурна, выносились на простор Черного моря.